Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 32 стр.


Весь день мы по этому рынку кружили. Ноги сбили. Во многих лавочках побывали – и масла ароматные в стеклянных кубах разглядывали, и кальяны, и украшения золотые и серебряные, и туфли с загнутыми носами. Одно слово, Восток. За границей, конечно, хорошо, интересно. Но к вечеру к своему борту торопишься – на палубу скорее подняться.

В порту Пирей мечта моя была осуществлена: куплена шубка, цвета мокрого антрацита, и даже не из хвостиков норки, а из каких-то более ценных ее частей, вроде лобиков, да еще с таким блеском, как будто смазано густо вазелином. А мне еще нет сорока. Вот теперь можно с уверенностью сказать, что жизнь удалась и что на всю эту оставшуюся жизнь я одета. С палубы своего теплохода – не припомню, как он назывался, то ли "Тарас Шевченко", то ли "Максим Горький", – взираю на греческие берега с особым чувством, но уже, затаенно, мыслями в Москве. Многие ли в Москве на станциях метро, на переходах в таких шубках ходят, не думаю. Хороша шубка, чуть коротковата, но ничего, под брюки в самый раз.

Вечером заперлась в своей каюте, достала шубейку. Ищу, во что поглядеться. На внутренней створке платяного шкафа – круглое зеркало, но очень уж маленькое, только губы накрасить, да если еще и привстать на стуле. Пододвигаю что-то вроде табурета и смотрю на себя в зеркало. Удовольствуюсь своим видом вполне, вешаю аккуратно на плечики обновку и ложусь в койку. В иллюминатор – черные волны гекзаметром. Настроение самое поэтическое. Лежу, переживаю свою неотразимость. Нет, надо еще раз на себя взглянуть – уж так ли хорошо? Встаю, зажигаю свет, придвигаю табурет – видно, правда, чуть ниже линии плеч, но все равно понимаю, что хорошо, что не ошиблась. Теперь спокойно можно и на боковую. Выключаю свет, укладываюсь в узкую койку.

"Да... и море, и Гомер – все движется любовью". Движется в Москву, скорей бы. Послезавтра будем в Одессе, ночь в поезде – и вот я уже на улице Горького, в самом центре, захожу через массивные двери в кафе-мороженое "Север", вполне возможно, и в сам Интурист, выпить в баре чашечку кофе. Есть и ресторан дома ВТО, но не все же сразу, еще и зима должна прийти. Ничего, все сложится самым наилучшим образом. Пожалуй, стоит на себя взглянуть в последний разок. Я – в шубке из лобиков норки. А ведь не так давно носила тяжелую цигейковую шубу, а были зимы, когда только в пальто ходила, – правда, пальто с зимним воротником. Да, я молодец. Заработала переводами, доллары сберегла. И купила вот эту, черную, блестящую, из лобиков. В самый распоследний раз гляну, и – спать, спать, спать. И не поверите, сколько еще раз после этого я на себя в то иллюминаторное зеркальце смотрелась. До самого рассвета. И что со мной было... никак культурный шок. Я вообще-то к одежде спокойно отношусь. Люблю, конечно, красивое – но чтобы всю ночь на табурете простоять!.. Вот оно, море Стамбульское. Торговое.

В Греции в церковь зашла, один доллар в жертвенную плошку опустила. Не пожалела. А на доллар жвачку можно было в подарок купить или леденцы иностранные. На пятый день закончилось мое хождение. Спускаюсь с поезда на Киевском вокзале в Москве, с трех вагонных ступенек, как с высокого трапа. В правой руке – ковер тяжелой сигарой, в левой, в заграничном ярком пакете, – шубка. В сторону Незнакомки не гляжу, что на ней – только шапочка, а у меня даже не жакет, а полноправная шубка.

А подружки уже о Гундустанском море разговоры ведут – там-де и пляжи, и факиры, и бусы красные коралловые, крупные. Индостанская земля, конечно, далековато, но и до нас туда люди морем ходили, да и бусы коралловые мне тоже идут.

"ВОЛЬНЫЙ ВЕТЕР"

В Балаклаве у отца была подруга на берегу. В то время как по утрам на кухнях, на клеенках, большинство в его возрасте добавляют сливки в кофе, он поперся моряком, чтобы на рассвете, а то и ночью грузить тяжеленные паки с рыбой вручную. Ему было уже за шестьдесят – и его громкое звание генерал-лейтенант авиации, и последнее высокое назначение – командир 64-го истребительного авиационного корпуса в Корее (а он был летающим командиром, то есть лично участвовал в воздушных боях), где он прослужил более других, три года, в прошлом. Закончилось и отбывание на кафедре Военно-воздушной академии имени Гагарина, начальником командного факультета, в подмосковном гарнизоне Монино. Короткое слово – запас. И тут он ощутил, что его хотят откатить в дальний угол ангара.

С детства приучивший себя карабкаться по высоченным ступенькам своей мечты, он вырезал очередную ступеньку из кружев девятого вала Айвазовского. Альбом с репродукциями картин знаменитого мариниста лежал у него на столе на почетном месте. Он возмечтал попасть на китобойную флотилию "Слава". Еще пятьдесят лет тому назад не было ничего ужасного в том, чтобы бить китов по голове баграми, тянуть крючьями и разделывать их огромные туши на палубах, чем и занималась славная Тихоокеанская флотилия. Глубже осознать и закрепить образ китобоя помог ему и Театр оперетты, а именно спектакль И. Дунаевского "Белая акация". Раскачиваясь из стороны в сторону, имитируя неустойчивую походку при качке на палубе, в белых клешах, появлялись на сцене попеременно то команда, то капитан. В финале девушки в светлых платьицах в горошек махали маленькими сумочками отплывающему белому картонному носу корабля, разумеется, с одесского причала.

Я вижу везде твои ясные зори, Одесса,
Со мною везде твое море и небо, Одесса.
Ты в сердце моем, ты всюду со мной,
Одесса, мой город родной.

Отец рванул в Одессу, там у него был друг в пароходстве. И какое-то бесконечное количество раз у него ничего не получалось. Ему отказывали.

В тот сезон китобойная флотилия "Слава" ушла бить голубых и полосатых китов без него. Он должен был рассчитаться в гостинице до двенадцати часов дня и возвращаться в Москву. Но привыкший брать Измаил – когда атакой, когда измором, – он пропустил расчетный час и остался в городе-герое Одессе. Вышел из гостиницы – и пошел к морю, поговорить с ним по-мужски. Что он ему сказал, я не знаю, но море дало ему добро. Буквально в ту же неделю его взяли на борт. А растроганный Театр оперетты, искренне любивший, когда отец входил в театр, ценивший его громкие аплодисменты и крики "браво", пожертвовал по такому случаю вторым словом от названия еще одного спектакля Дунаевского "Вольный ветер" и, оторвав таковой от театральной тумбы, прикрепил на борт его корабля. И еще много раз отец подставлял ему лицо.

Взяли его не капитаном, боцманом или юнгой, а обыкновенным матросом на траулер "Ветер" (траулер – судно, ведущее лов при помощи трала, огромной сети-мешка, буксируемой этим судном), разгружать в открытом море подходившие рыболовные суда. Он был безумно счастлив. Он считал валы в океане, и они все были девятыми. Через радиста отправлял чудесные лаконичные телеграммы, в которых были только названия островов и берегов, звучавшие как волшебная музыка: "Прошли... Сицилию, Марокко, Испанскую Сахару, острова Зеленого Мыса, Либерию". И отмечал в своей маленькой записной книжке, нечто вроде судового журнала: "...уже разгрузили: "Тбилиси", "Мисхор", "Альбатрос", "Морскую звезду", "Андромеду", "Лангуст", "Сириус"...", "Я список кораблей прочел до середины".

Он пересек экватор – и русалки и черти, как им и положено, мазали чернилами и бросали в купель морехода, впервые пересекающего нулевую параллель. Он адски уставал на сменах разгрузки. Но он был счастлив, счастлив и еще раз счастлив, с гордостью записывая в свой бортжурнал: сегодня разгрузили столько-то тонн рыбы. Он был нужен и приносил пользу.

На него немного досадовал его сосед по кубрику, потому что он уставил весь кубрик горшками с кактусами, цветами и рассадой. При качке земля высыпалась из горшков на пол каюты и на койки. Порой в койках обнаруживались фрагменты самих кактусов. Сосед злился, а отец горстями возвращал землю в горшки. Носил для подкормки корней из кают-компании спитой чай, укреплял почву камешками с пляжа, но она все равно щедро рассыпалась как при бортовой, так и при килевой качке. Ближе к солнцу и иллюминатору в той же каюте он сушил рапанов, крабов, морских коньков, от которых шел далеко не французский дух, кроил из шкур акул галстуки, удивляя всю команду той разнообразной деятельностью, которая доступна человеку. И бывал радостно возбужден, когда по трапу к ним на борт поднималась посольская делегация с дружественного болгарского корабля с небольшим запасом "Плиски"; всем хватало на то, чтобы промочить горло, а также завернуть цветистый тост за мир и дружбу, произносить которые отец был большой мастер.

Мы слали ему не менее чудесные телеграммы, начинавшиеся сказочным "на борт траулера "Ветер"", поздравляя его с Днем Победы, как же иначе, с днем Военно-воздушных сил, с Днем моряка. Он отвечал приветами и поздравлениями на все наши дамские праздники, включая Восьмое марта. Неизменно писал, что скучает и ждет не дождется, когда прижмет нас к своей груди. Он приезжал домой, но только в отпуск, на побывку, зная, что к пятнадцатому числу следующего месяца он уже должен быть в Балаклаве, где у них база и где на причале стоит его "Ветер".

Мы ждали этих побывок, мы сгорали от нетерпения, что привезут нам из-за моря. У отца был отменный вкус. Когда маме особенно нравилось что-нибудь из привезенного, она смотрела ему прямо в глаза своими не менее глубинными звездами-глазами и пела, как сирена: "...самое синее в мире Черное море мое, Черное море мое". В дни побывок морехода мы с подружками на балконе пили исключительно растворимый редкий кофе "Нескафе" с добавкой пары капель болгарского коньяка "Плиска", откусывая маленькие кусочки от шоколадок "Нестле". Отец был очень добр, снисходителен, почти не ссорился с мамой. Он тянул нас гулять по Москве. Ему нравилось ходить. Он просто летел по улицам со скоростью быстроходной яхты. Наш выводок никогда не поспевал за ним. "Сергей, ну куда ты так летишь?" – вечный мамин рефрен. Мы гуляли по Выставке достижений народного хозяйства. Отец уводил нас в самый дальний угол территории, где мы смотрели на тучных коров-рекордсменок, на бокастых жеребцов, жирных карпов в пруду. Обедали в ресторане "Золотой колос", котлетами де-валяй, но до обеда непременно заворачивали в дегустационный зал, где я с удивлением взирала на узкую рюмку, в которой поверх коричневого коньяка плавал сырой желток. "Неужели добровольно – такую гадость"? – недоумевала я.

Он торопился возвращаться: "Пора на базу". Иногда он срывался даже раньше окончания срока побывки: "В Балаклаве заканчивается ремонт". Он-де нужен лично какому-то такелажу. Маму это просто возмущало. После того как его списали на берег через три года по возрасту, он прожил еще какое-то количество лет. Один раз купил билет на речной круиз и поплыл пассажиром по ленивой реке вверх куда-то к муромским лесам, но ничего родного в мелкой речной волне для себя не обнаружил. И вскоре умер.

Я думаю, вольный ветер, который он так любил, в ответ на его любовь – напоследок – в порыве поднял этот зрелый золотой лист, поносил его какое-то время по голубому простору – и осторожно опустил на землю.

SUR MER

Их было несколько адресов – с конвертов со штампом: sur Mer, что означает в переводе с французского "на море": Вандея сюр Мер, Див сюр Мер... несколько мест, где жила в эмиграции Марина Цветаева, которая его не полюбила. "Не люблю моря. Сознаю всю огромность явления и не люблю. В который раз не люблю. (Как любовь, за которую – душу отдам! И отдаю.) Не мое. А море здесь навязано отовсюду, не хочешь, а входишь... не хочешь, а лежишь, а оно на тебе, – и ничего хорошего не выходит. Опустошение".

Эх, Марина! Даром что "морская". Слышала, что рай, Эдем, – место между двух рек, точно не помню каких – Тигром и Евфратом, Евфратом и Танаисом?.. Междуречье. Но если положа руку на сердце? Какие тут реки? Рай может быть только на море. Эдем может быть только сюр Мер. Другого адреса нет.

Море ужалило меня, когда мне было шесть лет. Оно возникло в моей жизни даже раньше, судя по старой, с загнутым уголком, фотографии: я в желтеньком не раздельном купальнике с красным парусом на грудке, на руках у мамы, на круглом большом камне, наискосок через который надпись: "Ялта". Ялту не помню. Помню Дайрен. В Дайрен, он же Дальний, он же Дайлянь, родители заехали с нами на обратном пути из Китая, взглянуть на места, где мы родились. Помню, что день был ветреный. По-настоящему ветреный. Форте. Море и группа скал, в чьем направлении мы тарахтим на старенькой зафрахтованной посудине. Чтобы оглядеть панораму, нужно подняться на небольшую скалу. Ветер и страх поднимают меня, пригнувшуюся, буквально на четвереньках, по спиралевидной, обвивающей скалу тропинке наверх. Чувствую, что надо мной и вокруг хлопает парусом что-то огромное. Ветер. Смотреть боюсь. Еще глазами – последние метры вниз под собой, и вот вся сама – на вершине крохотной площадки. Поднимаю лицо – и тотчас взглядом падаю в кипящую, плавящуюся серебром плазму-бездну, переходящую в отчаянную синеву до самого горизонта. Яд проникает в вены. Литургия Голубого Духа отпечаталась на моей сетчатке, и Великая Любовь вошла в меня, как и положено ей входить, через глаза.

* * *

Вчера море пахло арбузом, и я в нем, по курсу на нос пирса, на котором – рыбалка с удочками, встретила парочку медуз. Отодвинула от себя рукой сначала одну, потом другую. А ведь это что-то означает – море, пахнущее арбузом, и медузы. Но сегодня ничего не произошло. Утром на море штиль, потом оно пошло зыбью, холмиками. Ветер дул южный и пригнал теплую воду. Спустя какое-то время волна стала смелее. Ветер поменялся на западный. И пошло море гулять.

Вчера на пирсе, когда практически совсем стемнело, обратила внимание на то, что отдыхающие, обступив одного с удочкой, нагнувшись, что-то рассматривали. Решила, что глядят на краба. Подошла поближе. Кто-то странный резко подскочил вверх – краб так не может, – я слегка отпрянула. Пригляделась – вроде рыбка, сама небольшая, с раздутой шаровидной головой, поджатой нижней толстой губой. Владелец "странной" объявил ее морским ершом. Пока на него смотрели, этот "морской", тяжело дыша, подпрыгивал на бетоне, оставляя мокрые следы. Вот оно, перед глазами, литературное сравнение: "как рыба без воды". Ерш сделал еще несколько высоких прыжков в ночное небо, потом улегся на бок и начал хлопать себя по бокам плавниками, как руками. И как будто охает внутренне: "Ох, ох...", как старый человек. "Так ему ж неотложку надо", – просвистела над ухом первая мысль, а следом за ней – робкая вторая: "Может, выкупить его? Спросить, сколько он стоит?.." Но в эту самую секунду, сбив с курса мою робкую мысль, рыбак грубо поддал носком сандалии морского ерша в сторону своей брезентовой сумки – и тот исчез из моей жизни навсегда.

* * *

Каждый раз жду: увижу ли дельфинов в море? И ведь много раз видела. И так интересно, как они сметывают подол моря стежками, да только он слишком долог. В Керчи, в археологическом музее, – терракотовая статуэтка "Венера, опирающаяся на дельфина". Что-то изумительное.

Отплываю от каменистого пляжа на биостанции. "Вот дельфин!" Жду, когда выпрыгнет еще раз. Нет, не выпрыгивает. И потом – один... странно, обычно они парой или уже стаей. Нет, не показывается в обозримом пространстве. Пришлось сделать вывод, что то был хорошо выпрыгивающий пловец. Слева впереди по курсу нечто молниеносно выскочило из воды черной дугой. Дельфин?.. Нет, нырок. Черненькая уточка с желтым плоским носиком, через который пропускает воду. "Прошлым летом трое дельфинов заиграли одного мужчину". Что бы это значило? – но так слышала в поселке от людей.

* * *

Жаркий день. Дверь в дельфинарий на выход оставлена приоткрытой для проветривания. Два дельфинчика дрейфовали головками вверх в маленьком бассейне. Оба поскрипывали. "Скррепку, скррепку", – просил один, покачиваясь на воде, имея в виду рыбку. "Да, скррепку", – подхватывал второй потише и поскромнее. Оба улыбались, держа ротики открытыми, демонстрируя зубки – ровный ряд маленьких равнобедренных треугольников или острые кончики пилы – сравнение на выбор.

Неожиданно один из них высоко подпрыгнул, сделал сальто назад, подмахнул хвостом воздушный шарик под потолком – номер для послеобеденного представления – и ушел под воду. Вынырнул, показал свой улыбающийся ротик и громко заст учал телеграмму-молнию: "Сррочно скррепку, трретий рраз... сррочно..."

* * *

Це, це, це, включаются цикады... це, це, це... мы целуемся. Нам тепло. Когда нам тепло, нам хорошо. Мы це, це, це... Мы целуемся там, где тепло. В Риме мы целуемся вдоль самой древней итальянской дороги – via Appia, в тени роскошных пиний. Мы чувствуем, когда к нам идет тепло. В знойные послеполуденные часы мы целуемся жарче. Мы целовались, целуемся и будем целоваться всегда. Мы совершенно счастливы це, це, це...

* * *

Мастерская моря работает без перерыва день и ночь. Морю шьют платья. Задумчивые кефали, камбалы, тунцы сосредоточенно кроят плавниками вечерние платья. После кройки на черновую строчку сметывают подолы быстрые дельфины. На побережье дергают мережку, крахмалят воланы белоснежных воротничков и манжет. Море рядится по настроению то в женские, то в мужские одежды. Пытаясь разглядеть себя в отражении отполированных базальтовых скал, встает на цыпочки. Люди почему-то называют это девятым валом, и не любят, когда море часто глядится на себя в зеркало. А почему? Завидуют его красоте.

Угодить морю трудно. Если на примерке ему что-то не нравится, оно сердится: рвет ажурные оборки в лоскуты. В гневе швыряется пригоршнями агатовых и халцедоновых пуговиц. Бросая разорванные платья на скалы, рокочет и надувает щеки. Клубки спутанных шелковых нитей свисают с острых уступов. Тогда испуганные закройщики молча ложатся на дно и ждут, когда море перестанет сердиться.

* * *

На старом кладбище – высокие, пожухлые, высохшие травы, как неухоженные косы: некому подстричь, некому расчесать. Лабиринт дорожек "в никуда" для цапель, которым сподручнее переступать долгими ногами через покосившиеся невысокие оградки. Только на старом кладбище нет лягушек, и цапли сюда не залетают. А люди неловко перепрыгивают с камня на камень, боясь потревожить тех, кто под травами.

Назад Дальше