- Жмакин?
- Так точно, - по-военному ответил Жмакин и составил ноги каблуками вместе.
Секунду, вероятно, длилось молчание, но эта секунда показалась Жмакину такой огромной, что он весь вдруг вспотел и задохнулся. А начальник все улыбался и смотрел на него с выражением веселого любопытства.
- Ну садитесь, - сказал он и показал глазами на стул, стоявший совсем рядом с его стулом. Стулья эти стояли так близко один от другого, что, садясь, Жмакин дотронулся своим коленом до колена начальника. Начальник взял закрытую было папку, полистал и спросил у Жмакина:
- Что же вы к нам не пришли, когда вас там травили? Мы бы как-нибудь размотали. Не так уж это и сложно, а, товарищ Лапшин?
- Восемь месяцев мотал, - сказал Лапшин.
- Так чего же вы все-таки не пришли? - опять спросил начальник.
- Постеснялся, - тихо сказал Жмакин.
- Постеснялся, - повторил начальник, - ты видел таких стеснительных, товарищ Лапшин?
Посмеиваясь, он встал, прошелся по кабинету и, остановившись против Лапшина, начал ему рассказывать тихим голосом что-то, видимо, смешное. Он рассказывал и поглядывал на Жмакина, и Жмакин, встречая прямой и яркий свет его глаз, чувствовал себя все проще и проще в этом кабинете.
- Ну что ж, - кончая разговор с Лапшиным, сказал начальник, - картина у тебя, Иван Михайлович, намечена правильная…
Еще пройдясь по кабинету, он поговорил по телефонам, - их было штук семь-восемь и все разные, потом почесал ладонью лысеющий затылок и сел опять возле Жмакина. Лапшин тоже сел и закурил папироску.
- Так что же, Жмакин, погулял, пора и честь знать, - сказал начальник, - верно? Или как?
- Ваше дело хозяйское, - сказал Жмакин и съежился; он только сейчас начал понимать, что в его судьбе с минуты на минуту должен произойти какой-то страшно важный и решающий перелом.
- Чего же хозяйское, - сказал начальник, - никакое не хозяйское. У нас есть законы, и надо законам подчиняться… Тебя приговорили к заключению, ты бежал, верно?
- Это так, - согласился Жмакин, - бежал… Два раза бегал.
- Пять раз, - сказал Лапшин.
- Виноват, ошибся.
Начальник засмеялся, покрутил головой и спросил:
- Как же ты бегал?
- Разные случаи были, - сказал Жмакин, - тут имеется техника довольно развитая. Один раз, например, в пол убежал.
- Как так в пол?
- В вагонный пол. Вагон был не международный, попроще… Мы пропильчик сделали в полу. Так называемый лючок. Значит, на ходу поезда спускаешь туда ноги, руками за край лючка держишься и постепенно опускаешься ровно спиной к шпалам. Но ровно нужно. А то, если перекривишься, что-нибудь оторвет. Башку свободно можно оторвать. Ну, так опускаешься, опускаешься, а потом хлоп на шпалы. И лежишь ровненько-ровненько. Ну, конечно, легкие ушибы, это всегда получишь.
- Интересно, - сказал начальник, - я в шестнадцатом году из вагона уборной в окно прыгал. Покалечился.
- Небось не разделись, - сказал Жмакин.
- Не разделся, - несколько виновато сказал начальник. - А надо было раздеваться?
- Ясное дело, - сказал Жмакин, - обязательно надо. Решетка куда была вывернута, внутрь или наружу?
- Внутрь.
- Конечно, крючки получились. Сразу вы и повисли. Раз такое дело, прыгать надо вперед, с ходу, а не с крючка. Хорошенькое дело одетому в окно прыгать. Рассказать - никто не поверит.
Начальник поглядел на Жмакина, закурил папиросу и сказал:
- А ты - хитрый, я замечаю.
- Такая специальность, - сказал Жмакин.
- Мать померла?
- Померла. И отец помер.
- Кем были?
- Текстильщики оба. Мать гулящая сделалась, проститутка была, - сказал Жмакин. - Да и, с другой стороны, нельзя винить, капиталистическая обстановка, задыхались люди.
- Ишь ты, - сказал начальник, - ты у нас сознательный. А жена есть? Дети?
- Есть и жена и ребенок.
- Не ври, Жмакин, - строго и недовольно сказал Лапшин.
- Я не вру, - краснея, твердо сказал Жмакин, - дочка не родная, но дочка. А жена, конечно, гражданская.
- Кто такая?
- Как - кто? Работница, - сказал Жмакин, - честная девушка.
- И как же ты думаешь жить? - опять спросил начальник.
Жмакин молчал.
- В лагерь не поедешь?
- Нет, - сказал Жмакин, - переутомился. Пошлете, - зарежусь. Товарищ Лапшин знает.
- Ты только нас не пугай, - сказал начальник.
- Кого мне пугать, - уныло ответил Жмакин и отвернулся.
Начальник и Лапшин переглянулись.
- Ну ладно, бери, Иван Михайлович, - сказал начальник, - на твою личную ответственность. Может быть, и выйдет дело.
Жмакин глядел на обоих, ничего не понимая и страшно волнуясь.
- И напиши в Верховный суд что полагается, - сказал начальник, - и прокурору напиши попробуй. Случай, действительно, исключительный…
Начальник походил по комнате. Лапшин поднялся. Жмакин тоже встал.
- Так-то, Жмакин, - сказал начальник.
- Слушаюсь, товарищ начальник, - сказал Жмакин.
- Нечего слушаться, иди да гляди… Будь здоров…
Из угла комнаты он серьезно и спокойно смотрел на Жмакина. Его бледное, худое лицо было утомлено, на алых нашивках поблескивали темно-рубиновые знаки различия. Жмакин повернулся кругом и вышел в приемную. Через несколько минут за ним вышел Лапшин. Они молча и быстро спустились вниз, молча сели в машину, и только когда машина тронулась, Жмакин спросил:
- Что же теперь будет, товарищ начальник?
- Либо будет, либо нет, - сказал Лапшин, - там поглядим…
И ловко проскочил между двумя грузовиками.
14
На проспекте 25 Октября возле бывшей Думы, где нынче Городская железнодорожная касса, Жмакин вылез из машины и пошел бродить по тихим, сырым улицам любимого города. Уже наступали белые ночи, и светало рано. Жмакин побрел по каналу Грибоедова, переулком, мимо желтого петербургского придавленного здания, горбатым мосточком и на Марсово поле. Почки на деревьях, рассаженных геометрически правильно, уже набухли, и в короткой предутренней тишине какая-то птичка восторженно подсвистывала и попискивала, устраиваясь в голых необжитых ветвях. Пахло корьем, мокрой землей, прошлогодними листьями, с Невы порывами летел свежий, сырой ветер, было тревожно и неуютно, и чувствовалась, как всегда весной в Ленинграде, близость моря.
Жмакин посидел на лавочке, подумал, раскурил на ветру отсыревшую папиросу, насунул кепку поглубже, спрятал под ней уши.
Волнуясь, несколько раз пыхнул дымом, бросил папиросу и встал.
На асфальтовой автомобильной аллее встретил милиционера и с силой и со страстью и с ясностью в первый раз подумал о том, что теперь-то его не могут арестовать.
Милиционер шел на него, спокойно громыхая тяжелыми юфтевыми сапогами, поглядывая из-под каски по сторонам, - угловатый, косая сажень в плечах - страж порядка на огромной площади.
Разминулись и пошли каждый своим путем - Жмакин к Неве, милиционер к Лебяжьей канавке, к Летнему саду.
"Так, - думал Жмакин, приводя в порядок впечатления и события всего сегодняшнего дня, - так. Предположим, и на работу даже поставят. И создадут мне условия. Но буду ли я работать? Для них я так себе, бывший жулик, но на самом-то деле я довольно-таки загадочный тип. Что мне надо? Чего я хочу? Спокойствия и безмятежности? Эдак и протухнуть недолго с ихним спокойствием. Эдак мы с тобой, Жмакин, в два счета постареем, зубы выкрошатся и тому подобное. В общем и целом, они передо мной извинились. Показали мне Вейцмана. Вот, дескать, Вейцман, а вот, дескать, мы. Ничего общего. Но моя-то жизнь, как-никак, уже поломанная. Уже я не тот человек. Ну что я тут? Ну, монтер! Так ведь это грошовая жизнь, без шику. Это папиросы за тридцать копеек курить. А если меня от таких папирос воротит? Извините, товарищи! Хоть день, да мой! Зато какой день…"
И с той легкостью в мыслях, которая свойственна людям слабовольным, он вдруг стал думать о том, что неплохо было бы совершенно одному, без дружков и помощников, обчистить магазин, например, Мосторга и взять ценностей тысяч на триста и махнуть на юг, в Крым, в Одессу…
- Листья падают с клена, - засвистал он, вспомнив Одессу.
Несомненно, он был в полной безопасности. Сам большой начальник говорил с ним не как с заключенным. Так с заключенными не разговаривают. И Лапшин его все тянет, тянет. Лимончики возит.
"А Клавдя?" ~- вдруг подумал он.
И, стоя над черной, холодной Невой, подставляя разгоряченное лицо холодному ветру с моря, он стал думать о Клавде, вспоминать ее, умиляться чему-то, каким-то полузабытым ее словам, жестам, звукам ее голоса. Итак как он был не совсем здоров, слаб, измучен и, главное, растерян, он вдруг решил ехать к ней сейчас же, сию же минуту, но тотчас отменил свое решение и совсем наконец запутался.
В поезде он не думал, о чем будет с ней говорить и как произойдет встреча, а когда выскочил на знакомый перрон, то почувствовал ужасное волнение и страх и неуверенность…
"Выгонит, - страшась, думал он, - не выйдет ко мне, или скажет мне… что же скажет?…"
В Лахте тоже была весна, и, как в городе, еще пожалуй острее, пахло морем, тянуло откуда-то смолою и запахом тающего снега, - здесь он белел еще до сих пор…
Вот и знакомый домик, вот и собака залаяла. Он стукнул в окно, в ее комнату, и подождал, потом еще стукнул.
"Вставай, девочка, вор пришел", - с отчаянием подумал он.
И она вышла, босая, чистыми узенькими ногами на скользкие, сырые доски крыльца, внезапно побледнела и сбежала вниз, к нему навстречу, обняла его, прижалась к нему, заплакала, затрепетала, и он заплакал тоже скупыми, мучительными и радостными слезами.
- Ну чего, - шептал он ей, - ну ничего, ничего…
- Алешенька, - говорила она, - ох ты, мое горе, горе мое, бедный мой, маленький…
Она прижималась к нему все туже, все крепче, родная ему, растрепанная, чистая, дрожащая от сырости, от слез, от радости и страдания, и, захлебываясь, называла его такими словами, которых он никогда ни от кого не слыхал, и тянула его за собой, по тотчас же останавливалась, гладила его по лицу, потом вдруг повисла на нем, потом опять разрыдалась…
В комнате ничего не изменилось с тех пор, только висела его фотография в бархатной рамочке, и вид из окна стал другой - без снега.
Он снял пальто и шепотом сказал:
- Обокраду Мосторг, уедем к черту из этого города. Одно на одно. Какой есть, весь тут.
- Не обокрадешь, - сказала она, глядя сияющими глазами ему в лицо. - Ты и не вор вовсе. Мальчишка ты, вот что. Ей-богу, мальчишка.
Подошла к нему, обняла за шею и села на колени - в одном платье на голом теле.
- Псих ты.
- Я псих?
- Ты.
- Это верно, - сказал он, - есть маленько, растерял в дороге шестеренки.
- Кушать хочешь? - не слушая его, спросила она.
Оба пили чай с молоком и ели творог из глубокой тарелки, прислушиваясь к дыханию спящей девочки, и глядели друг на друга.
- Ну и вот, - сказал он, - водили меня к большому начальнику. То, другое. Брось, дескать, Жмакин, воровать, ты нам нужен, нам вообще люди нужны, - поспешно поправился он, - давай работать.
Клавдя, не слушая, глядела на него.
- Холодно, - сказала она, - застыла я.
- И Лапшин меня уговаривает, - продолжал Жмакин, - нудит, нудит, с ума можно сойти.
- Леша, я беременная, - тихо, по-прежнему сияя глазами, сказала Клавдя.
Он поставил кружку на стол, помолчал и нахмурился.
- И ничего такого не сделаю, - продолжала Клавдя, - рожу. Ты убежишь, ребята помогут.
- Какие ребята?
- Комсомольские.
- А ты тут причем?
- Как - причем? Притом, что я комсомолка.
- Ты?
- Я.
Смеясь, она наклонилась к его лицу и стала целовать его теплыми, сладкими от чая губами.
- Ты погоди, - сказал он, - ты не прыгай. И давно ты комсомолка?
- Четыре года, - целуя его, сказала она.
- А я не знал.
- Ты много не знал, - говорила она, - ты занят был. Переживания были. Теперь небось посвободнее.
Он засмеялся и сказал:
- Напишу теперь на тебя заявление в комсомол на твое прошлое с вором.
- Ну и что, - сказала она, - ну и пиши. Кабы ты от меня вором стал… Ты бывший вор, а теперь уж ты герой.
- Герой?
- Будешь, - сказала она, - я баба, я все знаю. Я без тебя, бывало, лежу и думаю: вот дадут ему орден за большой подвиг. Или он будет летчиком. Или в стратосферу полетит…
- На луну без пересадки, - хмуро сказал он.
- Дурак, - сказала она, - хватит. На луну, на луну. Не будет тебе никакой луны. А решил Мосторг брать, - сама на тебя первая донесу, и когда шлепнут, не заплачу. Подыхай. Надоело.
Жмакин удивленно на нее покосился.
- И ничего особенного, - сказала она, - поплакала, будет. Черт паршивый, письма пишет…
Толкнув его ладонью в грудь, она встала, всхлипнула и вышла из комнаты. Тотчас же вошел Корчмаренко в пальто, из-под которого болтались завязки подштанников. Жмакин встал ему навстречу.
- Отыскался, сокол, - сказал Корчмаренко.
Лицо у него было набрякшее, борода мятая.
- Пойдемте выйдем, - предложил Жмакин, - тут ребенок спит.
Клавдя тоже вышла вместе с ними.
- Ничего, можно здесь, в сенцах, - сказал Корчмаренко, - там Женька спит, а наверху жилец.
- Ну-с, - вызывающе сказал Жмакин. - Об чем разговор?
- Обо всем, - холодно сказал Корчмаренко. - Ты что ж думаешь дальше делать?
- Что хочу, - сказал Жмакин.
- А что же ты, например, хочешь?
- Мое дело.
- Ах, твое, - тихим от сдерживаемого бешенства голосом сказал Корчмаренко, - твое, сукин ты сын?
- Попрошу вас не выражаться, - сказал Жмакин, - здесь женщины.
Клавдя вдруг засмеялась и убежала.
- Ну ладно, - тяжело дыша, сказал Корчмаренко, - давай как люди поговорим. Пора тебе дурь из головы-то выбросить.
Они стояли друг против друга в полутемных сенцах, возле знакомой лестницы наверх. Лестница заскрипела, кто-то по ней спускался.
- Федя идет, - сказал Корчмаренко, - давай, Федя, сюда, праздничек у нас, Жмакин в гости пришел.
- А, - сказал парень в тельняшке, - то-то я слышу разговор. Здравствуйте, Жмакин.
И он протянул Жмакину большую, сильную руку. Чтобы было удобнее разговаривать, все поднялись по лестнице наверх и сели в той комнатке, в которой Жмакин когда-то жил. Тут Жмакин разглядел Федю Гофмана, и тот разглядел Жмакина. А в комнате теперь было много книг, и на полу лежал коврик.
- Приезжал сюда товарищ Лапшин, - сказал Корчмаренко, - беседовал с нами. Большого ума человек, верно, Федя?
- Толковый мужик, - подтвердил моряк.
- Особенно долго беседовал он с Клавдей с нашей. И пришли мы все к такому заключению, что пора тебе пустяки бросать.
- Извиняюсь, что вы называете пустяками? - спросил Жмакин.
- Воровство и жульничество, - сказал Корчмаренко. - Хватит тебе. Пора работать.
Жмакин взглянул на Гофмана и вдруг заметил в его глазах презрительное и брезгливое выражение.
- Так, - сказал Жмакин, - ладно. Все?
- Все, - сказал Гофман, - довольно, побеседовали.
- А в итоге? - спросил Жмакин.
- В итоге - иди ты отсюда, знаешь куда, - багровея сказал Гофман и тяжело встал со своего места. - Сволочь паршивая…
- Но, но, - крикнул Корчмаренко.
- Спасибо за беседу, - кротко сказал Жмакин.
Он снизу вверх смотрел на высокого Гофмана и рассчитывал, куда можно ударить. Но Гофман сдержался. Жмакин повернулся на каблуках и сбежал вниз по лестнице. Дверь на улицу была открыта. Клавдя стояла на крыльце. Глаза у нее были пустые, измученные, и он сразу это заметил.
- Жуликом ты был, жуликом и останешься, - сказала она, - сломал мне жизнь. Иди, надоело!
Молча он глядел на нее.
- Не нужен ты мне, иди!
Он все стоял, бледный, косил глазами. Он так был уверен в ней. Только она одна оставалась у него. Теперь она отвернулась и заплакала.
На крыльцо вышел Гофман в тельняшке, с мокрыми, зачесанными назад волосами, с полотенцем в руке.
- Разговариваете? - спросил он.
И по тому, как он дотронулся до Клавдиного плеча, Жмакин понял, что этот человек любит Клавдю и ненавидит его, Жмакина.
- Ладно, - сказал он, - желаю счастья.
Помахал рукой и пошел по дороге.
А Клавдя бежала за ним, он слышал ее дыхание, но не останавливался. Она схватила его за руку и сказала:
- Не мучай меня, Леша.
- Я никого не мучаю, - сказал он, не глядя на нее, - я сам себя мучаю.
- И меня, и меня.
- И тебя, - сказал он, - и вот тебе слово: стану человеком - приду, не стану - не приду. Поняла?
Он был совершенно бледен, и голос его дрожал.
- К черту, - сказал он, - понятно? И этого холуя гони, я лучше его. Он вылитый жирафа…
Клавдя засмеялась с глазами, полными слез, и легонько толкнула его.
- Иди.
- Да, иду.
Еще они посмотрели друг на друга. Она была такая некрасивая в эти секунды, такая жалкая, синяя, измученная.
- Иди, - еще раз сказала она, - иди, маленький мой, иди!
Он пошел, совершенно обессиленный.
Обернулся.
Жалко улыбаясь, она глядела ему вслед. Такой он и запомнил ее и такой любил всегда, когда ее не было с ним.
А под вечер, свежепобритый, пахнущий паршивым одеколоном, с глазами, красными от бессонных ночей, он сидел в кабинете у Лапшина и сворачивал самокрутку из голландского табака.
Табак был душистый, но слабенький, и Лапшин, немножко покурив, сказал:
- Назад подарю. Я люблю такой табак, чтобы душил. А это не табак. Баловство.
- Слабенький, - произнес Жмакин.
Еще покурили, помолчали.
- Ну вот что, Жмакин, - сказал Лапшин, - теперь тебе к старым делам возврата нет. Надо на работу становиться.
- А может, я тую работу обокраду? - сказал Жмакин.
- Не обокрадешь.
- Доверяете?
- Более или менее, - сказал Лапшин.
Жмакин усмехнулся.
- Странное дело, - промолвил он, - давеча мне Корнюха доверял, сегодня - вы. И как доверял…
Он выпустил к потолку струю дыма, поморщился и сказал:
- Ладно, товарищ начальник. Покончили. Ваше слово.
Лапшин ходил по кабинету из угла в угол.
- В Арктику я тебя не пошлю, - говорил он пофыркивая, - не тот ты человек…
- А в счетоводы я и сам не пойду, - сказал Жмакин, - тоже не тот человек.
- Погоди. Арктика, следовательно, отпадает. Счетовод из тебя не выйдет по причине малограмотности… Директором завода тебя, сам понимаешь, не назначат…
- Да уж куда мне, - опять с усмешкой согласился Жмакин.
- А мог бы? - спросил Лапшин.
Он помолчал, глядя на Жмакина со странным выражением жалости и презрения. Потом, внезапно покраснев, заговорил сухим, военным голосом. Говорил он долго, и Жмакин не сразу понял, о чем идет речь. С каждым словом Лапшин все больше горячился и, наконец, хлопнул широкой ладонью по столу, возле которого сидел Жмакин, но тотчас же успокоился и тихим голосом сказал:
- Не крути, Жмакин. Я тебя в люди тяну, я тебя и застрелю, если понадобится. Понял?
- Понял, - кротко сказал Жмакин.
- Теперь расскажи, как с Корнюхой дело обстояло.