У мента была собака - Афанасий Мамедов 4 стр.


Подумав о Боге, суннетчи стал медленно поднимать голову в поисках неба, пока за бельевыми веревками его взгляд не встретился с гипнотическим взглядом старика, сидевшего в инвалидном кресле, чего суннетчи видеть не мог, но какую-то ущербность все же почувствовал. Ему показалось, что он и неизвестный ему старик в окне думали одинаково. Суннетчи даже засомневался, что его мысль, касательно людских подачек, пришла первой ему. Может быть, поэтому он приложил руку к сухой седовласой груди, на которой покоился Коран. Старик же наверху подумал, что так суннетчи поздоровался с ним, и кивнул в ответ, как, должно быть, кивали визири на этой земле лет пятьсот назад.

Из оцепенения суннетчи вывел Мехти, протянув ему конверт с деньгами и бумажный пакет с шашлыком и бутылкой пятизвездочного армянского.

- Дома все должно быть, коньяк тоже. Ну и что, да, что армянский, с семидесятого в буфете держал, - сообщил родословную бутылки отец мальчика, потому как неудобно было ему перед стариком из-за снежной араратской вершины.

Гюль-Бала с женой сидят на почетном месте, рядом с отцом мальчика. Майор пьет мало, ест мало: что-то не так, а что именно, майор Ахмедов пока не может понять. Наверное, не надо было в этот двор старый въезжать, в эту квартиру армянскую. В любом случае, кое-какие вещи, связанные с уклонением от обязанностей и неподдающиеся переменам, в этом дворе лучше разом отменить: "а то не ровен час, засеку соседа с поличным на какой-нибудь малой пакости".

Марзия ест так, будто из пустыни пророка окружными путями вернулась, вот только почему из окна на нее все смотрит и смотрит этот старик. Даже неудобно, не девчонка ведь какая-нибудь, жена участкового. Марзия, как-то очень по-девичьи фыркнув, спросила у мужа, что это за наблюдатель в окне, почему так на них смотрит. Не блатной ли он случайно, этот крендель в окне.

Майор отвечал, что наблюдатель почти праведник, человек с "доски почета", за "Нефтчи" играл в тот год, когда команда стала бронзовым призером СССР.

- Невезучий только, травмировали его сильно. Ушел на завод "Парижская коммуна" инженером.

- Откуда знаешь, футбол же не любишь? - интересуется жена.

- При чем тут футбол, ай женщина, говорю тебе, он в этом дворе как святой.

Тут вниз, во двор, спустилась Нигяр в сильно декольтированном платье из черного шелка, и Гюль-Бала выпил первую рюмку "Сибирской" и закусил жирной сочной бараниной, а потом еще выпил и конечно же еще и еще… А потом, на глазах у Нигяр, он на спор пошел с заведующим продовольственным магазином, бросил свои новые японские часы в бокал с водкой, и долго смотрел вместе со спорщиком, когда остановится время. Но время не останавливалось, тогда Гюль-Бала, гордый за время, переходящее в вечность, достал, застегнул на запястье пьяные часы и пошел танцевать и, танцуя, бросил все выигранные в споре деньги на серебряный поднос, и аплодировали ему все. Все, кроме Марзии и Нигяр. А потом, когда Гюль-Балу тошнить начало и он тихонечко к мусорным бакам прокрался, ему вдруг показалось, что путь его раздвоился, как два вот этих горящих глаза, что буравили его. Майор даже отмахнуться хотел от наваждения такого дьявольского, но то не наваждение было, а собака, настоящая, совсем дикая, только с металлической цепью на мускулистой шее.

Майор Ахмедов зарычал страшно то ли на нее, то ли на весь окружавший его мир. За такое грубое поведение он был тут же удостоен от мира - прогорклой мусорной волной в ноздри и до самого горла, от собаки - свирепой длительной демонстрации хищных клыков.

"Зверь, а не собака!" - подумал Гюль-Бала.

Когда милиционера вывернуло всего наизнанку, собака, как ему показалось, брезгливо поморщилась, после чего затрусила к воротам.

Промокнув рот и щетинистый подбородок платком, Гюль-Бала оглянулся: рядом никого, никто не заметил его в таком виде, да и была ли собака, тоже еще неизвестно. Подумаешь, собака. Разве не видел он настоящих волкодавов, тех самых, про которых говорят "зверь - сын зверя". Разве не ходил он на подпольные собачьи бои.

Марзия помогла мужу подняться на второй этаж.

Поднимаясь, майор на каждом марше громогласно требовал у тусклых ламп чая с лимоном. Марзия после каждого такого требования щипала его больно через пиджак и подталкивала в спину.

- Стерву пригрел! - возмущался женою майор.

Дома, конечно, Марзия сказала ему все, что о нем думает, но он не слышал ее.

- К моей могиле не подойдешь. В завещании напишу, чтобы не подпускали.

- Сначала околей, потом видно будет!

- Потом-потом… - эхом повторял майор, глядя на двоившуюся лампочку, пока жена расстилала матрас.

Марзия лежала с открытыми глазами, смотрела на ту же самую лампочку и думала о старике футболисте, который на "доску почета" попал, а на четки - нет. Потом она заплакала и не знала, почему плачет: то ли старика было жалко, то ли из-за армянской квартиры, то ли из-за того, что вдруг отчетливо поняла, что у времени нет ни часов, ни дней, ни лет, а есть только оно само, время, которое течет, и вот дотекло волнами своими до этого матраса на полу, до этой лампочки, будь она трижды неладной…

VIII

Гюль-Бала не хотел просыпаться, боялся горячих отсевок последнего неглубокого сна, но все же проснулся, растянул вдоль двух стен липкое зрение, а потом свернул его до береговой линии матраса, до своей многолетней попутчицы.

Попутчица лежала сбоку от него совсем как чужая, будто за двойными рамами. Какая-то даже и для Кавказа очень горбоносая и как будто приболевшая слегка, и что особенно насторожило милиционера - совершенно новая в новой армянской квартире.

Свет от сторожившего окно уличного фонаря отражался в зеркале шифоньера, долетал до шелковистого крепостного вала Марзии.

Во дворе выла собака, настойчиво звала кого-то.

Ясное дело, не его, не Гюль-Балу, но поскольку все, что происходило в Октябрьском районе города Баку, в той или иной степени касалось товарища майора, он поднял тяжелое тело и приказал ему незамедлительно следовать на кухню, и оно, привыкшее к самого разного рода приказам, послушно пошло, словно через что-то ватное насквозь.

Выпив с помощью ладони вкусной шалларской холодной воды из-под крана, Ахмедов выглянул на балкон, выходивший во двор.

Изящный узкомордый доберман пинчер сидел на том месте, где вчера мальчику делали обрезание и, высунув язык, грустно смотрел на милиционера.

Милиционер сказал ему, что он не луна, а собака все-таки не волк.

Доберман, однако, не думал уходить. Гюль-Бала, чертыхнувшись, покинул балкон, чтобы подставить под струю воды бухающую висками голову. Потом он насухо вытер свою седину полотенцем и, гулко прошествовав босиком до матраса с попутчицей, попробовал еще раз уснуть. И, чтобы это получилось с первой попытки, представил себе молоденькую Нигяр, лежавшую на боку по другую сторону от не подозревавшей ничего Марзии. Способ был старый, проверенный, причем не только в домашних условиях. Вскоре Нигяр ожила и даже начала щедро делиться одолженным из параллельных миров теплом. И все было хорошо, все было как всегда, в рамках закона и местной морали, но только ровно до того момента, пока Нигяр не взвыла по-собачьи.

И вновь Гюль-Бале пришлось вылезти из-под одеяла, отправив Нигяр к себе домой.

- Сделай да что-нибудь, ты мужчина или нет, - попросила Марзия-попутчица, чем окончательно вывела из себя милиционера.

"Смотри на нее, сомневается она! Погоди, я сомнения твои развею. Двор тоже пусть не сомневается! Пусть никто не сомневается в Гюль-Бале!" - твердил про себя Гюль-Бала, спешно разворачивая тряпку при свете услужливого фонаря. Потом он провел круглым приятно щелкавшим железом по своему волосатому бедру.

Встав боком к распахнутому окну и выставив руку в квадратную свежесть ночного двора, хлопнул раз и не попал, только выбил из асфальта кусок, потом еще раз и тоже мимо - пуля, пролетев рядом с удивленной собакой, мягко вошла в пористую трухлявую ступень лестницы. Он хотел выстрелить в третий раз, однако сзади подошла Марзия, а в окнах напротив начал беспокойно вспыхивать свет. Впрочем, кое-кто, помня о погромах, света не спешил включать, просто отодвинул занавеску.

- Мужчина, голова до умного совсем не дотягивает, да?! - спросила Марзия, пробуя по-базарному, с воем ухватиться за ствол нагана. Гюль-Бала оттолкнул ее так сильно, что она едва не упала.

Во дворе вдруг стало как-то очень тихо. Пожалуй, даже слишком тихо. Не то что собака заскулить, человек не осмелился бы сейчас слово молвить. То была тишина, сотканная не столько ночным временем, сколько обстоятельствами места, тишина для гулко бьющегося сердца (двух сердец) и подглядывания.

Утром майор, подходя к своей старенькой белой "Волге", заметил, как вдруг что-то блеснуло в стекле автомобиля. Он тут же обернулся, оказалось, этой мгновенной вспышкой был всего-навсего большой тульский самовар-медалист, с которым Мехти перешагнул через ворота.

- Мехти, - сказал ему тогда Гюль-Бала, - поставь этот колхоз Ильича на землю и расскажи, что за собака выла всю ночь. - Поставь, кому говорю!..

- А, это Баскервили, да. - Пролетарский пузан спустился на асфальт между Мехти и милиционером.

- Какой еще Баскервили?

- Откуда знаю э, Гюль-Бала. - Новый сосед попробовал показать майору только что почищенные зубы. Получилось плохо, и дело было конечно же не в зубах, которые Мехти всегда чистил с особой тщательностью. - Мальчик собаку так назвал, который у нас гостит.

- Какой мальчик, у кого гостит? Ты что?..

- Можно сначала самовар хозяину верну? Мне еще поднос из-под него отнести надо. Две руки, а столько всего… за неделю не сделаешь.

Гюль-Бала смерил взглядом руки соседа, будто собирался их успокоить наручниками, потом посмотрел на свои новые часы. Циферблат был затуманен, часовая и минутная не проглядывались. "Ладно, все равно уже опоздал", - подумал Гюль-Бала.

- Далеко живет хозяин самовара?

- Тут рядом, на Третьей параллельной.

- Садись на заднее, самовар в руках держи, - скомандовал майор.

- Я так не помещусь. Лучше я самовар на заднее…

- Ничего, я переднее сиденье отодвину.

- Вообще-то Баскервили Джулей зовут, - начал Мехти, выглядывая из-за самовара, когда майор тронул машину, - она этого, брючника Тумасова Каро была собака.

- Каро?..

- Ну да, того самого портного, который в ателье у Додика-ягуди работал напротив парикмахерской.

Майор Ахмедов морщится, еще немного - и Мехти начнет ему объяснять, в чью квартиру он въехал. Раздражала майора и суфлерская интонация, и запах помариновской зубной пасты, точно такой же, какая была у них с Марзией.

- Ты лучше расскажи, почему портного собака тут осталась, бегает, спать мешает. Почему я о твоей Джуле ничего не знаю, почему только сейчас услышал?

- Каро ее из Карабаха щенком привез незадолго до погромов. Уши резал, хвост резал…

- Что, сам резал?

- Нет, в Клубе собаководов, в Арменикенде. Джуля - пинчер, доберман пинчер, породистая… Когда Каро на паром бежал, наверное, собаку потерял, мы так всем двором решили.

- Что еще вы всем двором решили?

- Ничего не решили.

- Где она живет? У кого?

- Никто не знает. Иногда прибегает во двор и всю ночь скулит, воет… Каро, наверное, хочет.

- Думает, вернется?

- А что она еще думать может.

- А ты что думаешь?

- Я не знаю. Давно ее не было. Мы решили, "собачий ящик" забрал на мыло, но вот опять появилась. Хитрая, да, она… Карабахская, да…

- А сейчас, будет еще хитрее. Иди, отдай самовар, - Гюль-Бала обвел жирным контуром самоварные бока, - а то ты с ним так носишься, что скоро у меня в машине маленькие самовары появятся.

Осознавая, насколько скудной оказалась информация, и сожалея, что не нашел способов ее хоть как-то приукрасить, Мехти одной ногой уже было покинул машину, когда Гюль-Бала остановил его:

- Значит, думаешь, не вернется?

- Я бы не вернулся…

- Не о тебе разговор. Ну, так что это там за мальчик во дворе появился? Чего молчишь? Мир мал, а люди болтливы, давай выкладывай.

- Какой мальчик?

- Который Баскервили.

- Это собаку зовут Баскервили, а мальчика - Республиканец. Во дворе так прозвали. Он еще до Черного января приехал…

- Что, у него имени нет? - Гюль-Бала готов был взбеситься.

- Имя есть, я забыл, не помню уже.

- И что, никто не помнит? Все забыли?

- Русское какое-то имя. Популярное, да… Ваня, Сережа…

- Иди, Мехти, иди. Ты совсем меня запутал. Баскервили, Республиканец, Джуля, Ваня, Сережа. Поднос не забудь хозяину отдать.

- Я хотел сказать…

- Что ты резину тянешь, как в индийском кино.

- Я хотел сказать, что не вернутся Тумасовы.

- А даже если и вернутся, думаешь, я съеду?

IX

Сначала они писали только на русском, потом, когда краска вся вышла и в ход пошли аэрозольные баллончики, решили писать на двух языках. Второй как бы указывал еще одно направление, другое - вглубь. Возвращал к прежней двуязычной неразделенности и самодостаточности места.

Когда искренность малолетних сочинителей переливалась через край, за двумя языками образовывалась немота, которой вдруг оборачивался мир. Мир, в котором насилие просачивалось тьмой.

Слова между балконами и окнами, несколько месяцев называвшие все своими именами, слова, на которые старались не смотреть те, кому они предназначались, и те, кому они не предназначались, напоминали фонари, освещавшие иногда пустой садик при Третьей поликлинике.

В силу своего возраста мальчики еще не могли подвергнуть анализу чувства, рождавшиеся в них после каждой успешной вылазки. Не могли они и опереться на чужой опыт, мысленно отделить себя от того, что происходило в городе и за его пределами. В сущности они так же, как и взрослые, скользили по поверхности летящего им навстречу мира. Но в отличие от взрослых в них было что-то, что смягчало боль, смягчало последствия ворвавшейся в город беды. Это "что-то" крепко спаивало их. Спаивало до того момента, пока он не узнал, что должен уехать и "как можно скорее".

Республиканец использовал последний баллончик, последний из тех, что хранились в ящике письменного стола, вместе со спешными, всегда на полстранички посланиями отца из Тель-Авива. Написал на асфальте: "Рена, я приеду", хотел: "Я вернусь", но, поразмыслив, передумал, уловил, почувствовал, что вернуться - вовсе не то, что приехать, возвращение надо еще заслужить. К тому же любое возвращение складывается в серьезное обязательство. Но нужно ли оно сейчас ему?

Пока он писал, мальчишки стояли на другой стороне улицы и смотрели, как реагируют на него проходившие мимо люди. Одно дело тайно расписывать дома в комендантские часы, другое - на виду у всех прямо на асфальте рисовать очередной сердечный приступ, вызванный скорой разлукой.

Проходившие мимо люди улыбались. Они улыбались так, как улыбались раньше, когда море било в бульвар, как ни одно море в мире, а чайки кричали о том, почему они здесь, почему поют именно над этим морем.

Улыбались и мальчики, улыбки тех и других были для мира, как лекарственное масло, и вселяли надежду на то, что все в этом городе скоро переменится. Только вот как скоро?

Девочки в окне не было, но Республиканец был уверен, - рано или поздно она появится, выглянет в окно, увидит это асфальтовое сообщение, с пронзенным стрелою сердцем вместо почтовой марки, и поймет, кто его написал.

В баллончике еще оставалась краска, Республиканец мог бы проверить, встряхнув его возле уха, как делал это раньше, но он просто закинул баллончик подальше в кусты: вряд ли теперь пригодится. Все кончилось, потому что дома не свитки, потому что рано или поздно все кончается. Даже комендантский час… И тут только Республиканец понял, осознал свою ошибку, - полковников и генералов так не выгоняют. Их надо изгонять с медлительностью, свойственной людям, рассчитывающим на века. Что краска? Что аэрозольные баллончики? Золоченые носилки для тех, кто смотрит на город завоевателем. Нужно было выцарапывать слова на камне, выдалбливать их для туристических групп. Как это делали древние греки и римляне. В Эфесе или Помпеях. А так, это все равно что письма отца из Тель-Авива или материнское: "Он должен вернуться как можно скорее".

Особенно его злило это "как можно скорее". Наверняка ее бросил очередной поклонник, быть может, тот самый, из-за которого он приехал сюда. Бросил, потому что не справился с обязательствами. Интересно, а она сама чувствовала, сколько обязательств брала на себя, когда просила бабушку взять ему билет.

- Чего ты психуешь, - сказал Самед, когда они возвращались во двор, - ты ведь и вправду вернешься.

- Обязательно.

- Поедем на Шихово, креветок ловить…

- Обязательно.

- Я знаю ее брата. Очень хорошая семья. Она будет тебя ждать, - подал вдруг голос Азад.

- Надеюсь. Хотелось бы.

- Может, залезем на чердак, покурим, поболтаем, а потом опять к ее окну подойдем?..

- Собираться надо. Столько дел…

- Я понимаю, тебе сейчас хреново…

- Хреново будет в Ростове, а здесь, пока я с вами…

- Не говори так, там ведь мама у тебя…

Он не ответил, лишь подумал, скорее бы уже уехать, потому что, правда, как-то не по себе тут становится.

Во дворе мальчишки разбежались, как они говорили по "хатам".

Республиканец давил на звонок, а бабушка никак не открывала. Она плохо слышала. К тому же ее старческая глухота не только не мешала, - способствовала бесконечно долгому общению с социально встревоженными соседями. Все во дворе признавались, что так, как его бабушка, никто слушать не умеет, что у нее просто талант какой-то библейский - слушать людей.

Республиканец давил, давил на звонок, а дверь, оказывается, была не заперта, надо было просто навалиться на нее плечом, или пнуть коленкой, как он пинал другую дверь, ростовскую, когда мама, оставаясь с поклонником наедине, долго не открывала ему.

Бабушка говорила по телефону, сидя в кресле напротив выключенного телевизора. По тому, как она говорила, как часто спрашивала, морщась: "Что ты?", он сразу понял, с кем это она вела, по всей видимости, продолжительную беседу.

- Я специально взяла плацкарт, чтобы он был на виду. И потом, он взрослее, чем ты думаешь, и я прошу тебя это учесть. Что ты?.. Нет, я никого ни в чем не виню, более того…

Бабушка вдруг надолго замолчала, было заметно, чего ей стоило не пропустить ни слова в телефонной трубке.

- Выйди отсюда, - попросила она, когда он устроился рядом с ней на диване, чтобы постараться услышать еще и голос матери, говорившей намеренно громко с донским гыканьем, которое она переняла от того, кто не справился с обязательствами. Республиканец терпеть не мог, когда она вот так вот гыкала, как какая-нибудь жена капитана или майора с Военведа, которые вполне могли оказаться здесь зимою по долгу службы.

Республиканец ушел к себе в комнатку и прикрыл за собою дверь, это не помешало ему слышать то, чего он слышать не хотел.

- Да, когда ты его сюда отправляла, ты не знала, что тут произойдет, но потом, потом-то ведь ты оставила его здесь, несмотря ни на что, оставила, а сама уехала… в Германию. Тебе так было удобней, а сейчас удобней его забрать… Что ты?..

Назад Дальше