Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 45 стр.


То что "найт" – ночь, я знала еще со школы, я даже знала такие слова, как darkness – темнота, black night – черная ночь. Слово night входит в состав целого ряда словосочетаний: night f ower – ночной цветок, night beard – ночная птица, night f ghter – истребитель и, конечно, "найт-штрудер" – ночной бомбардировщик, на котором мой отец налетал в ночи столько часов в отведенных ему войной коридорах.

И все – и цветок, и истребитель, и бомбардировщик – на стежок от ночи, и только ты один – безусловно полно, прильнув всей грудкой, – гибельно сливаешься с ней, бесстрашный найтингейл. По первости я думала, что ты "ночь в ветре" – night in gale, оттого что после night идет предлог "в" – in, а потом – gale, что обычным словарем переводится как ветер, бриз, галс. Галсы. Ходить галсами... красиво. И только оксфордский словарь выбросил мне тебя: night – ночь плюс gale – от старого английского gallant (to sing), галантный, расположенный в данном случае (к пению). Ночной угодник. Вот тогда-то я и узнала твое истинное предназначение и завод. Горлышком своим заводишь безотказным. Маленькая серо-бурая птичка, с пестринками. Скромная окраской. Modest. Горлышко твое меньше самого маленького сегмента бамбука, но как оно умеет терзать всю эту "дакнесс". При этом ты еще держишься на веточке, о, чудо, не заваливаешься, не крутишь сальто паяцем на перекладинке, не падаешь в обморок от избытка чувств на увлажненную страстью изумрудную траву. Самое большее, что ты себе позволяешь, – порх, и на другой куст.

Воистину удивительный, не путать с английской медсестрой, которая милосердствовала под твоим именем – Флоренс Найтингейл, где-то по соседству с нами в Крымскую кампанию 1881 года.

Но что с тобой делать? Как тебя прикладывать? Скажи мне, у тебя же должно быть, как и у всех, свое прикладное значение. Скажи мне, соловей, к чему приложить тебя? Вишневый сад и тот переходит в банки с вареньем. Безотказное горлышко. Почему не тобой мерят цену миру, а нефтью. Разве ты меньше переливаешься черным перламутром?.. О глупые, глупые люди. Годовой бюджет страны равен трем средним соловьям. Это было бы справедливо.

Не так уж много я слышала тебя, ночной угодник, чтобы ты ломился в мою память ежеминутно. Не так много. Лети, ты свободен. Все-таки хорошо, что это не часто происходит, а то я бы так и висела в окне, остужая пылающие щеки.

Мой найтингейл никогда не был угодником. Ни угодником, ни штурмовиком. Думаю, его не интересовали и ночные бабочки. Неугождающий, он пил водку из поллитровых стеклянных банок, в которых обычно томятся маринады. В один из ранних периодов скитальческой жизни найтингейл был егерем. Изучал лосиные меты – наброды. Наброды. Вы знаете такое слово? Я лично нет, а он знает. Давным-давно он найтингейлничал на засеке или просеке. Жил там один, не считая жены, которая летом солила в банках огурцы, нет, засаливала осенью грузди, а летом мариновала огурцы, закладывая огородно-лесной продукт в стандартные емкости бутылочно-баночного стекла.

Sometimes, раз мы уже все говорим по-английски, к нему на засеку наезжала поохотиться жена итальянского посла с парой отличнейших ружей. Высоко ступая по просеке в замшевых сапогах тончайшей выделки, она шла впереди или позади своего сталкера.

По давнишней егерской привычке он пьет водку из поллитровой банки. Его лоси давно сдохли, расписание электричек пожелтело и не годится на закрутку даже самых коротких бычков. Он прихлебывает между ничем и ничем в никуда. Но в его горлышке рождаются чудные сочетания. Его песни никогда не забыть. Непревзойденный и непознаваемый. Один из самых удивительных соловьев, каких я когда-либо знала.

Найтингейл пишет книги. Вы бы их видели, размером с ладонь. Многие сейчас этим занимаются, выстраивая абзацы, расставляя знаки препинания. Сдают нагора, судя по объему публикуемого и непременному намерению участвовать в номинации "Большая книга". Но найтингейлу не светят олимпийские игры "Больших книг". Его и на поселковых состязаниях настороженно встретят. Это что у вас, книга? Позвольте, вы уверены, молодой человек, что вы к нам пришли? Но в ней же совсем нет весу. Да и в типографиях разворчатся: с чего на брошюру краску на литеры станем переводить? Так вот, уверяю вас, что ни те, ни другие не читали его книг, потому такое и можно услышать, ибо те немногие, кто прочитал, оставались пораженными на всю жизнь.

Если вы еще ее не открывали, но хотите попробовать, я подскажу вам, как к ней подступить. С величайшей осторожностью, главное, с величайшей тишиной и покоем в душе. Еще минуту, прежде вымойте руки душистым мылом домашнего приготовления, можно бельгийским. Самое лучшее – это самому быть голландцем. Знаете, отблеск культуры Вермеера, рассеянный полумрак в комнате, тусклая бледность наутилуса, неторопливое чтение письма, но вы, разумеется, не голландец, ладно, вытрите хотя бы насухо руки полотенцем. Ну как, готовы? Теперь осторожно отстегните резные замочки, которые сдерживают страницы и не дают им разлететься. Да, да, я не шучу, вы не представляете, сколько читателей у этой книги в тех мирах, для которых она больше подходит, чем для нашего. И ради бога, только сразу не распахивайте, а осторожно, осторожно, только прошу вас, не торопитесь... ну я же просила, аккуратнее... начинайте открывать. Как открывать – неважно, можно и на середине. Теперь вам ясно, о чем я хотела предупредить. Видите, облачко над страницей как бы вибрирует, светящееся какое-то, лепестковое, приглядитесь, что там внутри... Пыльца, мотыльки? Не ломайте голову, вам все равно это не под силу определить. Похоже на танец, да, уже ближе, так вот, это вычурное, танцующее ДНК – сокровенное ожерелье, дыхание маленького бога, зримый состав бабочки души. Как он вибрирует, этот мотылек. Вот тучка поднялась и передвинулась на противоположенный бережок. А теперь наклонитесь, понюхайте страницу, чувствуете аромат полевых цветов, сырую прелость листьев, холодок от реки... Что, влажная рука? Ну конечно, вы ведь только что в лодке свесили руку за борт и плыли, плыли по течению какой-то невеликой реки.

Нет, не видать найтингейлу "Большой книги" и ее немалых гонораров.

Ты должен полюбить меня, ну хотя бы... хотя бы не совсем остаться ко мне безразличным. Я ела котлеты твоей жены, уютной, теплой, с черными глазами, самой лучшей жены в мире, моей подруги. Теплые котлеты. В тот год ты как раз навсегда вышел из вашей квартиры.

Я съела много котлет за годы нашей дружбы. О, мы удивительно с ней дружили, пока в один прекрасный день не влетели сердцами в грудь одному фотографу, известному в Москве, талантливо снимавшему в основном актерский народ. Две пули в одну цель. Я взяла слишком большой разгон и пролетела навылет со своим чувством, оказавшись с другой стороны одна, без фотографа и дружбы. А она, моя подруга, застряла в том сердце лет на десять, и они даже выпускали вместе иллюстрированный журнал, что-то вроде "Инь и ян". Всегда интересно всем.

Но в тот день, когда я впервые переступила порог вашего коммунального жилья, тебя уже не было. Ты проходил паспортный контроль, прямой рейс "Люфтганзы" на Вену. Они сверяют с паспортом твое узкое лицо. Ты уже австриец, мой милый? Ты проходишь...

О, оглянись, дай мы посмотрим на тебя. С лица воду не пить, но как сладко с тебя умываться. Мои глаза точно умещаются в разрез твоих глаз, как скрипка кремонской школы в твердый футляр с алой бархатной подкладкой, как сухое тело святого в дубовую лодку для последнего перехода. Свесив руку за борт, я пишу по воде. Но как мне достать тебя с такой глубины? Ты лежишь на илистом дне, на груди твоей горюч камень, прекрасные руки, твои сильные и одновременно изящные пальцы обвиты плакучими водорослями. Будь я русалочкой, я бы целовала эти руки. Что? Что ты сейчас сказал? Там, в твоих американских озерах, водятся крокодилы? Я даже поперхнулась чаем... Кро... ко?..

"Опиши челюсть крокодила" – из твоей, между прочим, книги. Вот ты и накрошил себе крекеру: краг – крок. Крокодилы улыбаются во всю свою неописанную челюсть. От счастья у них ходит кадык. Как же, такой непревзойденный стилист. Так над тобой проплывают крокодилы? Подумать только. Неторопливыми медленно-трассирующими снарядами. Хладнокровно-теплокровные крокодилы. А куда, собственно, торопиться? Желтое брюхо одного из них над твоим лицом представляется тебе днищем парусника, с которого вот-вот скинут веревочную лестницу. О, пожалуйста, карабкайся, поднимайся. На берегу больше никто не играет в шпионов. О, пожалуйста, надейся. А может, ты думаешь, что я, как Антиной, от непомерной любви к тебе ласточкой выброшусь в ваше крокодилово общежитие? Ты ошибаешься. Любовь моя велика, но не непомерна. Как вразумлял меня батюшка, и, возможно, не совсем безнадежно, в уютном ротондовом храме гармоничных казаковских чертежей: все надо делать с рассуждением... И потом, я не умею нырять, я не могу так изловчиться под волну, чтобы осваивать глубины. В воде все так инертно. Есть, конечно, способ – вознестись и, уже оттолкнувшись от неба, вспороть наволочку озерных вод. И есть прецедент. Достать тебя. Такую жемчужину. Знаешь, я уже посматриваю на плотную тучку, беременную дождем.

Ты вышел из квартиры, возможно не допив чаю, но, боже мой, легкий парок твоего тепла еще оставался в ней. А твоя книга, подписанная тобой для твоей дочери, косившей, как жена нашего главного поэта, и носившей имя одной из сестер жены поэта, да просто и твое имя, в мягкой обложке лежала на тумбочке. Нет, она лежала внутри тумбочки. В те годы ее нельзя было оставлять на поверхности предметов, будь то тумбочки, столы, стулья. Подруга дала мне ее почитать. Когда я прочитала ее, мое понятие о литературе, покачнувшись, как нелепая этажерка, опрокинулось. О литературе? То была не литература. Это были ласки, которые могут быть только в воображении. О, медленные, такие медленные, неужели можно еще медленнее?.. Неужели можно еще тоньше, еще острее?..

Прочитав книгу, я объявила тебя величайшим из всех живущих на земле и стала почитать, как Бога. Но как могла я не желать приблизить тебя? И, подумав немного, объявила себя твоей царственной сестрой, и ты отлично понимаешь, какие в связи с этим у меня появились полномочия. А потом начал падать снег. И он все падал и падал. И падал так долго, так долго. Он засыпал с верхом колокольню Ивана Великого на Соборной площади и весь город... И кажется, я стала смазывать лыжи, как Сольвейг. Не помню только, на что тогда я решилась – догонять тебя на этих лыжах или ждать. Вонзив в ладони острый маникюр, чтобы побольнее, я перевернула пластинку с блюзом "Never" на другую сторону, кажется, на степ с "Надеждой". А что?.. Ты мог вернуться.

Белый флаг моей решимости бесстрашно реял над всеми сезонами и межсезоньями. Над всеми дождями и солнцами. Над всеми кучевыми и перистыми облаками много-много лет. Ты же все эти годы никогда не слышал обо мне. Кто я для тебя? Не зная, трудно не то что тосковать, просто грустить. Но я не оставлю тебя без дефиниции. Для этого надо только вернуться в одну московскую зиму. Тогда я носила шубку из лисьих хвостиков, ну конечно, из Греции. Серенькую, которая мне очень шла. И в те зимы еще не было этих защитников животных, которые кидаются чернилами, правда, в России, где такой холод, чернила замерзают быстро, наверное, из-за этого их не выносят на улицы, а мы носим шубки. Только я свою выстирала в ванне, я хотела, чтобы ее серый цвет стал жемчужно-серым, но я вытащила из корыта именно что клочки по закоулочкам. Не очень-то я расстроилась. Стирка была позже, а в ту зиму шубка была на мне, и в тот же день я потеряла паспорт. Не потеряла, конечно. Паспорт лежал в сумке. И я точно знаю, что ее срезали, когда я стояла в церкви на службе. Маленькая кожаная сумка через плечо, легко стянуть – не почувствуешь. В общем, я осталась без документа. В России, ты сам знаешь, долго без документа – неуютно. Все спрашивают, всем он надобится, привычка такая у государства: предъявите да предъявите. Ну и пошла я через пару дней в милицию, в местный отдел УВД нашего района. Вхожу и говорю:

– Здравствуйте, можно к вам? Я паспорт потеряла. Напротив – плотный, в погонах. И просто ничего.

– Простите, я тут по паспорту...

– Ну, чего тебе?!

– Наверное, заявление надо...

– Чеши отсюда, некогда мне! Завтра придешь. Так вот я:

Обладающая голосом, который радует всех, кто его слышит.

Пленяющая своим голосом сердце царя.

Очаровательная. Великая Любовью.

Умиротворенная всем, что ей говорят.

В стране набухала капель оттепели. Ты мог вернуться, мой милый, мой сокровенный, ни с кем не делимый, не знающий о моих лыжах, которым суждено было рассохнуться в углу. Ничего, я и сейчас могу утереть слезы. Надо будет много раз подумать, там наверху, я думаю, какое-то время нам все-таки дадут. Что уж, там совсем нет никакого времени? Но подумать, прежде чем соглашаться на женщину в следующем воплощении, – уж слишком много слез.

И все-таки стремнина выбросила мне тебя с гремучего крутого поворота. Вселенная, которую я всегда буду воспевать за этот немыслимый подарок, выставив песочные часы, дала мне час, чтобы запомнить тебя. И я запомнила. Заучила, как аз буки веди, моя прелая перевоплощенная любовь. Я ведь собираюсь забрать тебя с собою в Вечность. Так что перебирайся на нос лодки, ибо я выбрала твою лодку. Опять мокрый след. Что-то само набирается в уголке глаза. Кто-то все время тянет салазки наверх, не может никак накататься.

Любовь моя! Любовь моя! Любовь моя! Прошло уже двадцать минут, а я все еще смотрю на тебя через пространство стандартной столешницы. И это так близко.

О, как наполнена чудесами земля!

Когда ты возник на пороге, как узкая молния, то я сразу же, прости, прости меня, зашлась в конвульсиях смеха. Не помню, где я вычитала, будто дикари не в силах скрыть смущения от встречи с белым человеком, громко смеются, закрывая рот рукой. И я, как только ты вошел, потрясенная, откатившись от тебя в самый дальний угол кухни, прикрывая лицо рукавом, залилась беспричинным смехом самого счастливого из аборигенов, в одночасье ставшего обладателем осколка зеркальца. И только на пару минут опередил тебя твой голос.

По капле я вбираю в себя твой образ, пока ты держишь в своей безукоризненной по форме руке – нет, не поллитровую банку, как уверял меня твой друг Гяур-Бах, а скромный пластмассовый стаканчик с лужицей водки на дне. Пока, то поднимая, то опуская стаканчик на счастливую столешницу, ты потягиваешь прозрачную жидкость, я успокаиваюсь. Я почти успокоилась.

Через невидимую соломинку я втягиваю в себя твою общую сухость, серебряной полыни прядки над висками, немного или много горечи в губах, глаза египетских совершенных существ с головой, конечно, сокола. А ты немного андрогинен, любовь моя. Возможно, это позволяет создавать тебе столь совершенные вещи.

Ты почти не смотришь на меня. Ты говоришь о чем-то из политики, поминутно обращаясь взглядом к своей жене – даже чаще, чем это предлагается любым из этикетов. Ты отводишь глаза, зато я владею твоей правой рукой. Я не ошиблась, когда представляла ее прекрасной, в действительности она еще совершеннее. Длинный узкий мизинец, в длину безымянного, точно с портрета Лоренцо Великолепного работы Вазари, только форма ногтей другая.

Ты говоришь, и я отмечаю, что у тебя есть то, что называется произношением. Конечно, ты ведь более тридцати лет живешь в Америке, в теплой ее части, в окружении весел и аллигаторов.

Ты не очень-то жалуешь американцев. Америка никуда не годится.

Голливуд – миф. У тамошних актеров не развиты лицевые мышцы для передачи эмоций. Согласна. Я сама окаменела, глядя на тебя.

И вот ты встал передо мною – тростник и одновременно лодка. Мыслящий тростник и самая простая лодка. Тогда, может, сразу и поплывем в край изумрудных уток и белых лебедей. Поплывем к главному лотосу Нила, его дельте и лону. У тебя ведь есть весло? Мое легкое копье не направлено против, как обычно. Я почитаю тебя, мой царственный брат, почти падая ниц перед твоим изображением, грустным, в долгом сером пальто и шляпе со старой обложки Ардиса. Но поспеши перевести меня с напольных мозаик к себе на колени, ибо я не стану... так долго.

Нет, нет, любовь моя непомерна. И если в это мгновение с неба кто-нибудь спросит: "Эй вы, там, на земле, кто из вас самый счастливый?", я первая подниму руку.

Я запомнила тебя.

Мой милый, мой светлый, мой нежный. Кносский голубой принц, редчайшее из чудес на всех излучинах, проплывает сейчас передо мною, и я могу хватать рукой воздух, овевающий его голограмму.

Послушай, может, ты улыбнешься мне своей короткой улыбкой?

Я все еще смотрю на перевернутую барку твоей совершенной руки.

Мой ненаглядный, мой единственный, мой изумительный, я ничего не понимаю из того, что ты говоришь о политике. Мне уже можно уходить, даже нужно, и ты практически закончил тему. И как ни тянул с водой жизни, дно пластмассового стаканчика молча и скорбно обнажилось. Пара песчинок, не больше. И я еще раз спрашиваю себя, как отличницу на заключительном экзамене: ты хорошо все запомнила? Отлично. Я запомнила. И теперь, как только захочу, в любую минуту всегда смогу поднять тебя над морем, как Туринскую плащаницу.

В Вечности я собираю для тебя самый тонкий свет. Вот он стекает с кончиков моих пальцев. Ты величайший из величайших, дерзновенный из дерзновенных, не плачешь, а пишешь. А я плачу и пишу...

В дни, когда я не видела тебя: "ветрено и волны с перехлестом"... А вдруг будет не одна встреча? Нельзя же так покорно, затравленно глядеть на струящийся песок. Надо действовать, хотя бы умственно, что-то предложить. Можно было бы предложить поиграть в слова. Генеральские дети всегда найдут во что поиграть. Мы могли бы невзначай встретиться по дорожке в магазин, и вполне логично было бы предложить поиграть в слова. Ты такой виртуоз словесности. Да, в слова... Возьмем, к примеру, одно длинное слово: "гиппопотам" – кстати, как оно пишется, через два "п"? – и распишем его на много маленьких слов. На это же уйдет время. Время, выстраивающееся на плацу, в долгополых шинелях степенных минут и быстрых секунд, в коротких мундирчиках, время, проведенное вместе.

Слышали вы что-нибудь подобное, люди Азии, Европы и Америки? – время, проведенное вместе. Или взять другое слово – "электрификация", подлиннее и потруднее. На него уйдет больше времени, хотя из "гиппопотама" получится и "гоп" и "там". Проигравший бежит за пивом. А когда стемнеет за игрой, естественно было бы предложить подняться на холм, поглазеть на звезды. Со звездами всегда так. Если на них долго глядеть, возникает уйма вопросов. Что это, в сущности, за свет? И кому это нужно. И кто там, в конце концов, плачет, клянется – не перенесет эту беззвездную муку. Просит, чтобы непременно была хоть одна звезда. И несмотря на то, что на электрификацию уйдет больше времени, я могла бы победить.

Назад Дальше