25. У тебя нет разрешения
- Нарисуй меня, - приказывает попугай, глядя на мой блокнот. - Нарисуй меня.
Я не смею отказаться.
- Прими какую-нибудь позу, - прошу я. Он садится на перила, гордо подняв голову и распушив перья. Я не тороплюсь. Закончив рисовать, я показываю ему плод своего труда - рисунок дымящейся кучки экскрементов.
Несколько секунд он изучает листок и заявляет:
- Больше похоже на моего брата. Конечно, после того, как его съел крокодил.
Ему удается заставить меня улыбнуться. Так что я делаю второй набросок: попугай во всей красе, даже с повязкой на глазу.
Однако за нами наблюдал капитан, и, когда довольный попугай улетает прочь, он отбирает у меня карандаш и блокнот. Что ж, по крайней мере, моя рука все еще при мне. По слухам, у некоторых тут деревянные ноги просто потому, что однажды их застукали за игрой в футбол на палубе.
- У тебя нет разрешения на талант, - объясняет капитан. - Чтобы не обижать тех матросов, у которых его нет.
И хотя дар приходит, не спрашивая, разрешено ему или нет, я склоняю голову и прошу:
- Пожалуйста, сэр… можно мне иметь талант к рисованию?
- Я подумаю над этим. - Он разглядывает портрет попугая, морщится и выкидывает его за борт. Потом он берет в руки рисунок с экскрементами: - Очень точное сходство. - С этими словами он бросает за борт и его.
26. Всякие гадости
Наутро бармен зовет меня в воронье гнездо, чтобы смешать мой собственный коктейль. Сегодня никто не прыгает, поэтому народу почти нет.
- Эта смесь твоя и только твоя. - Он долго смотрит мне в глаза, пока я не киваю. Бармен снимает со шкафа какие-то бутылки и пузырьки - при этом его руки мелькают так быстро, что кажется, что у него их больше двух - и смешивает все в ржавом шейкере для мартини.
- Что в нем намешано? - спрашиваю я.
Бармен смотрит на меня так, как будто я сказал какую-то глупость. Или как будто глупостью было надеяться на ответ.
- Пряности, сладости и прочие гадости, - произносит он.
- А конкретнее?
- Говяжий хрящ и позвоночник черного таракана.
- Но у тараканов нет позвоночника, - замечаю я. - Они беспозвоночные!
- Именно. Поэтому его так сложно достать.
Снизу прилетает, хлопая крыльями, попугай и садится на барную стойку. При виде ее я вспоминаю, что мне нечем платить, и сообщаю это бармену.
- Не проблема, - отзывается тот. - Страховка все покроет.
Он наполняет коктейлем фужер для шампанского и вручает мне. Жидкость пузырится красным и желтым, но цвета не смешиваются. У меня в руках лавовая лампа.
- Выпей, выпей, - подает голос попугай. Наклонив голову, он смотрит на меня здоровым глазом.
Я делаю глоток. Вкус горький, но не совсем неприятный. Чувствуется легкая нотка бананов и миндаля.
- Пью до дна! - С этими словами я опрокидываю фужер в один глоток и ставлю пустой сосуд на стойку.
Попугай удовлетворенно склоняет голову:
- Великолепно! Будешь подниматься сюда дважды в день.
- А если я не хочу лазать в воронье гнездо?
- Тогда оно само залезет к тебе, - подмигивает попугай.
27. Немытые массы
Много лет назад мы с семьей поехали в Нью-Йорк. Поскольку все подходящие гостиницы были либо заняты, либо требовали в уплату продать душу, мы свернули с проторенной туристской тропы.
Наш отель располагался где-то в Квинсе, у черта на куличках. Район назывался Флашинг - "Смывной бачок". Отцы-основатели Нью-Йорка, как и большинство его жителей, отличались тонким чувством иронии.
В общем, нам приходилось всюду добираться на метро, и каждый раз нас ждали приключения. По-моему, однажды мы доехали аж до самого Статен-Айленда, а туда метро даже не ведет. У нас постоянно кончались деньги на карточках, которые худели каждый раз, когда мы проходили через турникеты, и папа оплакивал золотые времена жетонов, которые можно было просто высыпать в ладонь и пересчитать, на сколько поездок еще хватает.
Мама строго следила за правилами поведения в метро: литрами лей на себя антибактериальный ополаскиватель и никогда не встречайся ни с кем глазами.
Мы прожили там неделю, и всю эту неделю я изучал людей, всю эту немытую и недезинфицированную толпу. Я обнаружил, например, что ньюйоркцы никогда не поднимают головы, чтобы полюбоваться величественными небоскребами. Они быстро и ловко лавируют в плотной толпе, так редко сталкиваясь, будто на них на всех тефлоновое покрытие. А в метро, где нужно стоять столбом, пока тряский поезд идет от станции к станции, люди не только не встречаются глазами - каждый существует в собственном тесном мирке, как будто все надели невидимые скафандры. Это чем-то напоминает езду по автостраде, только здесь ваше личное пространство кончается от силы в сантиметре от одежды. Меня изумляло, что люди могут сосуществовать так тесно - тысячи людей могут находиться буквально в полудюйме от тебя - и все же в полной изоляции друг от друга. Я не мог себе этого представить. Теперь могу.
28. Хоровод красок
И вот наш дом избавлен от термитов, и чудеса Города грехов можно забыть, как страшный сон. Но дома ничуть не легче. Меня снедает потребность бесцельно бродить взад-вперед. Когда я не слоняюсь по дому, я рисую, а если не рисую, то размышляю - что снова заставляет меня блуждать и рисовать. Может, это остатки пестицидов так действуют.
Я сижу в столовой. Передо мной на столе разложены цветные карандаши, пастель и уголь. Сегодня я рисую карандашами, но так крепко в них вцепляюсь и так сильно нажимаю, что они постоянно ломаются. И не только кончики - дерево так и трещит. Я бросаю обломки через плечо, не отрываясь от занятия.
- Ты похож на безумного ученого, - замечает мама.
Я слышу ее слова секунд через десять. Отвечать уже поздно, я и не заморачиваюсь. Все равно я слишком занят. Мне надо вылить кое-что из головы на бумагу, прежде чем оно перекрутит мне извилины. Пока разноцветные линии не войдут мне в мозг, как нож в масло. Мои рисунки потеряли всякую форму. Теперь это просто наброски и наметки, случайные штрихи карандаша - и все же исполненные смысла. Не знаю, увидит ли в них кто-нибудь то, что вижу я. Но рисунки ведь должны что-то значить? Иначе откуда они берутся? Иначе почему голос в моей голове так упорно требует выплеснуть их наружу?
Карандаш цвета фуксии ломается. Я бросаю его и берусь за киноварный.
- Мне не нравится, - замечает Маккензи, проходя мимо с ложкой арахисового масла, которую она лижет, как леденец. - Мурашки по коже.
- Я рисую только то, что нужно. - Меня вдруг озаряет вспышка вдохновения: я макаю палец в ее ложку и провожу через весь лист охристую дугу.
- Мама! - вопит сестра. - Кейден рисует моим арахисовым маслом!
- И поделом, - отзывается мама. - Нечего перебивать аппетит.
Но, когда она выглядывает и кухни и видит, что я рисую, я чувствую ее беспокойство, как тепло от батареи - что-то еле ощутимое, но постоянное.
29. Я дружу с тарабарами
Я обедаю с друзьями. И все же меня тут нет. То есть, конечно, вот он я, но я не чувствую, что сижу с ними. Раньше я всегда без труда вливался в любую компанию, с которой проводил время. Некоторым, чтобы чувствовать себя в безопасности, нужна кучка приятелей, этакий защитный дружеский пузырь, из которого они редко вылезают. Я таким никогда не был и всегда свободно бродил от стола к столу, от компании к компании. Качки, ботаны, хипстеры, рокеры, скейтеры… Все они считали меня своим, как будто я хамелеон. Тем более странно обнаружить, что я оказался наедине с собой, даже сидя с приятелями.
Друзья уплетают обед и смеются над чем-то, чего я не услышал. Не то чтобы я намеренно отгораживаюсь от них, мне просто никак не удается включиться в разговор. Их смех доносится издалека, как будто я заткнул уши ватой. Это случается все чаще и чаще. У меня такое ощущение, что они говорят даже не по-английски, а на каком-то своем тарабарском наречии. Все мои друзья - тарабары. Обычно я им подыгрываю и смеюсь вместе со всеми, чтобы казалось, что я один из них. Но сегодня у меня нет настроения прикидываться. Мой приятель Тейлор, чуть повнимательнее остальных, замечает мой отсутствующий вид и похлопывает меня по руке:
- Земля - Кейдену Босху. Парень, ты где?
- Вращаюсь вокруг Урана, - отзываюсь я. Все вокруг смеются и долго подкалывают меня по-тарабарски - я снова отключился.
30. Мушиный полет
Пока экипаж занят делом - беготней по палубе безо всякой видимой цели, капитан стоит у штурвала и смотрит на нас. Как проповедник, он кормит нас своим собственным сортом мудрости:
- Благословляйте судьбу, - учит капитан. - И горе вам, если она не благословит вас в ответ!
Попугай следит за командой: садится каждому на плечо или на макушку, сидит так несколько секунд и перелетает дальше. Интересно, что он задумал.
- Сжигайте мосты, - продолжает капитан. - Желательно, еще до того, как пройдете по ним.
Штурман сидит на протекающей бочке с какой-то дрянью: раньше там была еда, но, судя по запаху, она успела разложиться на составные элементы. Он прокладывает курс, наблюдая за роящимися вокруг бочки мухами.
- Их полет укажет путь еще точнее звезд, - объясняет он. - Потому что у навозных мух отличный слух и фасеточные глаза.
- И какой с них толк? - отваживаюсь спросить я. Штурман смотрит на меня так, как будто ответ очевиден:
- Глаза-фасетки обманут редко.
Кажется, я понял, почему они так хорошо ладят с капитаном.
Пока я слоняюсь по палубе, попугай садится мне на плечо:
- Матрос Босх! Держись, держись! - Он заглядывает мне в ухо своим единственным глазом и удовлетворенно кивает головой: - Еще на месте. Повезло, повезло.
Наверно, он про мой мозг.
Птица уже улетела проверять уши другого матроса. Я слышу низкий разочарованный свист: то, что попугай нашел или не нашел между ушами парня, его не радует.
- Бояться нужно только страха, - вещает капитан, - ну и людоедов иногда.
31. Это все, чего они стоят?
Хотя пестициды из дома уже выветрились, термиты не идут у меня из головы. Если говорят, что от антибактериального мыла появляются сверхбактерии, то почему бы у нас дома не завестись сверхтермитам? Я сижу с блокнотом в кресле-качалке стиля нью-эйдж, оставшемся с тех времен, когда мама кормила нас с Маккензи грудью. Должно быть, у меня с тех пор остались какие-то инстинкты, потому что, раскачиваясь в нем, я чувствую себя немного спокойнее и комфортнее - хотя, слава богу, воспоминание о грудном молоке затерялось где-то в потоке времени.
Сегодня я почему-то не могу успокоиться. У меня в голове копошатся какие-то все более противные создания. Я рисую их, надеясь таким образом выкинуть сверхтермитов из головы.
В какой-то момент я поднимаю глаза: рядом стоит мама и наблюдает за мной. Не знаю, сколько она уже здесь. Снова опустив взгляд, я вижу, что лист остался чистым. Я ничего не нарисовал. Я листаю блокнот, чтобы, быть может, отыскать свежий рисунок на предыдущей странице, но там его тоже нет. Термиты забрались ко мне в голову и просто так не вылезут.
Маму, должно быть, беспокоит выражение моего лица:
- Пенни за твои мысли!
Я не хочу делиться с ней своими мыслями и начинаю придираться к словам:
- А что, это все, чего они стоят? Пенни, не больше?
- Кейден, это просто так говорится, - вздыхает мама.
- Значит, узнай, кто это придумал, и сделай поправку на инфляцию.
Мама качает головой:
- Только ты на такое способен, Кейден. - И она оставляет меня наедине с мыслями, которые я не хочу так дешево продавать.
32. Меньше чем ничего
Я где-то читал, что пенни скоро вообще выведут из оборота, потому что на них не купить ничего, кроме чужих мыслей. Суммы на банковских счетах округлят до пятака. Фонтаны начнут выплевывать медяшки обратно. Издадут закон, по которому все цены будут оканчиваться на ноль или на пять - и никаких других цифр. Вот только эти цифры все равно существуют, даже если все это отрицают.
Мне вспоминаются жетоны метро, никому не нужные с тех пор, как Нью-Йорк решил перейти на магнитные карты. Никто не знал, что с ними делать. Жетонов было столько, что хватило бы на целую драконью сокровищницу, вот только такая гора олова не нужна даже невезучему младшему брату Смауга; а недвижимость в Нью-Йорке стоит столько, что потребовались бы астрономические суммы, чтобы хранить их на складе. Спорю на что угодно, что правительство просто заплатило мафии, чтобы та сбросила жетоны в Ист-Ривер вместе с телом менеджера, который решил, что магнитные карточки в метро - хорошая идея.
Если пенни совсем обесценится, выходит, наши мысли будут стоить даже меньше, чем ничего. Мне грустно думать о том, как миллионы медных кружочков пропадают в желтой воронке. Интересно, куда они отправятся потом. Мысли не могут исчезать просто так.
33. Слабость покидает тело
Я решаю попробовать записаться в команду по легкой атлетике, чтобы меньше предаваться праздным размышлениям и поддержать связь с остальным человечеством. Папа просто счастлив. Он явно про себя отмечает это как переломный момент моей жизни, конец трудного периода. По-моему, он так этого хочет, что не замечает, что мое поведение не стало менее странным - но когда папа верит, что мне лучше, я тоже начинаю в это верить. Забудьте о солнечных батареях - научиться бы добывать электричество из отказа признавать очевидное, и энергии хватит еще на много поколений.
- Ты всегда быстро бегал, - замечает отец. - С твоими длинными ногами легко освоишь бег с препятствиями.
Сам папа в мои годы играл в школьной сборной по теннису. У нас сохранились его фотографии: смешные обтягивающие адидасовские шорты и собранные повязкой длинные волосы, большую часть которых с тех пор смыло в канализацию.
- Тренер хочет, чтобы мы всюду ходили пешком или бегали, - говорю я родителям и начинаю ходить пешком в школу и обратно. На ногах появляются мозоли и болячки, все время ноют щиколотки.
- Это правильная боль, - говорит папа и цитирует какого-то знаменитого тренера: - Боль означает, что слабость покидает тело.
Мы отправляемся купить дорогие кроссовки и хорошие носки. Родители обещают прийти на мои первые соревнования, даже если им придется отпроситься с работы. Все это было бы прекрасно, если бы не одно "но". Я так и не вошел в команду.
Сначала я даже не врал. Я действительно ходил на тренировки, но всего три дня. Как бы ни старался, я просто не мог ощутить себя частью команды. В последнее время вокруг меня какая-то защитная воздушная прослойка, вроде как в метро. Когда мне приходится много взаимодействовать с другими людьми, как в команде, она становится только толще. Папа всегда учил меня не быть дезертиром, но покинуть что-то, чему никогда не принадлежал, - это же не дезертирство?
Теперь после школы я не бегаю, а хожу. Раньше ходьба была просто способом попасть из пункта А в пункт Б, теперь же она стала не только средством, но и целью. Точно так же, как меня всегда тянуло заполнить чистый лист рисунками, теперь я не могу смотреть на свободный тротуар и не заполнить его собой. Я хожу часами напролет, от этого все мозоли и ноющие мышцы. И я наблюдаю. Точнее, не столько наблюдаю, сколько чувствую. Цепочки связей между прохожими, между сидящими на деревьях птицами. Все это что-то значит, даже если я единственный, кто может разгадать это значение.
Однажды я заявляюсь домой, два часа пробродив под дождем, продрогший до костей и в насквозь мокрой толстовке.
- Я поговорю с этим вашим тренером, - решает мама, наливая мне горячего чаю. - Он не должен заставлять вас бегать в такой ливень.
- Мам, не надо! - прошу я. - Я не ребенок! Вся команда тренируется в любую погоду, мне не нужно особое отношение.
Интересно, когда я успел так хорошо научиться обманывать.
34. За ее спиной
- Кейден, - подзывает меня капитан, - тебе предстоит показать, из какого теста ты слеплен и подходишь ли для великой миссии. - Он кладет мне руку на плечо и до боли сжимает его, а потом показывает на нос корабля:
- Видишь бушприт? - Он указывает на торчащий вперед отросток вроде мачты, похожий на нос уже пару раз совравшего Пиноккио. - Солнце опалило его, а море просолило. Настало время его отполировать. - Он вручает мне тряпку и банку политуры. - За дело, парень! Если ты справишься и не погибнешь, то войдешь в круг избранных.
- Мне и вне его неплохо, - отзываюсь я.
- Ты не понял, - сурово произносит капитан. - У тебя нет выбора. - Видя, что я не спешу браться за дело, он рычит: - Ты поднимался в воронье гнездо! Ты совершал там гнусные возлияния! По глазам вижу! - Я встречаюсь взглядом с сидящим на его плече попугаем, и птица качает головой: мол, держи рот на замке. - Не лги мне, мальчишка!
Я и не вру. Вместо этого я замечаю:
- Сэр, если вы хотите, чтобы я все сделал как надо, дайте мне тряпку побольше и ведро поглубже.
Капитан еще секунду испепеляет меня взглядом, потом разражается громовым хохотом и приказывает другому матросу обеспечить меня всем необходимым.
К счастью, море спокойно. Нос только слегка покачивается в такт волнам. У меня нет ни веревки, ни какой-либо другой страховки. Мне предстоит залезть на самый кончик огромного бруса и полагаться только на собственную цепкость: одно неверное движение - и я свалюсь в воду, меня утянет под корабль и располосует о покрытое рыбами-прилипалами днище.
С тряпкой с одной руке и ведром в другой, я лезу вперед, обнимая бушприт ногами, чтобы не рухнуть в бездонную синеву. Единственный способ как-то справиться с задачей - начать с самого дальнего конца и постепенно двигаться назад, потому что полированная поверхность слишком скользкая, чтобы на ней удержаться. Так что я осторожно добираюсь до верхушки бруса и принимаюсь за работу, стараясь не думать о том, что ждет внизу. Руки ноют от тяжелой работы, ноги - от крепкой хватки. Кажется, это длится вечность, но вот наконец я у самого носа.
Я осторожно разворачиваюсь лицом к кораблю. Капитан широко улыбается:
- Сработано на совесть! Теперь спускайся, пока море или какое-нибудь его порождение не сожрало твою частично бесполезную задницу. - С этими словами он уходит, радуясь, что достаточно меня помучил.
То ли успех вскружил мне голову, то ли море злится, что не получило меня, но, когда я пытаюсь перебраться на нос, корабль неожиданно подбрасывает набежавшей волной. Я теряю равновесие и соскальзываю с бушприта.
Тут бы мне и конец пришел, но кто-то ловит меня, и я вишу на одной руке прямо над бушующими волнами.
Я поднимаю глаза, чтобы узнать, кто же спас мне жизнь. Держащая меня рука бурого цвета и совсем не похожа на живую плоть. Она какая-то пепельная, с грубыми, твердыми пальцами. Проследив глазами, откуда выходит рука, я вижу, что меня держит статуя - деревянная женщина, вырезанная на носу под бушпритом. Я не знаю, пугаться мне или благодарить судьбу - и вдруг перестаю бояться, осознав, как она прекрасна. Деревянные волны ее волос уходят в корабельные доски. Ее идеальное тело вырастает из носа галеона, как будто нет ничего естественнее. Ее лицо не столько знакомо мне, сколько напоминает девушек, которых я видел в своих потаенных фантазиях. Девушек, одна мысль о которых заставляет меня покраснеть.
Фигура изучает меня, висящего у нее в руке, темными, как красное дерево, глазами:
- Следовало бы тебя бросить, - произносит она. - Ты смотришь на меня, как на вещь.