Аморальные рассказы - Альберто Моравиа 12 стр.


Думая обо всем этом, я чувствую, как на меня накатывает злость, разъедающая душу. Следую за матерью в гостиную пятидесятых годов, и здесь - как и от ее фальшивой молодости - не могу не испытывать ту же злость. Возможно, из-за всей этой псевдоантичной мебели, сделанной из множества новых и старых, слепленных вместе кусков, которую она приобрела в молодости у модных антикварных воров. Возможно, из-за этих провинциальных псевдоиспанских и тосканских трюмо, шкафчиков, стульчиков, столов и табуреток, все еще не рухнувших и до сих пор обманывающих наивного посетителя своей необычностью и якобы подлинностью.

Сухо спрашиваю у матери:

- Я тебе нужна? Для чего это?

С естественностью хозяйки, обращающейся к рабыне, она выбрасывает из-под халата обнаженную ногу и, показывая ее мне, говорит:

- У меня нет времени пойти к педикюрше, а ты знаешь, как это делается. Ты должна мне обрезать мозоль на мизинце. Не знаю почему, но она постоянно растет.

Я сразу взрываюсь:

- Пойди к педикюрше. У меня не тот сегодня день. И потом, если говорить правду, твои мозоли мне противны.

Мать, эгоистка, занятая только собой и своим, реагирует так, как я и ожидала. Она запахивает халат и спрашивает удивленно:

- Тогда зачем ты пришла?

- Конечно, не срезать мозоли.

Мать делает вид, что занята цветами в вазе на столе, стоящем в центре гостиной. Поправляет головки, выбрасывает увядшие. И говорит со вздохом:

- Как ты неучтива, груба и невыносима.

Внезапно для самой себя я объявляю решение, которое окончательно так и не приняла:

- Пришла, чтобы сказать тебе: хочу расстаться с Витторио.

- Ты всегда это говоришь, но никогда не делаешь, - с полным равнодушием реагирует мать.

- На этот раз есть повод. Он меня не любит, наш брак не состоялся.

- Вам надо было завести детей. Это единственное средство сохранить брак, хоть меня и пугает возможность стать бабушкой.

- Но я не хочу детей, что мне с ними делать?

- Тогда можно узнать, чего ты хочешь?

Она продолжает перебирать цветы, а я смотрю на ее руки. Большие руки крупной женщины, матово-белые, чувственные и гладкие, как цветы магнолии, с крупными овальными ногтями на длинных пальцах, которые двигаются с ленивой инерцией и как бы сами по себе. Руки, которые я знаю хорошо: больше всего помню, какими они могли быть беспощадными и жестокими к концу слишком затянувшейся ссоры между нами, когда она вдруг начинала методично бить меня ими по щекам. Это было в моем детстве и входит в так называемое "несчастье", то есть в неизбежную и мрачную отговорку с моей стороны - не хотеть до конца осознавать, что тогда я сама провоцировала насилие матери, точно так же, как сегодня вынуждала своего мужа избивать меня ремнем. Мать ругала меня глупо и зло, я ей отвечала в тон, тогда она меня ругала за мои ответы, а я поддавала пару. Так, с каждой фразой приходило то самое, что я называю "несчастьем". Нет, я совершенно не хотела, чтобы она меня била, но в то же время чувствовала - все равно это вот-вот произойдет. А мать вдруг кидалась на меня и била по щекам. Вернее, так: она пыталась надавать мне пощечин, но я ускользала из ее больших, точных и жестоких рук, металась по всей квартире, пряталась в гардеробной, то есть добегала до комнаты, в которой по четырем стенам стоят шкафы. Там была наша служанка Вероника и, как обычно, гладила.

Я врывалась в гардеробную и бросалась под защиту Вероники. Но мать меня настигала и тут же спокойно и прицельно принималась хлестать по щекам. Уже с первой пощечины я начинала орать так же, как сегодня во время ударов мужа, с собачьим повизгиванием, тогда я тоже удивлялась своему помрачению и тому, что во мне обнаруживается неизвестная часть меня самой. Мои тогдашние крики под материнскими пощечинами, похожие на мучительные повизгивания свиноматки, всякий раз звучащие так, будто ее режут, удивляли меня: неужели это я так ору?

Я прижималась к Веронике и кричала; тем временем мать совершенно спокойно и методично продолжала избивать меня. Доходило до того, что, взяв меня за голову, она поворачивала ее так, чтобы ей легче было влепить мне пощечину. Это битье по щекам длилось довольно долго, но мне не хватало времени прийти в себя, а то ведь я могла бы так или иначе мать оттолкнуть; интересно, что я никогда этого не делала и ограничивалась только криком. В конце концов мать, запыхавшись, но так и не взбесившись, удалялась со словами: "Тебе это будет уроком на следующий раз"; она произносила именно эту двусмысленную фразу, звучащую обещанием, что будут еще и другие разы. Я крепко обнимала Веронику - женщину холодную и даже брезгливую: она и пальцем не шевелила в мою защиту, - и икая, кричала:

- Ненавижу ее, ненавижу, не хочу ни минуты больше оставаться в этом доме!

Теперь я смотрю на эти руки и думаю, что мать вполне способна, как тогда, бить меня по щекам; достаточно было бы возникнуть так называемому "несчастью".

Из-за этих всех мыслей я резко говорю:

- Я ничего не хочу. У меня одно желание, чтобы ты вернула мне то, что ты у меня украла.

- Украла? Что ты такое говоришь?

- Да, украла. А если и не украла, то отобрала у человеческого существа счастье, на которое оно имело право.

- Кто это - человеческое существо?

- Я! Да, я имела право на счастливое детство; но ты, ты мне мешала, сделала меня свидетельницей твоих мерзких совокуплений с мужем.

- Между прочим, он твой отец, или я ошибаюсь?

Я хорошо знаю, что все было не так. Это я, девчонка, с неудержимым любопытством шпионила за родителями, которые, как это у них водилось, не заботились о том, видят ли их, когда они занимаются любовью. Но я, не колеблясь, лгу, потому что моя цель не правду сказать, а вызвать состояние "несчастья".

- Да, я видела, как ты его теребила, видела, как ты брала его член в рот, видела, как он имел тебя сзади.

Мать, абсолютно спокойно продолжая перебирать увядающие цветы, спрашивает:

- Ты кончила?

- Нет, я еще не кончила. А в отрочестве ты вынуждала меня быть наперсницей и превратила в подхалимку, ты вовлекала меня в свои любовные интрижки, использовала для временных перемирий со своим любовником, запуганным твоей чудовищной ревностью. Ты, не задумываясь, подсказывала мне некоторые способы подольститься к нему: понятно, мать и дочь - какой мужчина мог бы устоять и не соблазниться таким лакомым кусочком?

Знаю, и это тоже - неправда. На самом деле, опять-таки я сама, если предоставлялся случай, предлагала себя на роль миротворца между матерью и одним из ее любовников. И все потому, что мужчина этот мне нравился, в моей неомраченной и бредовой голове тщеславной девчонки роились обманчивые надежды на то, что я смогу ему заменить мать. Но мужчина на мою игру не поддался, и после нескольких перепалок он в особо уничижительной манере меня отверг. И этого я никогда не могла простить матери.

Я искоса подсматриваю за ней, чтобы увидеть, возмущает ли ее мое вероломное вранье. Нет, совсем нет.

Второй раз, уже тоном терпеливого мудреца она спрашивает:

- Ты закончила?

- Нет, я не закончила и никогда не закончу. Ты украла и счастье моей молодости. Ты, практически, продала меня Витторио, который сделал вид, будто женится на девушке своего круга. Цена такой рабыни, как я, в точности равна стоимости этой самой квартиры, которую он тебе подарил по завершении "дела", то есть сразу же после нашей свадьбы.

А вот только что сказанное - не вранье, как раз наоборот, правда. Справедливо будет заметить, что в действительности это произошло так, как я уже говорила, - именно я хватила лишнего, считай, переборщила, и муж подарил моей матери квартиру. Я хотела, чтобы она жила рядом, то есть в том же доме, и всегда была у меня под рукой.

В третий раз я взглянула на нее в надежде поймать хоть какой-нибудь признак волнения, хотя бы в дрожании ее рук, когда-то постоянно готовых наказать меня. Но мать опять не реагирует, и, в общем, уже ясно, что я хочу ее спровоцировать, буквально взываю к ее инстинкту мучителя, а она отказывается на мои грубые уловки поддаться.

Мать жестко произносит:

- А теперь убирайся, у меня есть дела. И не приходи, пока у тебя это не пройдет.

Я ухожу. Но не могу противиться искушению и уже с порога кричу:

- Это у меня никогда не пройдет!

Я снова на площадке: тяжелое чувство разочарования, дрожу всем телом, глаза затуманены слезами. Представляю картину, ставшую навязчивой в моем коротком и тоскливом существовании: надо мной грозно изогнулась плотная стекловидная масса высокой зеленой морской волны с короной белых пенных барашков.

Эта огромная нависающая волна - не игра воображения в моем смятенном состоянии, я ее действительно видела много лет назад в Тирренском море, в тот день, когда мы с отцом неосторожно и невовремя пошли купаться. Когда мы отплыли от берега, море было спокойным. Но как только мы обогнули северную часть мыса Чирчео, море, обнаруживая свой норов, предательски растревожилось. И вот сами, не совсем понимая, как это могло произойти, мы очутились в хаосе встречных волн и течений. Они беспорядочно и без определенного направления сталкивались друг с другом и разбивались. Отец прокричал мне, чтобы я не отставала, и, борясь с неистово пляшущими волнами, устремился обратно к мысу. Именно в эту минуту, стараясь изо всех сил подплыть поближе к отцу, я увидела недалеко от себя немыслимо высокую мощную волну и, как бы это сказать? - точно знающую свое направление и назначение. Она угрожала мне, и только мне, с явным намерением настигнуть меня и накрыть. Я закричала "папа" и сразу увидела, как волна покатила в мою сторону - она была совершенно одна в целом море, показавшемся мне в эту минуту спокойным.

Второй раз, без всякой надежды, я закричала "папа", а волна в тот же миг вздыбилась прямо надо мной. Но прежде, чем волна обрушилась, отец, бывший неподалеку, уже подплыл. Я в третий раз закричала "папа", и, обхватив его за шею, крепко уцепилась за нее. Он попытался оттолкнуть меня, высвободиться из рук, но я, еще крепче сжимая его шею, не давала. Последнее, что я увидела: отец пытается разжать мои руки, сжимающие его горло, ему это не удается, и тогда, стиснув нижнюю губу зубами, он прицеливается и изо всех сил кулаком бьет меня по лицу. Я потеряла сознание, он от меня освободился и потащил за волосы к берегу. А пришла я в себя, только когда он, сидя на мне верхом, делал искусственное дыхание "рот в рот".

Эта высокая "мыслящая" волна с того самого дня стала символом всего, что мне угрожает в хаосе моего существования; и этот удар моего отца, в свою очередь, приобрел для меня символическое значение: вслед за насилием должно прийти обязательное спасение. Вот и сейчас у меня как раз то самое чувство - волна угрожающе нависла надо мной. И я решаю теперь же пойти к отцу, потому что только он один может, как когда-то, спасти меня.

Мой отец живет в старой студии в глубине заброшенного глухого сада, у подножия холма Яникул, он скульптор. Я оставляю машину за воротами и дергаю шнурок древнего колокольчика. Проходит две-три минуты, наконец ворота с рокотом раскрываются. Направляюсь в глубину сада, к студии. Тороплюсь, иду по дорожке, проложенной между клумбами, заросшими буйным сорняком. Зачем я отправляюсь к отцу и что собираюсь делать у него? Задаю себе этот вопрос и смотрю на торчащие повсюду над высокой июньской травой скульптуры, говорящие о творческом бессилии автора. Это огромные монолитные блоки из розового, серого и голубого грубо отесанного камня, похожие на каменные плиты доколумбового искусства с острова Пасхи или из Мексики; каждый из идолов с головой чудовища, а если и с человеческой - то тоже с весьма чудовищной. На самом деле, я их осматриваю бегло: для меня они - просто громадные пресс-папье, или пепельницы, причем гигантские размеры не отменяют их никчемности.

Зачем я иду к автору этих пресс-папье? И отвечаю без запинки: иду просить его снова нанести мне удар "кинжалом милосердия".

Поднимаю глаза: а вот и мой отец - неопрятный колосс на неверных ногах, в рубашке из серого брезента и вельветовых брюках, он стоит на пороге студии. Насколько я ниже его! Теперь мне приходит мысль: а что, если, вопреки моей ностальгической надежде, он меня не ударит? и тогда мне придется рассчитывать только на себя, чтобы вынести волну, которая мне угрожает? Он ведь нездоров. Уже два года лицо моего отца перекошено парезом, и гримаса безнадежной рассогласованности выглядит как гротеск: будто безжалостно ухватили левую щеку двумя пальцами и с силой стянули ее на другую сторону, принудив отца вечно подмигивать одним глазом.

Отец меня обнимает, что-то нечленораздельно бурчит и первым ковыляет в студию. Вслед за ним вхожу и я. Один из монолитов, начерно обработанный, стоит посредине. Другие, законченные, - вдоль стен. Я обхожу их для виду, будто мне интересно, в общем, играю роль почтительной и серьезной ценительницы. Но меня гложет тоска, и я объявляю убитым голосом:

- Я пришла сказать тебе, что мы с Витторио расстаемся.

Дальше между нами идет диалог: он что-то невнятно бормочет; я сквозь слезы, с комом в горле, отвечаю.

Он спрашивает:

- Почему?

- Потому что он меня бьет.

- А как он тебя бьет?

- Он бросает меня голышом на койку и бьет брючным ремнем.

- И из-за этого ты хочешь его оставить?

Внезапно передо мной вырастает высокая темная волна, огромным завитком нависшая над моею головой, и я вновь вижу отца, зажавшего нижнюю губу, чтобы легче было ударить меня.

И забыв о его парезе я кричу:

- Да, я бросаю его, потому что хочу жить с тобой!

Отец явно пугается: бормочет - мол, в студии и так места нет; мол, есть у него женщина (я знаю - это его горничная!), мол, я должна искать способы примирения с мужем, и тому подобные глупости. Но я его не слушаю, кидаюсь ему на шею, точно как в тот день в море, и кричу:

- Ты помнишь, пятнадцать лет назад у Чирчео, когда я тонула, а ты спас мне жизнь? Ты помнишь, как я ухватилась за тебя обеими руками, вот как сейчас, и ты, чтобы не потонуть вместе со мной, ударил меня по лицу? Ох, папа, папа, из всех, кому приходит на ум бить и обижать меня, ты единственный, кто меня любит, и твой удар я помню, как обиду, нанесенную мне в знак любви.

Я страстно прижимаюсь к нему. А он, испугавшись, отталкивает меня и бормочет:

- Да кто ж тебя обижает?

- Мама, муж, все.

- Все?

- Мама только что дала мне пощечину. Я пришла к ней за поддержкой, а она вот так мне ответила.

Тараща глаза, он берет меня за руки, чтобы высвободиться из моих объятий, но не ударяет, а бормочет:

- Мама тебя любит.

А я продолжаю кричать:

- Ты что, не видишь на моих щеках следы ее мерзких рук?! Мало мне собственного мужа с его ремнем. Не веришь? Тогда смотри, смотри!

Не знаю, что за приступ эксгибиционизма на меня напал, но я наклонилась, уперлась в массивный камень и подняла юбку, обнажив задницу. Между прочим, у меня узкий мускулистый зад с возбуждающими ямочками по бокам.

И как закричу:

- Смотри, смотри, как со мной обращается муж!

Что это? За моей спиной мертвая тишина, и именно в тот миг, когда я кричу, старательно стаскивая трусики. Отец берет меня за руку, останавливает ее и отводит в сторону; потом, отпустив мою руку, одергивает юбку. Я оборачиваюсь: он стоит передо мной и, встряхивая головой, шамкает:

- Не надо так делать.

А я, хватаю его руку, подношу к губам и, целуя ее, говорю:

- Только ты можешь меня спасти.

Он смотрит на меня, высвобождает свою руку и наконец решается сказать мне в глаза то, о чем думал с самого моего прихода:

- Ты - сумасшедшая.

- Нет, я не сумасшедшая. Это ты уже больше не тот. Ты был настоящим мужчиной, а теперь ты - развалина с перекошенным лицом. Раньше ты запросто мог ударить свою дочь, а теперь испугался ее голого зада!

Намек на парез его расстраивает, и он сердится. Странно, но гнев помогает ему побороть паралич, и он говорит ясно и убедительно:

- Смотри, ты ведь совсем голову потеряла из-за мужа. И знаешь, будет лучше, если ты уйдешь.

- Трус, ну ударь меня, увидим, способна ли твоя рука хоть на что-нибудь, кроме твоих дурацких малахитовых пресс-папье, - кричу я ему.

Куда там: он медленно поднимает огромную руку, но открытой ладонью, будто показывая мне ее размер, потом с трудом выговаривает:

- Уходи. Чего ты хочешь от меня? Зачем тебе оплеуха? Мне жаль, но я не привык бить женщин.

Конечно, после этого мне ничего не остается как уйти. Уйти, как от мужа, как от матери. Ухожу. Отец меня не провожает. Он уже взял в руку инструмент для работы и издалека помахал им мне на прощание. В действительности, ему ничего про меня неинтересно, и он прощает мне даже оскорбления, лишь бы я ушла. Я, как заведенная, иду по тропе между клумбами с буйными сорняками, из которых выглядывают отцовские идолы; выхожу на улицу, сажусь в машину, завожу мотор, выжимаю сцепление и сдаю назад. Но из-за переполняющей меня тоски ошибаюсь в передаче. Машина делает резкий рывок вперед и врезается в фонарь, который почему-то оказывается буквально на моем пути; будь он на метр дальше, ничего подобного не случилось бы. Торможу, глушу мотор, открываю дверь, иду смотреть: радиатор пробит, фары вдребезги, бампер всмятку. На злобу у меня не хватает сил; к тому же, невезение в такой день - нормальное явление. Эта авария наталкивает меня на мысль, можно сказать, утилитарную: надо бы навестить Джачинто.

Джачинто - единственный мужчина, с которым я изменила мужу за пять лет нашего брака. Говорю - "изменила мужу", но это не совсем так, потому что, если честно, то Джачинто "не считается".

Я часто спрашиваю себя: "Что значит "изменять" в таких случаях? Джачинто "вошел" и "вышел" - всё, всего-то было один раз. Разве это измена?"

А произошло это так. После такой же, как сейчас, аварии - только тогда вместо задней передачи я включила третью. Как и сегодня, был пробит радиатор; на этом, правда, сходство кончается. Та машина была у меня первой, и я еще не обзавелась постоянным механиком. Тогда я вдруг вспомнила, что недалеко от дома, на дороге, по которой я каждый день хожу, есть мастерская. На обочине около мастерской ремонтировали машину; механик лежал на спине под днищем, из-под машины торчали только ноги. Вот он-то и есть Джачинто. Даже издали были видны холмы его гениталий, и я их разглядела прежде, чем лицо. Позднее я любовалась и его лицом: красивый мужчина средних лет; его худое суровое лицо древнего римлянина с орлиным носом и надменным ртом, подпорченное потеками грязи и масла, выражало любопытство. Клянусь, что в день своей первой аварии я вовсе не думала заводить шашни с Джачинто. Было не до того: первая машина - и вон как уже смята, а где взять денег на ремонт? А в тот день я подошла прямо к мастерской; день был майский, теплый, а он, лежа на спине, чинил машину, полтела под машиной, пол - наружу. Не знаю, как меня осенила эта, вполне удачная идея, но я наклонилась и, без лишних слов, шлепнула ему по тому самому месту, где холмились его джинсы.

Потом, разумеется, я его окликнула:

Назад Дальше