Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 31 стр.


На все важные вехи в жизни семьи, да и в их отсутствие, именно в него устремлялся отец, иногда – чтобы загладить вчерашний скандал, некрасивую сценку из жизни венецианского мавра или просто порадовать любимую женушку. И разумеется, на пятнадцатое октября, на мамин день рождения. К всегдашнему аккомпанементу из высокого букета, часто корзины, белоснежных хризантем, мне лично напоминавших курчавый зефир, шла основная тема. Это мог быть большой праздничный набор отечественных духов "Белая сирень", в который входили кусочек душистого мыла, одеколон и сами духи, утопленные в шелковую плиссированную подкладку. В другой раз – затянутая атласом фигурная коробка в форме сердца. При откидывании крышечки – зеркальце на месте полярной звезды – в углублениях обнаруживался чрезвычайно полный маникюрный набор, все ручечки костяные.

Почему же запомнился именно тот эпизод, с обновкой? Конечно, из-за эмоций, которые его сопровождали. Черноглазая подружка с родинкой над губой смотрела на маму в кофточке и смеялась. Сама мама смотрела на себя в зеркало и смеялась. То был не ровный, пристойный смех, а бурное, со слезами на глазах и всхлипыванием, хохотание. Если вы поинтересуетесь: что же пробудило такую непомерную веселость? что такого необычного было в кофточке? – я вам отвечу: ее прозрачность.

Купленная в тот день кофточка была сшита из только что вошедшего в моду нового материала – капрона: цветом – нежно-фиолетовая, на ощупь – довольно жесткая, стекловидная. Застежка на крохотных перламутровых пуговичках на планке заканчивалась под подбородком маленьким черным бархатным бантиком.

Произведено где-то между Парижем и Чехословакией. Скорее всего, кофточка была продуктом чехословацкой легкой промышленности. Французским мог быть только парфюм, но и он появился в магазине "Подарки" гораздо позже.

– Томочка, – квохтала подружка. – Как? И что? И так носят? Нет, не могу... и это модно? И что, ты это наденешь?

Прозрачность капроновой ткани не скрывала первую линию обороны: шелковую белую комбинацию, не думаю что французскую, но из дорогих, и серьезный, "ответственный" бюстгальтер, выглядывающий накрахмаленными лямочками.

Вслед за мамой пришла очередь примерять подруге. Она была ниже ростом, но пышнее, и в груди кофточка не застегивалась. Тут в разговоре упомянули какого-то дядю, знакомого чернявенькой, и чего бы он только ни отдал, чтобы здесь оказаться.

История с капроновой кофточкой подходит к концу. Нахохотавшись, подружки скрылись на кухне. Падает черный занавес. Для меня коротенькое представление закончилось. Но смех красивой мамы я до сих пор отмечаю как замечательную встречу с ее красотой и жизнерадостностью.

Мелькают дни, месяцы, новогодним боем часов – годы. Все ходят кто куда, то есть куда кому надо: отец на работу, мама в магазин, мы в школу. В предпраздничные дни, вполне возможно, и накануне Нового года отец стоит в магазине "Подарки" в очереди за парижскими духами. Хотя не исключено, что, постояв некоторое время, проходит к администратору, ибо если стоять он мог, и стоял, как и все, то положение "один набор в руки" его явно не устраивало – и ему, как обладателю геройской книжки, разрешалось забрать с собой весь ассортимент. А то были непревзойденные – "Soir de Paris", "Сhanel № 5".

Да, отец любил тратить деньги на маму. Спикировав над "немецкой слободой", сделав круг над гнездом – он ведь был настоящий летчик, – он бросал на мамины колени, в самую сердцевину гнезда, то нитку отчаянно-белого жемчуга, морского, подчеркиваю – морского, то есть кругленького и ровненького, то те самые "Soir de Paris".

Ближе к вечеру, переделав все уроки, а часто не сделав ни одного, мы с сестрой входили в мамину спальню. Открывали заветные коробочки и, вдыхая чужеземные запахи, окунались в парижские вечера, поражаясь стойкости и оригинальности, как говорится, букета. И много позже, в аэропорту, признавали Европу по запаху.

Всю свою жизнь – а прожила она восемьдесят один год, пережив отца на семнадцать лет, то есть ровно настолько, насколько он был ее старше, – мама входила во все мои дела. Но не только в мои. Она входила в дела своего брата, моей сестры, моей племянницы – кстати, ее очень любили все соседки, – и, конечно, в дела отца. Порой ему приходилось несладко. Отец много летал, много воевал. В щедро отмеренном, брошенном ему целиком, штукой, пространстве бился с японцами в китайском небе, белофиннами, немцами, американцами в Корее. Для его широкой груди генерал-лейтенанта авиации напекли много крепких лучистых орденов, но, как и другой генерал, который более чем за сто лет до него так же бросал на колени своей жене духи местного производства, он не был героем в ее глазах. "Никто не герой перед своей женой", – буркнул задетый за живое муж и, завернувшись в серую генеральскую шинель, сбежал по мраморной лестнице в оранжерею остыть и успокоиться.

Маминым любимым видом деятельности была перестановка мебели. Более всего страдал от этого отец. Во-первых, потому что он запрещал, подобно большинству мужчин и мужей, что-то трогать в его кабинете, и потом он знал, что мама никогда не останавливалась на ординарной перестановке. Часть вещей после уборки бесследно исчезала навсегда. Чертыхаясь, отец требовал назад свои вещи. Высоко поднимая руки и сотрясая ими над головой супруги, как какой-нибудь Навуходоносор, он призывал гром и молнии на мамину голову. Мама, которая в это время пребывала на кухне, как и вообще большую часть светового дня, безмятежно чистила картошку под этими разрядами гнева: "Сережа, ну что ты так шумишь?"

Через определенный промежуток времени, когда бушующий гневом гейзер отца снижал свою активность, а все, что находилось из мебели в наших комнатах и коридоре, уже давно было переставлено по третьему разу, она распахивала дверь в комнату отца, обескураживая его безукоризненной британской фразой: "Дорогой, помоги мне передвинуть пианино".

"Тьфу!" – плевался генерал и, скинув на ближайший стул китель, двигал послушный инструмент на колесиках в противоположный угол комнаты.

Когда мы были маленькими, маме помогала домработница; когда мы подросли, уже нас использовали как рабочую силу. Мама заходила с одного края серванта, мы с другого, и по команде: "Раз, два, потихоньку на меня, увидите, как сразу станет светло и просторно" – двигали дребезжащий посудой сервант на этот раз, допустим, к окну. Во всяком случае, наша мебель никогда не застаивалась.

Все свое детство я провела в убежденности, что роль жены в том и состоит, чтобы призвать все наличествующие силы к перестановке мебели. И уже начиная с четвертого класса, отходя ко сну в девять часов вечера, не без легкого сопротивления доводя отход до девяти тридцати, воспроизводила в мечтах свою семейную идиллию, раздавая роли и ремарки по заведенному трафарету.

"Ну, давай (мужу), давай двигай на меня еще чуть-чуть. Увидишь, как выйдет славно".

В подобных грезах мой муж, всегда почему-то в свитере с белыми оленями, с широкой улыбкой на открытом лице, выпив предварительно стакан крепкого чая с лимоном и двумя кусочками рафинада, чтобы были силы, охотно двигал на меня тумбочки, кровати, зеркала и прочие деревянные конструкции. И, блаженно засыпая, я повторяла про себя: "Нет, все-таки у меня будет хороший муж".

Когда все находились дома, мама обычно ходила за нами, отец – за мамой, нас тянуло к отцу. Когда кто-нибудь был в отъезде, тем же круговоротом ходили письма в нашей семье.

* * *

Отец писал маме: "Подготовь мундир, не забудь забрать брюки из военного ателье".

* * *

Я писала родителям: "Дарагие мамочка и папочка. У нас все хорошо. Свинка у меня прошла. Я гуляю. На огороде вырос громадный лук".

* * *

Мама забрасывала меня обширными руководствами и законодательными актами, даже если мы находились с ней в одном пространстве. Она первая открыла мне глаза на моего мужа, главным образом на тот факт, что он мне абсолютно не подходит. Но не только муж. Бог бы с ним, но мне совершенно не подходят та материя, которую я покупаю, цвет и фасоны, которые я выбираю, а это уже гораздо серьезнее. Руководства по тому, как правильно одеваться, мама заносила в школьные тетради – не важно, в клетку или в линейку. Записи снабжались сериями вырезанных из журналов "Огонек" или "Работница" образцов для подражания. Каждая тетрадка имела громкое название, допустим: "ДОБРЫЕ СОВЕТЫ ОТ КУТЮРЬЕ".

– Брючный костюм с шелковой кофточкой, пиджачок с юбкой за колено, благородного цвета, без блузки или же с шелковой светлой кофточкой – всегда элегантно, красиво, по возрасту молодит.

– В брюках и красивой тонкой трикотажной кофточке (летучая мышь) не ошибешься, всегда к месту.

– Новая ткань – несминаемая, красивого чистого цвета с добавкой синтетической нити: акрила, вискозы.

– Старая ткань – шерсть, сукно, твид. Из них перешивают костюмы, пиджаки. Старое сукно всегда запыленное. К нему все липнет. Будьте внимательны, строго следите, какая ткань. Пусть вам не вешают лапшу на уши.

– Все вещи цветастые и гороховые вульгарны.

– Не носите черный, он сразу подчеркивает возраст. От него тянет могилой.

– Мужчина смотрит на женщину с восхищением, сожалением... грустью.

– Нелепо и смешно в сорок лет одеваться, как девочка в восемнадцать. Надо быть совершенно глупой или дурой, чтобы в сорок лет натянуть на себя юбку выше колен или шорты и ходить так по улице или в офисе.

* * *

Моя дочь Анечка писала бабушке из пионерского лагеря: "Дорогая бабушка, дно здесь не опасное, колючей проволоки на дне озера нет. Пришлите мне зефир, пряники, косхалву, тянучки, конфеты "Мишка на севере", леденцы, мармелад, батончики, шоколад, пастилу, "Коровку", "Белочку", "А ну-ка отними", овсяное печенье, апельсины, яблоки, подушечки, бублики, сухари..."

* * *

И наконец, смею думать, что мой любимый Алешенька адресовал свои впечатления о жизни животных мне. В них чувствуются серьезный подход и обстоятельность мужского мышления.

"Собака охраняет дом, кур, лошадь, сарай и самого человека.

У медведя летом и осенью повышается жирность, благодаря тому что он много ест, а потом засыпает с помощью этой жирности.

Большой коричневый заяц – хороший семьянин. Заяц и зайчиха приносят своим детям еду – кору.

Пампасовому гривастому волку длинные ноги нужны не для охоты на грызунов, а главным образом для того, чтобы видеть поверх высокой травы.

Свиньи часто живут в грязи, у них есть семья. У свиньи много грудей, это домашнее животное.

Такса коричневая, рыжая, быстро перебирает лапками".

* * *

Конечно, больше всех и сильнее всего мама любила Алешу, уже своего правнука. "Ну, постой, постой, Алешенька, – ему в дверях, – дай я на тебя посмотрю".

Как-то заезжаю к ним в мае. И что вижу – на полу открытые коробки с новогодними игрушками. В центре комнаты на ковре – метровая синтетическая елка, и Алеша на ее макушку уже звезду тянет. Я даже опешила.

– Вы что? У вас что, Новый год в мае? – с угрозой в голосе: непорядок.

– Оставь нас! – мама мне. Ему: – Алешенька, наряжай, наряжай. – Опять мне: – Алешенька елку захотел. А ты пойди, пойди на кухню... кофе попей.

То есть меня побыстрее сплавить, чтобы я не разводила тут особые строгости. Пошла я на кухню, кофе попила. Не стала маме перечить. В какой-то редкий раз, уже к концу ее жизни, не стала перечить.

Милая моя мамочка, сколько бы я для тебя сегодня елок нарядила в любое время года, чтобы только посидеть с тобой рядом...

Лежала как-то ночью без сна, про своих думала. Что же это такое? Маминых родителей немцы расстреляли, когда им было немногим за сорок. Папин отец, мой дедушка, умер в нищете, страдал ногами. Денег на лекарства не было. Сам отец упал, чертыхаясь, в коридоре. Мама умерла от инсульта. Сестра ушла не крещенная.

Разозлилась я. Нет, думаю, я вас всех устрою! Дедушку Василия, что из Тифлиса, одела во все чистое, подарила ему виноградник – все в мыслях, конечно, – посадила на крыльце на солнышко, дала в руки трубку, табак курить ароматный, с вишневой косточкой.

Мамину родню – старокрымских – освободили у меня партизаны. Ворвались партизаны во двор симферопольской тюрьмы и всех немцев на мотоциклетках постреляли. Распахнулись ворота тюрьмы, и выходят из ворот бабушка и дедушка. Бледные. На ногах плохо стоят, ослабли, но улыбаются. Друг за дружку держатся.

Отца устроила в Зал Славы, наподобие канадского хоккейного. Сначала – в президиум под знамена тамадой, потом пустила его между рядов ходить, дегустировать "Киндзмараули" номер пять.

Мамочка брови выщипывает – сколько-то волосков у себя, сколько-то на своей чернобурке. Напевает "Голубку", в Большой театр собирается.

Так у меня славно все получилось, все довольные. Только сестру свою нигде не вижу. Но чувствую, что надо брать посох, котомку дорожную, клубок – пред собой, и идти вызволять сестру. Так оставлять не годится. Но пока еще не пошла...

SUR MER

ДАРЬЯ СТАМБУЛЬСКАЯ

В свое время тверской купец Афанасий Никитин ходил за три моря в Индию, и хождение его продолжалось более четырех лет.

"Записал я здесь про свое грешное хождение за три моря: первое море – Дербентское, дарья Хвалисская, второе море – Индийское, дарья Гундустанская, третье море – Черное, дарья Стамбульская".

На обратном пути: "Божией милостью дошел я до третьего моря – Черного, что по-персидски дарья Стамбульская. С попутным ветром шли морем десять дней...

Море перешли, да занесло нас к Балаклаве, и оттуда пошли в Гурзуф, и стояли мы там пять дней. Божиею милостью пришел я в Кафу".

Кафу, то есть Феодосию, откуда Афанасий пошел на север, но, не дойдя до Смоленска, умер, отдав записки купцам, а через них они попали к дьяку великого князя.

Феодосия – морской торговый порт. В ясную погоду с его маяка, говорят, Турция видна.

И привел Господь мне, грешной, в конце восьмидесятых плыть в страны – турецкую и греческую – дарьей Стамбульской, но не из Феодосии, а из Одессы.

Сижу я в граде Москве, улыбаюсь, по бульварам гуляю, в Третьяковскую галерею захожу, но не просто так – перенимаю выражение лица у Незнакомки Крамского, чтобы именно так мне на мужчин глядеть. Как-то в обед, только холодильник распахнула, чтобы заглянуть в него, что я там могу обнаружить, звонок телефонный, по интенсивности узнаю междугородний. Подружка из Одессы, прямо захлебывается: "Наталья, чтоб мне так жить, круиз в полцены, льготный, для своих: Одесса – Стамбул – Пирей. Пять дней, все включено. Срочно выезжай!" И уже послезавтра после обеда отходит их какой-то то ли двухведерный, то ли трехпалубный главный пароход. И стоил тот круиз, как сейчас помню, сто десять долларов.

Не знаю, как во времена Афанасия Никитина, но у нас о ту пору в нашей Русской земле доллары не водились. А те, у кого они водились, давно уже сидели по тюрьмам за спекуляцию валютой. Но у меня доллары были, немного, конечно. Я язык знаю. Не греческий, но латинский, то есть итальянский. И работала с первыми любопытными Буратино, которые в конце восьмидесятых как раз начали совать к нам нос, наивно полагая, что за этой тяжелой дверцей, именно здесь волшебную страну и обнаружат. И на переговорах о создании совместных советско-итальянских взаимовыгодных предприятий с разрешением всех споров в Женеве эти доллары честно заработала. Держала их на тот случай – а вдруг откроется у нас магазин со свободной продажей достойных товаров на доллары или вдруг попаду я за границу? И была у меня мечта купить шубку. И вот вам, пожалуйста, привел Господь. Приглашение в международный круиз, то есть за границу, и даже не в одну, а в целых две.

Подхватилась я, долго не думая, подставила табуретку, чтобы дотянуться до антресоли, стащила вниз две дорожные сумки, вытряхнула, что в них было, сложила свое, на будни и на дискотеку, – и прямиком на Киевский вокзал. Поездом в Одессу – меньше суток. Встретили меня одесситы тепло, расцеловались, пропустили на посошок – и за плечико уже в зону досмотра подталкивают. Нервозность на таможне, сознаюсь, проявила, но внутреннюю. Одну стодолларовую бумажку, из тех, что сверх положенного разрешенного, в крохотную узкую полосочку сложила, как шпаргалку (слышала, что турки любые доллары охотно берут, и мятые, и грязные), и в маленький карманчик в джинсах утопила. Но внешне проявляю полную безмятежность. Молнии на сумках сама расстегиваю, демонстрирую полную лояльность.

И вот я уже на палубе, вот мы уже и плывем. Волны большие, но и теплоход большой. В барах коктейли разноцветные с соломинкой, с включением "Шартреза" и "Кампари", в кинозале "Дикую орхидею" демонстрируют. Пахнет заграницей, ух, как пахнет. Утром в шезлонгах на верхней палубе загораем. Вечером на нижней в сауне шлаки гоняем. В сауне же я и подружками обзавелась. Договорились мы в Турции поодиночке не ходить. Было нам такое предупреждение – лучше ходить группками, особенно женщинам. И мы уже примерно знаем, кто что нацелил в Стамбуле прикупить, а что в Пирее, в Греции, значит.

Русские берега "уже за шеломяном еси", входит наше судно на закате в Дарданеллов пролив. А за ужином в ресторан входит тем временем администратор-распорядитель, и такое от него объявление, что в Стамбул прибываем завтра после завтрака и чтобы сдавали по десять долларов на экскурсию по городу те, кто хотят посетить знаменитый храм Айя-Софию и в музее усекновенную главу Иоанна Крестителя узреть. "Ишь ты... – про себя отмечаю, – чего захотели. Да за десять долларов в Стамбуле ковер можно купить". И по выражению лиц моих соседок за столиком понимаю, что они точно такого же мнения. Да, на экскурсию очень мало людей деньги сдало, и распорядитель даже рассердился и что-то вскользь сказал про культуру нации, но на него никто особого внимания не обратил.

Утром входим мы в бухту Золотой Рог по расписанию. Якорь бросили. Смотрим пока сверху на Турцию. Разрешения сходить на берег еще нет, таможенный досмотр заканчивается. Внизу чернявые мальчишки вьются. Хозяева магазинчиков специально их в порт к пароходам отсылают, чтобы те приводили потенциальных покупателей, за это им процент. Спустились мы наконец по трапу за границу. Выражение лица у меня – открытое, доступное. Даю всем в окрест понять, что наша нация ко всему благожелательная. И вдруг меня кто-то окликает мужским голосом: "Наташа!" Оглядываюсь, никого нет. Дальше путь держу. Опять: "Наташа, Наташа..." Ну, точно, меня кто-то зовет. Остановилась, жду. Мальчишки тотчас саранчой налетели, за рукав тянут: "Мадам, люстра, посуда..." Подружки меня отбили, одна, которая не первый раз в Турции, объяснила: "Да они Наташей всех русских девушек кличут". Тесными проулками вперед пробираемся, стараемся по сторонам все толково оглядеть. Ощущение – что внутри огромного муравейника. И город их Стамбул – чисто наш Черкизовский рынок в пору расцвета. Тут тебе ряды – и открытые, и закрытые. Гомон. Зазывание. Запах рыбный из порта. И все стараются тебя коснуться. Мужчин на улицах много, чай пьют, кофе, женщин почти совсем нет. И взгляды такие оценивающие. "Ох, и несладко было, – подумалось, – первой нашей эмиграции в такой рынок с трапа спускаться".

Назад Дальше