Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 15 стр.


Но как сказано в суре Корана: "Воистину, неудаче способствует удача, а неудача – удаче". На нас сразу обрушились несчастья. Нашему злейшему врагу Малюте Скуратову, видно, не понравилось, что хозяйка хорошо к нам отнеслась. Он начал наговаривать на нас хозяевам. Ночью спускал с цепи самую злую собаку, и стоило нам пошевелиться, как она с лаем бросалась на нас. Однажды я услышал, как он заверял своего приятеля, что русским гяурам не убежать из аула, его собаки растерзают неверных при попытке к бегству.

Приближался месяц поста рамадан. Вот уже несколько дней, как наш хозяин Мухамед-ага срочно уехал по своим делам в Азербайджан, когда вернется – неизвестно. Защиты ждать неоткуда. Все громче призывает муэдзин с минарета мечети правоверных на молитву. Его надрывный голос сливается с собачьим воем. Мы просыпаемся от ужаса, и в наши души проникает страх. Мы решаем немедленно бежать. Великий драп наметили на рассвет пятницы, на часы, когда Мустафа обычно отправляется в мечеть читать "хутбу" (проповедь). За день до этого, на наше счастье, на свалку выбросили дохлую лошадь. Часть ее мяса мы задумали использовать для задабривания "пятой собачьей колонны".

Накануне праздника ханум поручила мне убрать в землянке, что дало возможность сделать запасы на двоих. Совесть моя была чиста, так как мы проработали уже месяц, а расчет не брали. А нам полагалось четыре пуда муки, пусть даже и ячменной. Это – восемьдесят пять килограммов хлеба, и если одному человеку съедать по фунту в день, то можно прожить, не умирая с голоду, почти три месяца. И такое добро, заработанное тяжким трудом и политое потом, мы бросали ради спасения наших жизней. Мы поставили перед собой цель – уйти из зоны смерти и страха, уйти, не приняв бой, ради того, чтобы жить дальше и окрепнуть для будущих побед. Надо сказать, что запасы ханум-апа нисколько не пострадали. Мы отобрали несколько больших кусков брынзы, взяли немного кукурузной муки, лепешек, соли, лука и спрятали все это в скирде сена.

На рассвете, после призыва муэдзина: "Правоверные, спешите на молитву", когда вся община и их "сипах" (полководец) Мустафа "Скуратов" в зеленой чалме ушли в мечеть, мы, разбросав по двору мясо от дохлой лошади, бросились под гору к реке. Словно пустые бочки, катились мы со все возрастающей скоростью сквозь чертополох, бурьян, кубарем, не чувствуя боли и не зная, где земля, где небо. Нам казалось, что за нами мчится многолюдная погоня. Слышались отрывистый нарастающий лай, топот верховых лошадей, татарские выкрики, выстрелы. Не оглядываясь назад, потеряв друг друга из виду, спасались мы, кто как мог, пока не уткнулись с ходу в реку. Замерев по колено в воде, затаив дыхание, я прислушивался к окружающим звукам. Кто-то рядом булькал и стонал. Слава богу, это оказался мой друг – "пользительный". Выбравшись на противоположный берег, ориентируясь на восходящее солнце, мы зашагали на восток и к вечеру благополучно добрались до нашей мельницы.

Мельник взял меня к себе в помощники, и началось мое царское житье. Мельница работала круглосуточно. Народ все время подходил: русские, украинцы, грузины, татары. За помол без очереди, особенно ночью, мне перепадало много всего: молоко, яйца, иногда даже мясо. Хозяин выдал мне ружье для охраны мельницы – одноствольную берданочку, с которой я охотился на зайцев, куропаток, перепелок. Когда нужно было остановить водяное колесо для ремонта или смазки, в карманах колеса и в желобе всегда обнаруживалась свежая рыба. Были и рыболовные снасти.

Проработал я на мельнице до осени. Хозяин Сидор Иванович был мною доволен, думал даже оставить меня зятем для своей младшей дочки. "Вот подрастешь, войдешь в дом, и будет в нашем доме два Сидора", – поговаривал он. Но тут я подхватил лихорадку. Лихорадка меня трясла по-страшному. Доморощенное лечение не помогало. Точно через день в определенное время начинало меня трясти. Сперва наступала мелкая дрожь, которая зарождалась внутри, потом начинало дрожать все тело, так что казалось, отлетят все члены – руки, ноги и голова. Приступ длился часов пять-шесть. На меня набрасывали несколько одеял, пальто, рогожек, но я все никак не мог согреться. При этом температура поднималась до сорока градусов. Через неделю, забыв все свои обещания, хозяин нанял другого работника. Истратив все деньги на лечение без результата, я решил возвратиться в Тифлис к мачехе.

Выбрав день, когда, по моим расчетам, приступа не должно было быть, я отправился пешком на станцию. Подошел поезд. Вместе с другими мешочниками я еле-еле зацепился за подножку вагона, держась за поручни. Состав тронулся, но кондуктор так и не открыл дверь. Поезд набирал скорость. Я еле держался, особенно на внешних разворотах. Вскоре я почувствовал, как начали слабеть мои руки, пот выступил на лбу, закружилась голова. Мне казалось, что прошла целая вечность и что поезд идет уже не вперед, а назад. Внезапно я понял, что у меня сейчас начнется приступ лихорадки. Я не выдержал и крикнул:

– Ребята, падаю, поддержите меня!

Ноги у меня подкосились, я обмяк, как мешок, но тут кто-то вовремя ухватил меня за ворот рубашки. К счастью, поезд стал замедлять ход и подошел к станции. Дальше я ничего не помню. Когда я пришел в себя, тоувидел, что лежу на траве, на подстилке, накрытый одеялом. Рядом горит костер, у которого сидят женщина и старый мужчина. Над костром висит котелок, в нем кипит вода.

Мой спаситель оказался курдом. Именно он подобрал меня, когда я валялся без памяти в кустах, приютил и лечил. Кто бы мог подумать, что у этого курда такое благородное сердце? Помню, еще с детских лет мне внушали, что все курды – воры, разбойники и бандиты, ими пугали маленьких детей. В Тифлисе проживало очень много курдов. Они выполняли самые грязные работы: таскали тяжелые грузы, чистили канализацию. Их жены с детьми выпрашивали милостыню. Так вот этот курд целую неделю по своей доброй воле возился со мною. Он поил меня каким-то отваром из лечебных трав. Напиток на вкус оказался очень горьким, и я боялся его пить. Тогда он первый начал пить, показывая, что это не отрава, а лекарство. Вскоре я почувствовал себя гораздо лучше. У меня была красивая полотняная рубашка, вышитая голубыми васильками. По рассказам сестер, ее вышивала мама, когда я еще не родился. Эту святыню я берег пуще глаз, однако пришлось с ней расстаться. На вырученные деньги я купил билет до Тифлиса, а остальные хотел отдать моему второму отцу – курду. Ему было, наверное, лет около семидесяти, и, кроме лохмотьев и старого одеяла, на нем ничего не было. Но он наотрез отказался от моих денег, лично посадил меня в вагон и еще на дорогу дал с собой хлеба и сыра.

Добрался я до дому благополучно. Думал, что малярия больше не станет меня трепать, но она вернулась снова. Помню одну знахарку, которая что-то нашептывала, давала пить настой на сырых желтках и красном вине. Но стоило мне поесть дыню, как лихорадка возвращалась. В то время в Тифлисе работала американская миссия в помощь бедным. Я пошел туда. Мне сделали в спину шестнадцать уколов хинина. Процедура оказалась очень болезненной, особенно когда раствор хинина под давлением впрыскивали в мышцу. Зато я выздоравливал...

Глава XIX
НА СВИДАНИЕ С ОТЦОМ

В самый серединный день лета, 15 августа, под созвездием Льва, покровительствующего касте воинов, накануне дня авиации, 18 августа (сколько праздников сразу!), в городе Дальнем, он же Дайрен, он же Даолянь, у старшего авиационного начальника Ляодунского полуострова родились две девочки.

Накануне ночью мама почувствовала первые схватки. Отца не было. Он находился в отъезде, вернее, в отлете. Мама разбудила адъютанта отца Женю Данилевского, и они на "виллисе" отправились искать врача. Из ворот частной клиники на настойчивый ночной звонок вышла японка, посмотрела на мамин живот, закивала головой и жестом пригласила следовать за ней. Профессор старичок японец так умело командовал: "Мадама, мадама, потужка, потужка", что к утру на свет появилась двойня. Первой сразу дали имя Наташа, имя, которое всегда нравилось маме, а сестра еще долго оставалась просто беленькой девочкой, и только спустя месяц ей "присвоили" Елену Прекрасную... или Ленку-дуру.

Отец, несмотря на то что у него уже было два сына, в лучших традициях рода Слюсаревых ждал мальчика. Услышав, однако, по ВЧ, что у него девочки-двойняшки, радостно изумился и сильно обрадовался. Подхватив первый попавшийся под руку самолет, несмотря на запрет ввиду сложных метеорологических условий – разразилась гроза, – взмыл в небо.

– И вот, – как часто вспоминала мама, – он входит ко мне в палату с огромным арбузом. А вы уже лежите, завернутые во все беленькое, рядом на кровати, сами беленькие и чистенькие. И я ему говорю: "Сережа, ты только посмотри, какие они красивые и хорошенькие!" А он отвечает: "Ах, если бы ты только видела, Томочка, какая ты сейчас прекрасная!" И, отложив арбуз в сторону, счастливый, кинулся меня целовать.

Через пару недель мы уже отправились в свой первый полет. Меня мама держала на руках, Лену – кто-то из родни, кажется мамин брат, Юра. Когда после посадки все спустились на землю, мама, забеспокоившись, что Лена долго молчит, даже не попискивает, взяла ее из рук брата и обнаружила, что тот всю дорогу держал ее вверх ногами. Сестра посинела и чуть было не задохнулась.

В другой раз мы летели на служебном самолете отца. Ровный полет, обычный маршрут. Отец уснул на боковой скамье. Мы – кульками у мамы на руках. Через какое-то время мама почувствовала, что с самолетом что-то не так – проще говоря, он падает. Под нами – Тихий океан, Желтое море, бездна воды. Мама растолкала отца:

– Сережа?!

Интересно, что мама никогда не называла отца данным ему от рождения именем – Исидор. Скорее всего, оно ей не нравилось. Она звала его Сережа. Это имя существовало для нее в нескольких вариантах, в зависимости от обстоятельств. В лучезарно-счастливых – Сереженька, в экстремальных со знаком минус – "Сергей! Хватит, перестань!", пожалуй, чаще всего – Сережа. Но и просто Сережа звучало нежно и очень тепло.

– Сережа?!

Отец рванулся в кабину, матюгнулся, где-то поддал ногой, рука автоматом прошлась по шлангам подачи горючего. И точно, отошел контакт. Мотор перестал чихать, выправился, за ним и самолет выпрямился и пошел набирать высоту. На все ушли доли секунд.

В тех же ляодуньских местах произошла еще одна встреча с опасностью. Это было на загородной вилле, где квартировала наша семья. Глубокой ночью раздался стук в дверь или звонок. Мама в легком ха латике, со счастливо-радостным выражением лица, распахнула дверь. Отец был в командировке, но он же мог неожиданно приехать? Вместо мужа перед ней стоял высокий чужой мужчина. Мама не успела испугаться. "Ой, а я думала, это Сережа", – извиняясь, что обозналась, она ласково улыбнулась незнакомцу. В эту минуту внезапно проснувшаяся годовалая Алена сползла с кроватки, прошлепала в коридор и, протянув ручки, "чтобы на ручки", несколько раз пропищала: "Ма-ма, ма-ма". Мама подхватила ее, нежно целуя, прижала к себе и еще ближе придвинулась к мужчине. Он тяжело дышал. Наконец, совсем низко опустив голову, чтобы не видно было лица, сипло произнес:

– К вам не приходили собирать подписи в помощь голодающим? – И не дождавшись ответа, тут же добавил глухим голосом, не глядя больше на маму, только в пол: – Никому дверь не открывайте. – Он спиной отпрянул в ночную мглу.

Рано утром отец все-таки вернулся раньше положенного срока домой, к всеобщей радости. А через час приехал его адъютант Женя Данилевский и предупредил, что прошлой ночью из местного централа сбежали несколько опасных рецидивистов, посоветовав маме никому дверь не открывать. А мама промолчала и отцу никогда про этот случай не рассказывала, чтобы он не ругался и не расстраивался, раз все уже произошло.

После того как мы съехали, новый хозяин обнаружил за статуей Будды, в нише, замаскированный потайной погребок со знатной коллекцией старинных вин и коньяков. Вот тут я представляю, как отец "кусал себе локти". Сколько не накрытых столов, не собравшихся друзей, упущенных моментов шутливо пригрозить маме: "Мне сверху видно все – ты так и знай!", не поднятых тостов под все эти рейнские, бургундские, шартрезы, бурбоны в бутылках темного, не просвечивающегося стекла, с окаменевшими печатями и залитыми густым сургучом пробками. Пару таких бутылок я наблюдала у нас дома на протяжении нескольких лет. Командир корпуса таки поделился с отцом. На заморских этикетках расписались самые близкие друзья, присутствовавшие на первом дне рождения двойняшек и скрепившие подписью обещание открыть эти бутылки на наше совершеннолетие. Мне кажется, они "достойно продержались" около десяти лет, но на одиннадцатый год, вероятно в один из особенных дней, отец плюнул, открыл сервант, поковырял кортиком тяжелый сургуч и, взглянув на дюжину дорогих ему имен, "приземлился за столом" один. И правильно сделал.

Память почти ничего не сохранила из того, что происходило в первые годы, хотя кажется... какие-то деревья, сад, крутящийся стол. Все, что знаю о себе, – зарисовки маминых воспоминаний. Каждые пять минут я снимала трубку игрушечного телефона и провозглашала, абсолютно уверенная, что меня слышит отец: "Але! Папа! Приезай домой обедать!!! Але! Папа! Приезай..."

Отец, во всем многообразии проявлений своего непростого характера, навсегда вошел в мою память позднее. Он "спикировал" из конверта сложенным вдвое листом бумаги, с нарисованным на нем восхитительным зáмком с башенками и подвесным раскачивающимся мостом. История, с которой я осознала, что у меня есть отец, который любит меня, думает обо мне и шлет в подарок этот чудесный рисунок, была посвящена трем поросятам. Тяжелый готический замок, подъемный мост на массивных бронзовых цепях не соответствовали легкомысленным персонажам, но все искупалось той страстью, с какой отец нажимал на быстро ломающиеся грифельные носики итальянских братьев Сакко и Ванцетти.

Серия рисунков с продолжениями вкладывалась в каждое письмо, предназначенное жене, любимой Томочке, и любимым доченькам – Леночке и Наташеньке. Письма из Китая шли долго, но я не помню, как ждала, – ждала мама. Я вспоминаю – и это – первая реальность, связанная с отцом, – как держу в руках рисунок, запечатлевший поистине драматическое событие: брусчатая мостовая, по которой стремительно мчится самый настоящий серый волк с разинутой алой пастью и развевающимся длиннее положенного и в силу этого нашедшим себе приют на следующей странице хвостом. Волк вылетал на страницу с такой бешеной скоростью, что сила инерции должна была – и это ясно всем – вынести его с поворота прямо ко мне на кровать. Его же путь лежал много правее – в распахнутые ворота высокого замка. И вот, своим левым скошенным глазом волк явно просит меня о помощи. Каким-то неведомым мне самой образом мое долгое разглядывание помогает серому, не вылетая за границы письма, совершить сногсшибательный поворот и скрыться за грозными башнями замка, взятого, вероятно, напрокат для трех поросят у маркиза де Карабаса. Что и говорить? Я просиживала над рисунком часами.

Однажды мама радостно заявила, что поросят больше не будет, но зато будет сам папа, который нас любит, ждет и к которому мы поедем на поезде. Поезд до Читы шел больше двух недель. В просторном международном вагоне, отделанном лакированным деревом, кроме нас ехал еще батюшка с большим золотым крестом. Наверное, высокий церковный чин, потому что на каждой станции делегации на вышитых полотенцах преподносили ему корзины со снедью. Двум сестренкам он подарил мелкие восковые цветочки с кулича и часто сиживал в нашем купе. Я не одобряла такого долгого сидения священника. Внутренне я чувствовала, что и папа этого бы не одобрил. В знак протеста мы с сестрой обосновались в коридоре. Запомнились бьющиеся на ветру белые занавески и мы, соревнующиеся, кто лучше "заспивает" любимую песню. Я пою о краснодонцах: "Кто там улицей крадется, кто в глухую ночь не спит? На ветру листовка вьется, биржа черная горит..." Алена затягивает жалобную балладу о раненом пограничнике. Потом снова я – о славных товарищах в маленьком городе N: "Третьего стали допрашивать, третий язык развязал. "Не о чем нам разговаривать", – он на прощанье сказал". Так и доехали.

На перроне нас встречал отец. Это была вспышка. Мой шпионский сверхзоркий фотоаппарат тотчас выдал моментальный снимок – высокий, усатый... герой. Время от времени я поднимаю на него глаза, чтобы убедиться, что он никуда не делся. Мне кажется, я была смущена его откровенной красотой. Я робко посматриваю на него со стороны, восхищаясь его мягкой фетровой шляпой, светлым пальто, черными усами. Так выглядел русский советник Сидоров, отвечавший за противовоздушную оборону Шанхая. Это было мое первое любовное свидание. У меня захватывало дух при мысли, что это – мой отец. Он был лучше плюшевого мишки, слаще сливочной помадки, занимательнее Буратино. Первое время, пока я не освоилась, меня охватывала робость, но я быстро привыкла к отцу. И какое наслаждение мне доставляло знать, что он абсолютно мой. С каким восторгом я пользовалась им, забираясь на него, как на дерево, размещаясь у него на коленях, чтобы поскакать по "горкам", разваливаясь на груди или, наоборот, цепляясь сзади за плечи, чтобы он поносил на закорках этот тяжелый горшочек.

Мы живем в просторном двухэтажном доме, почти дворце, где столько всего интересного. На полу – огромные фаянсовые чаны, в которых лениво плавают алые, черные рыбки с хвостами, как лепестки у пионов. По вечерам мы заводим патефон. У мамы чудесный звонкий голос. Она любит петь – и делает это весело, как героиня фильмов "Цирк", "Весна", "Волга-Волга"... "Ну, Дуня, спой! Пой, Дуня!" Мама просыпается всегда в хорошем настроении и начинает напевать что-то из оперетт. Отец даже записал ее голос на гибкий резиновый диск. Носитель маминого голоса был стар, заносчив и предпочитал, чтобы его вообще не трогали. Когда черный блин торжественно подносили к сковородке патефона, чтобы надеть дырочкой на кнопочку посередине, он еще раздумывал, стоит ли ему вообще идти нам навстречу. И только после того, как боковая ручка проворачивала очередную порцию "фарша", он срывался в бешеное вращение. Стальная короткая иголочка, оставаясь неподвижной, умудрялась перебираться по высоким волнам, подобно балерине, уминающей воланы своей пачки. С трети маршрута, когда мы уже теряли надежду услышать хоть что-нибудь, кроме шипения, неожиданно детским речитативом (все уверяли, что это мамин голос) раздавался стих, неизменно озадачивающий мою молодую душу:

Ну, старая, гадай! Тоска мне сердце гложет!
Веселой болтовней меня развесели,
Но только, старая, мне в сердце не смотри
И не рассказывай об даме, об червонной!

Пластинок было много. В очередь за мамой шел Вертинский. На круглой этикетке симпатичная белая собака с черными ушами, присев, внимательно прислушивалась к хозяйскому голосу: "Master`s voice". Особо полюбившиеся песни мы гоняли по много раз, доводя патефон до головокружения. Но уходила спать я только после того, как мне ставили мою любимую песню про меня же:

Собирался народ у старинных ворот.
Чехи слушали песню. Шли гвардейцы в поход.
Про страну большую нашу, да про девушку Наташу,
Да про город краснозвездный, про тебя, Москва.

Назад Дальше