Тайная жизнь - Паскаль Киньяр 7 стр.


*

Мы сами предаем таинственную страну. Но она незабвенна, поскольку предшествует самому рождению. Мы не видели сцены, давшей нам жизнь. И никогда не увидим. Нас преследует отсутствующий образ. Мы воображаем его, и воображение подводит нас к тому, чтобы его воспроизвести. Каждый из нас - тайна. И мы были бы еще таинственнее, не будь в нас столько намешано: нелепая одежда, повиновение приказам, подкуп, разделение на группы, соединение в группы, болтливость, преграды. Таинственная страна, где все смешивается - вращение Земли, смена времен года, половое размножение, смерть, берущая в кольцо, чтобы обновить и воскресить, звезды, управляющие солнцестояниями; всё - от тяжести камней до птичьих трелей и крыльев, от молчаливого ожидания рыб в темных озерных глубинах до шелеста листвы в воздухе, от солнечного света до лунной ночи.

Но всех нас ждет смятение, безмерность, ее взрыв, ее бурный рост и взлет.

Глава тринадцатая
Сцена

Существует взгляд, против которого не устоять.

Этот взгляд существовал даже раньше человечества.

Под этим взглядом тела, словно жертвы, сами вкладываются в челюсти хищников.

*

Бабочки, симметричные цветам, оплодотворяют их исключительно завораживанием.

*

Именно в Атрани, читая как-то утром в начале июня 1993 года на солнце, на террасе, нависающей над пляжем и черными скалами, о которые билось Средиземное море, в то время пенистое и белое, как бывает весной, я внезапно заметил, что в старых латинских текстах постоянно встречается одно слово, в переводе звучавшее и просто, и вместе с тем странно. Это странное слово - fascinus. Римляне никогда не говорили "phallus", чтобы обозначить то, что греки называли "фаллос", "phallos". Они говорили "fascinus" и называли fascinatio отношения, которые устанавливались между воздвигшимся мужским половым органом и взглядом, заставшим его в этом спазме. Французские переводчики употребляли слово "секс". Это звучало неточно и к тому же двусмысленно, что было совершенно недопустимо у древних. Поэтому, когда я переводил эти тексты, стоило мне употребить это варварское слово (fascinum, fascinus), как сцены, где оно фигурировало, приобретали совершенно иной смысл, нежели тот, который представлялся мне поначалу.

Я решил в тексте перевода, который буду делать, везде сохранить латинское слово как оно есть.

Непереведенное слово можно назвать "варварским".

Один древний халдейский маг (Халдейские оракулы, CL, 103) предписывает никогда не переводить древние слова, поскольку при переводе они утрачивают силу. Хищников не приручают. Халдейский прорицатель употребляет глагол allaxes. Имеется в виду, что материю языка, в оригинале действенную, не нужно менять, то есть делать allos (другой).

*

Любимый намагничивает того, кто любит.

Гипноз обычно "завораживает" и обездвиживает жертву, пока не прикончит ее. Это взаимное истязание статуй ("большая форма": две окаменевшие фигуры завороженно рассматривают друг друга или крепко обнимаются во время соития). Это самоистребление связи между ворожащим и завороженным (похожее на поглощение инфузории-туфельки): связь пожирает себя глазами, пожирает сама себя.

Завороженность - это фрагмент, который вдруг идеально входит в зеркальный пазл лица, такого неожиданного и такого ожидаемого, царственной формы-ловушки. Форма-ловушка - та же замочная скважина; другая, меньшая форма, жертва, тонет в ней, точно отпирающий ее ключ.

Это первый признак любви.

Когда большой удав заглатывает маленького кролика, они сливаются: удав принимает в себя форму кролика, кролик становится частью формы удава; вот так и фрагмент пазла теряет свою раздражающе-непонятную форму, как только найдет лазейку, страну, дом, впадину, зацепку, зазубренный край, ожидающий его; так и галл становится римлянином, франк - галло-римлянином, а дхьяна в Китае превращается в чань, в Японии чань превращается в дзен - всякое завороженное существо подвергается уподоблению.

Любовь происходит от завороженности.

*

Завороженный - это глаз, при помощи которого видящий тонет в том, кого видит: он ведь смотрит прямо в рассматривающий его глаз: завороженный - это экстаз при виде самовластной формы, которая им повелевает.

В огромной вселенской кладовой жизнь расходует и испытывает живые формы, пожирающие друг друга.

*

"Две сцены". Есть, оказывается, две сцены, невидимые для любой женщины и любого мужчины: одна изначальная и одна завершающая.

Обе сцены без нашего участия. (Человек не может быть зрителем ни одной из них, в жизни их нельзя разыграть.)

Сцена, которой никогда было не подсмотреть тому, кто в ней участвует, изначальная (зачатие нашего тела, как выглядело желание, которое им управляло, какая была поза, кто был тот мужчина).

Сцена, которую никогда будет не подсмотреть тому, кто жив, - это сцена столкновения со смертью, завершающая сцена (как остановилось сердцебиение, начавшееся еще у зародыша, и как задохнулся ритм работы легких, увлекший за собой новорожденного, едва его первый крик смешался с речью).

Если выражать это с помощью заимствований из латыни - эти картины макабричны.

Если перевести с помощью заимствований из греческого - эти сцены вызывают фобии.

*

И все же они нас преследуют - мы ищем их и сознательно, наяву, и непроизвольно, во сне. Нам не хватает их до судорог, и это ощущение лежит в основе нашей памяти, обращенной в прошлое, и воображения, обращенного в будущее.

Прикосновение к этим двум сценам - двум крайностям нашего своеобразия - так же неприятно и так же интимно, как прикосновение к вязкой наготе нашего не прикрытого веком глаза.

*

Skene. В древнегреческом этим словом называли палатку, установленную рядом с "орхестрой" (отсюда слово "оркестр") - площадкой перед алтарем, по которой двигался хор. Там, скрытые тканью палатки или простого занавеса, а иногда стенами кое-как сооруженной хижины, актеры сбрасывали уже использованные маски и надевали другие.

Затем слово skene, служившее для обозначения части, скрытой в глубине видимого пространства, распространилось на все это пространство целиком.

На самом деле для живых существ, имеющих пол, есть только одна сцена, и выражение "изначальная сцена" - это тавтология. Место смены масок (смены облика, обновления черт и лиц во время соития) есть изначальная сцена. Это смена персонажей под сенью палатки.

*

Fascinatoria. Древние римляне изумлялись неудержимому движению глаз, которое вызывает обнаженный половой орган пращура: стремительный, ошеломляющий, повергающий в столбняк, раздувающийся, багровеющий рост - ввысь, вширь, - эта метаморфоза приковывала взгляд.

Влечение создает эту другую кожу, вздувшуюся, растянувшуюся, очень нежную, очень тонкую, очень багровую, чуть не до синевы, влечение меняет ее форму, вздымает ее над привычным телом.

Влечение заставляет тело изгибаться, раздувает его, а затем "ваяет", даже изменяет его положение, отчего глаза вылезают из орбит, поглощенные зрелищем, утопающие в зрелище (видящий становится тем, кого видят).

Ворожба, fascinatio, которую fascinus творит над вожделенным телом, связана со страхом. С назойливой фобией. С ужасом.

*

Что есть страх? Что есть ужас? Оказаться пригвожденным к месту. Быть не в состоянии бежать, не в силах вступить в контакт. Таковы все мифологические или сказочные герои, которым запрещено или обернуться, или сделать шаг назад.

Невозможность отступления и завороженность неразделимы. Кроме одного случая: во сне. Сновидение совершает движение вспять ("выдумки", запертые в шкафчике в атриуме, то есть головы умерших пращуров, возникающие позади глазных яблок) - и fascinus спящего человека вздымается.

Во сне языковое, закодированное человеческое представление возвращается к исходным образам: именно сон, а не реально увиденное есть оптическая завороженность в чистом виде.

Тогда глаз возвращается к своему образу, в который проваливается тело, и с этим падением в нас поднимается влечение, такое же, как у всех млекопитающих. Во время сна, пересматривая прошлое (маршрут, которым проследовал в жизни), человек вновь становится стервятником над падалью (разложившейся формой).

В этом тайна сцены, некогда изображенной в глубине колодца в пещере Ласко, которую обнаружили дети в начале Второй мировой войны в скалах над Монтиньяком.

Мышь перед кошкой, птаха перед коршуном погружены в сон (они замерли, как во сне; эта неподвижность - остановленная попытка бегства).

*

По сигналу тревоги умолкает речь и замирает движение.

В этом, вероятно, исконная причина того, почему в любви существует табу на речь.

Охотники внезапно умолкают - они растят смерть, вот-вот она в них встрепенется.

По ту сторону сексуальности молчание хищников (ястреба, например) - это предвосхищение запрета на коллективный язык в настоящей любви, которая ведь всегда антиобщественна.

Истинная любовь - это отношения неподготовленные, без предварительной договоренности. Это неодолимое влечение между двумя людьми, которое обходится без семьи и общества или демонстративно нарушает их требования. (Как река в половодье: минутой раньше берег еще что-то значил, взгляд еще цеплялся за его очертания.)

*

С какой стороны ни смотри на то, что древние римляне называли завороженностью, бесполезно искать слова, варварские или нет, чтобы приручить, смягчить образ, одомашнить то, что нам дано увидеть: это безмолвный доисторический сигнал тревоги.

Аргумент, который я хочу развернуть в подтверждение сказанного, прост: образ намного древнее слов. Охота и собирательство намного древнее человеческого рода. Образы наших сновидений даже не являются отличительной чертой людей. Птицы видят сны.

Прочие млекопитающие, помимо нас, видят сны.

Люди видят сны девяносто минут в сутки, а тигры и кошки - двести.

*

Внезапный fascinus: мы нос к носу сталкиваемся с мизансценой, по воле которой тут же становимся ее частью. Любая завораживающая живопись заставляет нас повернуться к ней лицом. Глаза в глаза, нос к носу, зуб к зубу, рот ко рту, половой орган к половому органу, - не столь важны части тела, которые притягиваются или соединяются попарно: положение лицом к лицу, один напротив другого - пропасть, куда мы все падаем.

Это бык - или бизон, - который идет на красную тряпку - или копье - и становится строго напротив.

(Нельзя быть завороженным сбоку: отсюда долгая эволюция суеверия, свойственного греко-романской фресковой живописи, которая потом породила икону.)

Животная завороженность - это всегда крупный план, который одним рывком превращается в фигуру в полный рост.

Или в ребенка.

*

С тех пор как на стенах пещер возникли самые древние фрески, что бы художники ни являли миру, все это не вполне от мира сего. Художники изображают завороженность. Они воспроизводят сцену, которую никто из нас по отдельности увидеть не может. Завороженность - это то, что заронило в нас жизнь, явило нас миру. Любовь, как и живопись, берет начало в единственном образе, недоступном взгляду, возникшему благодаря этому образу.

В этом смысле изображенными оказываемся мы сами: сцена повторяется каждый раз заново и воспроизводит нас, что бы мы сами о ней ни думали, какое бы отвращение ни вызывало у нас само упоминание об этой сцене.

Точно так же, являясь на свет в родах, человек оказывается воспроизведением: его воспроизвели половым путем.

Французское слово "image" восходит к древнеримскому похоронному обряду. "Imago" первоначально означало голову покойного; ее отрезали после смерти, высушивали в очаге и насаживали на палку, а затем водружали на крышу; затем это слово стало обозначать снятую с лица восковую маску, затем восковую живопись, изображающую черты усопшего на пеленах мумифицированной головы.

Путь, свойственный всякому художнику, - это заколдованная тропа. Истинный художник не ведает, что творит. Иногда художник воображает себя выпустившим когти орлом над зайцами образов, хотя все художники - сами зайцы, крысы, мелкие птахи и им угрожают клюв и когти огромного орла ночных образов, который еженощно многократно воздвигает свой fascinus.

*

То, что нас касается, создано для нас, совпадает с нами, в чем мы присутствуем больше, чем в себе самих, - это те, кто нас сотворил, форма, в которую они слились, пока нас зачинали, - словом, те, кто смотрит на нас из глубины изображения.

Нашим изображением было наше тело, возникшее от того объятия, в котором нас нет и не будет никогда, в котором мы начали быть, когда нас еще не было.

Вот в чем заключается табу на любопытство.

Любовь с первого взгляда берет начало в невидимом образе, подстерегающем нас в глубинах нашего зрения и внезапно поглощающем нас, чуть ли не воссоздающем объятие, от которого мы произошли. Это первое обворожение.

*

Стендаль назвал кристаллизацией хорошо знакомое ему состояние: оцепенение тела и потрясение души. Красоту "кристаллизованного" тела Стендаль подытожил в форме поистине странного вопроса: как нам удается наделять любимое существо очарованием, которым оно не обладает?

Обворожение обнажает силу гораздо более разностороннюю и неумолимую. Но это то же самое, о чем говорил Стендаль: любовь - лихорадка от прошлого. Каждое обворожение проистекает из предыдущего. В любви нас подстерегает именно все наше прошлое. Невозможно добровольно подхватить лихорадку. Оголенные провода сегодняшнего дня и образ далекого прошлого внезапно замыкаются, поражают душу, охватывают тело.

В любви с первого взгляда, поражающей как удар грома, уже присутствует близость.

Разве что вообще отключить обворожение от любви.

Выключатель находится в сфере социального или вербального.

Животные - это отдельные атомы; они не в состоянии вырваться из-под напряжения.

В природе удар молнии убивает тех, кого он поражает, и раздевает их.

Как и любовников.

Это парадоксально. Наслаждения связаны с ощущениями лишь узами воспоминаний, не сохранившихся в памяти. Вся глубина уготована заранее. Всякое человеческое существо ожидает зверя, подстерегающего его в джунглях, - зверя, которым оно было раньше.

*

Любовь получает, таким образом, первое негативное определение: ее узнаешь по тому, что она мгновенно уничтожает все другие удовольствия (есть, читать, интересоваться каким-нибудь делом или игрой, спать). Разум одержим идеей слиться с обворожителем, fascinator, притягивающим его и сковывающим все его движения; время для него замирает.

В любви выбор всегда очень прост: или я любим, или умираю.

Любовь по сути своей антиобщественна: она обесценивает все прочие ценности, подчиняет человека новой религии, лишает его национальных особенностей, нарушает классовые границы. Все теряет смысл, кроме единственного образа, в котором внезапно сосредоточивается весь мир.

*

В животном мире у самцов есть два способа добиться согласия самки на половой акт: победить ее беспощадным натиском или обездвижить, то есть обворожить. Это пригвождение к месту, обворожение, происходит или через взгляд, или через звук. Обворожение звуком ведет к покорности, смертельной покорности. Это музыка. Это завывание кота, овладевшего кошкой.

Или ошеломление утки, голову которой долбит клювом селезень.

Загипнотизированный отступает на стадию обезличенного ребенка, вновь испытывает гипнотическую покорность младенца голосу и взгляду матери.

Животное, прикидывающееся мертвым, не уклоняется от ударов вцепившегося в него хищника.

В растительном мире обворожение предшествует самому себе. Это мир, который сам себя отражает подражанием. Обворожение - остаток опыта, в котором патетическое (психопатологическое) и морфологическое (фитозоофизиологическое) были неразличимы. Двойственная структура речи еще не разорвала, не расколола картину этого мира. Внешнее и внутреннее еще были едины. Облик притягивал чувство, страх открывал лицо (близкую пасть хищника). Видеть еще означало пожирать. Вытаращенные глаза раздвигали челюсти.

Когда младенец живородящих ест, он весь - разинутый рот.

Когда мать кормит ребенка, сидящего на высоком стульчике, она раскрывает рот. Ощущение разинутого рта присуще самому древнему виду обворожения. Выпяченные губы, экстатические глаза - древнегреческое слово ekstasis описывает состояние выхода из себя (тела) и из мгновения (грядущего сосания).

Материнский рот, вытягивающийся и предвосхищающий форму открывающихся губ малыша, становится похож на маленький сосок.

Греческое ekstasis напоминает о латинской existentia.

Оба слова называют рождение у живородящих.

Выход из темноты.

Этот экстаз, эта экзистенция полностью устремлены к обворожению, к самовоспроизведению, для которого нужно себя заворожить.

Назад Дальше