Но тут происходит нечто неожиданное весьма: отец Георгий достает из ниоткуда сигарету, прикуривает зажигалкой, из ниоткуда же взятой, будто из внутреннего кармана, но как там это может у священника храниться, и, что самое интересное, каким образом это оттуда извлечь можно было так, чтобы Андрей этакого жеста заметить не смог бы; только и произносит Андрей изумлению поддавшись: отец Георгий, да как же, но прерывает его отец Георгий, повторяя то, что некогда сейчас на пустяки время тратить, и, дым выпуская сноровисто, так, что тот его бороду седеющую немного окутывает облаком прямо, говорит: но только бывает так, что Господь некоторых людей еще и сверху второй ладонью накрывает, и тогда руки, этот мир сотворившие, одним человеком заботливо заняты. А этот человек непременно священник должен быть, справившись с удивлением, Андрей иронически уже спрашивает, ирония ведь лучший способ от удивления избавиться, по меньшей мере для других; нет, не обязательно, выпускает дым отец Георгий, священники, если тебе интересно, вообще в одной ладони Господа даже не стоят, а Господь их часто подбрасывает так, что ловит непременно, однако когда взлетаешь в прыжках этих диких, не ровен час разувериться во всём, и тогда Господь для некоторых вторую ладонь сверху держит, но не бережно ею прикрывает, а придерживает так, чтобы слишком высоко не улетел, и вторая ладонь Господа оказывается лучшим способом себе голову навсегда размозжить и так и остаться меж пальцев ея, так, что и первая уже не надобна будет. Андрей тоже закуривает, причем отец Георгий ему прикурить дает, да, меня тоже подбросило, и что же, вы теперь чувствуете, что поймало, нет не чувствую теперь, но не об этом надо, а о том, что только чувствующий Господнюю ладонь снизу сможет почувствовать в полной мере, когда она сверху его коснётся, и что тогда спрашивает Андрей, а кот серый в полоску чёрную умылся и на них, глаза сощурив, косится, тогда всё, отвечает отец Георгий, но ощутить это можно потому лишь, что чувствование развиваем мы от той, на коей стоим изначально, а та, коей накрывают иногда, кого-то, ничем от первой и не отличается, тем разве, что как левая от правой, и замолкает отец Георгий надолго. За это время Андрей ничего не говорит также, однако это мы только так выразились, что время было долгим, на самом деле прошло ровно столько, сколько понадобилось серому с чёрными полосами коту на то, чтобы встать и, с присущим только этим тварям подобием собственного достоинства, скрыться с глаз долой, причём не со всех четырех, способных его видеть в данный торжественный миг, а лишь с Андреевых, поскольку отец Георгий, как упоминалось, смотрит отныне на Андрея, и его не теряет с поля зрения, да и мудрено это было бы, сидя в одной машине рядом, а когда кот скрывается, то открывает отец Георгий стекло боковое в дверце своей, выбрасывает весьма вульгарным жестом окурок некультурно за окно, и окно закрывает вслед за тем, и Андрей, не глядя на всё это, говорит, что это некультурно, и пример плохой, так вот мусорить, ибо не знает Андрей, что ещё сказать, а сидеть молча неловко как-то, хотя никуда он не торопится, но кажется Андрею, что исчерпана не только суть, но даже и всякая мелочь разговора, и потому он так и говорит, и это всё помимо того, что действительно так делать некультурно и пример плохой, и отец Георгий соглашается будто нехотя: да, да, некультурно, и ты, сын мой, никогда так не делай, а на этот счёт, в этот раз, не переживай, никаких следов моего курения не будет, и уже нет, и правда, втягивает Андрей запах в машине от их курения только что оставленный, и лишь свой табак замечает, или, как говорят: слышит, хотя почему так принято говорить неясно, ведь нос не уши, нос на лице ведь, а вопрос об ушах как части лица у нас подвешен ещё с первой части нашей истории, и пока неясно, разрешится ли он вообще, и мы не говорим: я унюхал седьмую симфонию Бетховена, можем лишь образно сказать: учуял, но это уже не к ушам, а к уму относится, который как пить дать нюх и ничто иное, так вот учуял Андрей только запах табака своей сигареты, хотя наоборот быть должно по распорядку вещей естественному: чужое вперёд своего ухватывать, а своё так и вообще не улавливать, особенно если чужое присутствует, привычка это называется ещё, но чужое вообще везде и всегда присутствует, вопрос не в нём. а в том, есть ли что своё вообще в этих условиях, но не об этом мы сейчас, а о сигаретном запахе, хотя, стоит добавить, что мы вообще ничего обычно не улавливаем, ежели чужого не чуем, а сейчас не так всё; но Андрей всё равно сказал бы всё, что сказал теперь: я и не переживаю, это даже не совсем он сказал, а средний человек повышенного содержания гордости в крови или где там ещё, в желчи к примеру, сказал этот самый человек за Андрея, а у нас так может быть, что Андрей и есть только лишь этот самый человек и никакой не Андрей, но об этом мы тоже уже всё выяснили ранее, но тут отец Георгий вздыхает и говорит всё о том же: а теперь, Андрей, пришло время самой важной части, которую я тебе сообщить обязан, и тут Андрей вновь ощущает ту жуть, которая немного его до сего момента, за время этой беседы их, уже коснулась, и спрашивает, без страха впрочем: это теперь то, как меня Господь будет против воли моей к Себе привлекать, и в вопросе этом ирония своей кульминации достигает, и отец Георгий её не страшится вроде, и Андрей думает наивно, что священник не замечает иронии, даже сарказма, и жаль, что нет зрителей, которым эта ситуация комичной непременно показалась бы, но это ничего, он сам готов за всех них побыть, лишь к себе не повёртываться, поскольку отовсюду смешно теперь, а изнутри жутко, снаружи сильно через стекло непробиваемое, а изнутри больно бескостно, и говорит отец Георгий: да, и скажу я тебе только вот что: та штука, которая у тебя ныне меж ног возбуждена и удовольствие тебе приносит, когда ты иногда с девушками время проводишь и всегда, когда наедине её касаешься, должна тебя к Господу ныне привести, говорит отец Георгий и смолкает. Андрей изумился, но, поскольку скрывать было уже нечего, может заметил отец Георгий, но и что же, пусть завидует себе, коли ему нравится, а про одиночество в удовольствии или лучше сказать про удовольствие в одиночестве, должно быть просто приём такой священническо-риторический, и потому спрашивает Андрей: это что же, мой член Господу понадобился, а про себя его мысль осенила, что этот священник ненормальный извращенец, и многое на места стало вставать, и понял Андрей, что скорее надо Марфу от его влияния освободить и спасти даже, и как удобно, удобно, что повод увидеться появился достаточно важный, но отец Георгий продолжает, революции этой в собеседнике нескрываемой уже и не замечая: в каком-то смысле, в каком-то смысле, но не Богу член твой, а тебе член твой теперь поможет отчасти, насколько это Господу необходимо, Господа постичь супротив воли твоей, и вот как, это отец Георгий добавляет, чтобы предотвратить предсказуемую вполне реакцию Андрея: так, что теперь, когда Господа ты из рассмотрения исключил, пусть будет у тебя в мыслях это исключение его в то мгновение, когда пожелаешь кого, и обратишься с этим, дабы ко греху плотскому склонить, и кладёт тут руку на орган обсуждаемый, и сжимает слегка, и Андрею весьма понятно, дело зашло слишком далеко и не шутки всё это, а приставание безумного священника в собственной машине, и пытается Андрей всеми силами руку убрать, но сделать этого не в силах, он вообще шевельнуться не в силах, не понимает происходит что, точнее не понимает, почему не происходит того, что должно быть, когда мы например, желаем пошевелить рукой и о, чудо, она шевелится, а теперь не так, и страшно оттого лишь, что настолько его неожиданный соперник несоизмеримо сильнее оказался: а чтобы ты нашу беседу помнил, даровано тебе от меня лично лёгкое освобождение от чрезвычайно тяжкого бремени твоего нынешнего: коли Господь будет в душе твоей исключенным пребывать, позволено тебе через посредство моего присутствия дело твоё недоброе и для тебя приятное сотворять, но при этом, ежели ты, и тут Андрей чувствует, будто членом в камень вошел, и холод, и давление до боли, это отец Георгий руку свою чуть сильнее сжимает, ежели ты имя моё будешь вслух повторять, хочешь громко, хочешь тихо, но вслух непременно: отец Георгий, отец Георгий и так до конца, вот и всё пожалуй, и на этих словах отпускает отец Георгий руку свою, кланяется чуть, и со словами: благословляю тебя, сын мой, не дожидаясь ответа, выходит сразу же из машины, туда входит, откуда появился, в свет фар и исчезает столь же внезапно, как и возник, видимо, шествуя по дорожке. Андрей закуривает сигарету, рукой правой ширинку расстегивает, там все ледяное-ледяное, вот псих, думает Андрей, поймаю тебя и засажу к чёрту за совращение, таких как ты там любят, наверное, и от этих мыслей ему становится спокойнее, а вскоре Андрей даже и развеселится, ненадолго, конечно, весьма, ибо история, что ни говори, необычная, и ежели жуть из неё исключить, которая ныне так легко разъяснилась, что отец Георгий никакой не священник, а извращенец обыкновенный, так вообще с этим всем эта история комически выглядит. Мы же пока не будем смеяться, ведь нам ещё одно место посетить надобно, и оно уже не такое банально близкое, как возле дома Брута, где мёртвый священник с юношей имени апостольского общение имеет, нам ныне надо во времени побродить недолго, чем, собственно, каждый из нас постоянно занимается, о том зачастую не ведая. На этом мы должны попрощаться с отцом Георгием, а навсегда или нет, не известно, пока думать себе позволим, как и в прошлый раз, что навсегда, но фраза какая-то корявая выходит и саму себя отвергает, но так всё обстоит в той жизни, где из рассмотрения Господь исключается, при этом ладонь свою не убирая.
Теперь же Андрей вот не может понять, о ладонях божеских позабыв, и в своих собственных орган свой отогреть пытаясь: он навсегда замёрз или нет; спустя минуты три этот вопрос другим сменится: он возбужден или нет, если да, то что-то не до конца как-то, если нет, то откуда эта застылость каменелая. Впрочем, к чему нам за этим всем теперь следить, нам нельзя вечера этого упускать, такого больше никогда не будет, хотя, подождите, подождите, не зря мы тут задержались: вновь в свете фар отец Георгий появляется, но Андрей его не видит, ибо занят делом более важным, то ли камень, то ли труп в ладонях растирая, а отец Георгий дверцу машины открывает, и Андрей вздрагивает, от неожиданности, не от стыда понятное дело, чего стыдиться перед этим священником особенно, а от того, что это не священник мог быть, а кто угодно другой, и неловко было бы как-то, и потому даже рад Андрей, что это священник, и возникает на мгновение мысль, что их теперь что-то такое необъяснимое связывает, но отец Георгий наклоняется в салон машины, и говорит: странно весьма, сын мой, прости что отвлекаю, но я забыл кое-что сказать: неизвращённых людей не бывает, я не более извращенец, чем ты или Марфа; и, предупреждая жест Андрея, который вроде уже пришёл в себя от неожиданности, подаёт ему крест свой: вот, передай пожалуйста, отцу Дмитрию, я новым уже обзавелся; а кто этот отец Дмитрий, спрашивает Андрей, а про себя думает, наверное такой же извращенец, на что отец Георгий отвечает: да, это такой же извращенец, и даже похлеще, тебе за ним не угнаться, впрочем, вы скоро сами познакомитесь, и, в каком-то смысле, навсегда. И с этими словами уходит, проделывая всё тот же путь.
Часть третья
в которой мы узнаем о способностях собирать вместе баянные меха, можно ли через джинсы сломать мужской половой орган, умерла ли корова своей смертью, что сочинялось Рембо под кроватью, об искусстве нимфолепсии – и кое-что еще
Определенно: то, что видится нами и то, что с нами происходит, разрыв меж собой имеет непреодолимый, да такой хитрый, что чаще всего то, что мы видим не то, что происходит, а того, что происходит мы совсем не видим, краем глаза разве лишь, и всем это прекрасно известно, и не стоило бы на банальности такой останавливаться вовсе, тем более новую часть истории нашей сомнительной весьма начинать, однако же разрыв этот упомянутый хитро весьма устроен, так, что мы в него валимся быстрее, нежели он сам возникнуть успеет, и никогда бы он не возник, ежели бы мы в него на ровном месте не падали и падением своим сами не создавали его, и случается так часто, что полагается человек на этот разрыв и действует соответственно, будто он налицо или под ноги, а он, вон тебе, намеренно будто отсутствует в момент оный, и тогда то, что мы видим и понимаем, и то, что с нами происходит единство составляет неожиданное, однако ж мы о единстве том не ведаем и поступаем этому неведению под стать, и тогда не иначе как сами этим разрывом случаемся, и в мир, вкруг нас раскинувшийся, разрушение являем, без нас в него никак привнесённым быть не могущий; да и как в этом во всём свою исключительность обрести, не пресловутую там ни на кого непохожесть, а хотя бы присутствие своё жалкое в этом во всём засвидетельствовать, хотя бы в образе этого самого вот жалкого присутствия? Вопрос трудный и отвечать на него нет никакой возможности так, чтобы ответ этот сразу же таким засвидетельствованием и явился; и тем не менее, случается ответ неожиданно, будто от мира этого исходя, тем самым разрыв во всём упомянутый знаменуя, и, вместе с тем, преодоление его шуточное. А пока уютное и тесное место, оттого уютное, что тесное, но непременно тёплое, обрести можно разве что, откуда никто тебя не усмотрит, а ты каждого усмотришь и весьма хорошо, и будешь при этом играючи уверен, что каждому о том неизвестно ничего, и потому сидит отец Дмитрий под двумя табуретками с верхом белым и ножками железных уголков, плечи царапающими, сверху покрывалом зелёным с кровати снятым прикрытыми, и когда гостей много, то слышится только: где же наш маленький отец Дмитрий, куда же он делся, а отец Дмитрий притаился, родители его говорят гостям: не знаем, не знаем, и сквозь щель видно какое лицо у них при этом весёлое, у них и у гостей, и все смотрят на табуретки эти, стало быть радостно им оттого же, отчего отцу Дмитрию в темноте подтабуретной, хотя темно и тесно, зато уютно чрезвычайно и хорошее духа состояние здесь обретается; хотя чаще такого духа обретается состояние обратное, открытого нахождения на общем рассматривании, однако в эти мгновения ничего уже самому не видно, будто отсутствуешь и внимание всеобщее, на тебя обращённое, тебя из мира выковыривает и надолго весьма, куда надольше, чем смотрят, это когда отец Дмитрий с баяном на сцене играть садится перед рабочими заводскими в день рождения завода этого самого, который для рабочих в то время пожалуй важнее и торжественнее их собственных именин ещё быть мог, садится, дабы тем самым умение игры, несколько лет до того им обретаемое, предъявить, и хорошо даже показалось, что баян был большой, неудобный и для по-настоящему взрослых предназначенный, и потому ничего не видно за ним играющему такого роста, каков ныне отец Дмитрий, ничего, кроме потолка зала зрительного, но и там смотреть не на что, и всё хорошо играется до тех пор, пока меха баяновы разворачиваются, и клавиши руки правой к земле опускаются, а вот как до конца разворот случился, воздуха уже в мехах много, и новый не поступает, а старый не выходит, и звук ничто оживить не в силах, и надобно обратно баян справа к части левой поднимать, мехи сжимая, для чего сила руки требуется, и при этом ещё пальцами обоих рук клавиши перебирать, да вот как оказалось, сил на это уже нет никаких, поскольку на репетиции вчера это с мехами проделывалось раньше по времени, и не допускалось учителем полное их разворачивание, которое ни инструменту, ни отцу Дмитрию, на нём играющему, на пользу никогда пойти не может, а ныне тем паче; и стало быть, остаётся, на потолок глядя, по клавишам пальцами, занемевшими от волнения и усилий, водить, будто баян обнимая с последних сил никчёмных в раз последний; да, так оно и будет, раз этот последним окажется, и никакого два уже, но до этого ведь всё это завершать как-то надо, и это лишь теперь можно говорить: завершать, когда знаешь, что всё завершается, а тогда кажется, что не всё завершается, что всё завершается, а это вот нет, не завершается, и будет бесконечно длиться, и никак, и слёзы от бессилия стыдного на меха эти чёрные, вкусно тканью и игрушками новыми пахнущие, на меха с железными уголками на краях, падают уже, мехам это не на пользу, и жалко их, меха эти, и себя как их, но не более; и кто-то появляется, всегда кто-то непременно появляется, в этот раз и в некоторые другие, чтобы помочь, в остальные разы, всё чаще, дабы подтолкнуть, но никогда он поделать ничего не может, и помогает, да что-то от его помощи всё никак не помогается, и толкает, да всё что-то не добьёт, а в этот раз учитель рукой своей баян поднимать обратно начал, мехи сворачивать, и отец Дмитрий играть уже не желает, вообще больше ничего навсегда не желает теперь, и всегда-то это чувство в жизни его перелом какой-то знаменовать отныне будет, перелом, ему одному лишь ведомый, а для остальных всё всегда одним и тем же продолжается, не изменяясь будто никак вовсе, и теперь вот также; отец Дмитрий более играть не желает ни на баяне, ни на чём другом никогда, но пальцы-то сами теперь играют, вернее сказать: доигрывают мелодию, и мелодия эта то ли: степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик, и тогда рабочим это хорошо знакомая мелодия, и они наверное там подпевают, то ли: на свете много есть того, про что не знают ничего ни взрослые ни дети, и коли вторая, то она значительно первой сложнее для баяна, а взрослые точно про неё почти ничего не знают, а детей в зале мало, вообще нет, дети за сценой, танец показывать будут после номера отца Дмитрия сольного, однако теперь и так всё сложилось непросто, и люди в зале с мест своих встают уже, и хлопают, и не потому, что им мелодия понравилась, даже если это первая была, мелодия теперь вообще не важна, а то им понравилось, что когда ничего уже не получалось и все музыканту восьмилетнему сопереживали чрезвычайно, спаситель появился, и музыкант, пусть и заплаканный, но мелодию таки свою доиграл для них, а то что отец Дмитрий глаза свои ото всех сокрытыми за баяном почитал, так это только потому, что сам их в зал опустить боялся, и тем самым полагая, будто зала отсюда не видно, оттого ему и легче было в момент этот непростой, но зал видно было, и зал видел всё, а потому иногда лучше видимое невидимым полагать, дабы сделать что-то годное, в том числе и для невидимых, а если и не сделать, то доделать начатое воочию, и лучше доделывать, ибо начинать с этого не стоит.