Соседи - Владимир Кантор 3 стр.


"Пашечка" у нее звучало почти как "пышечка". Плотоядно, смачно, как у гурмана. Казалось даже, что она облизывается, как кошка перед куском мяса. Когда-то Раечка активно хотела его. Более того, видя слабость его к женскому полу, втайне, быть может, думала объединить их разрозненные комнаты в одну квартиру, тем самым решив жилищный вопрос. То в ночной рубашке на кухню выйдет, то ванную комнату не запрет, когда моется, то апельсинчиками его угостит, то предложит обед сготовить, а то любила, подняв платье и показывая свои молодые еще ноги, выходить к нему в колготках и спрашивать, идет ли ей эта амуниция. Но Павел тогда устоял. Вначале его испугали ее матримониальные планы, а после, когда она и просто так хотела, уже себяне мог переломить, чтобы лечь с ней.

Да и правильно, как оказалось. Желание решить жилищный вопрос

Раечку не покидало. И она старательно принялась подкладывать

Павлу свою дочку, десятиклассницу Зиночку, надеясь на ее девичье тело и применяя все те же приемчики по соблазнению. Но тут в их квартире появился Владик Лбин, кореш Зиночкиного одноклассника.

Этот девятнадцатилетний мордатый жлоб успел сачкануть от армии и, обретаясь в непробудном хамстве, чувствовал себя покорителем жизни.

Он был какой-то заматерелый уже: громоздкий, мясистый, совсем неспортивный, но полный чудовищной, просто первобытной мощи, с красными, все время словно бы жирными губами (он их постоянно вытирал рукой), с приспадающими модными брюками, обтягивавшими его выпяченный толстый зад. Рыгая, он брался рукой за грудь и говорил густым голосом: "Привет из глубины души". И смеялся.

Чем-то напоминал он Павлу императора Нерона, быть может, полным неразличением добра и зла. Сластолюбивый, развратный, он к своим девятнадцати, казалось, перепробовал все пороки: разумеется, напивался не раз; распутничал с женщинами, "телками", по его выражению; кололся и принимал наркотики; и даже ездил с какими-то темными компаниями к "трем вокзалам" и на квартиры, где сходился за большие деньги с мужиками.

Избежать контактов в маленькой коммунальной квартирке было невозможно, волей-неволей всех объединяли кухня да ванная с туалетом. И пока Павел готовил себе ужин, выходивший на кухню покурить Владик рассказывал о своих полублатных подвигах, не стесняясь присутствияЗиночки или ее матери. Более того, когда

Зиночка выходила с кухни, он не упускал случая то за грудь потискать, то по заднице похлопать Раису Власьевну. Та не противилась, томно посматривая при этом на Павла. А он вроде как бы не замечал, с любопытством слушая Владика. Рассказы мордатого жлоба были по-своему живописны.

"Понимаешь, блин,- говорил он,- кореш один, из Зинкина класса малый, решил от армии отмотаться. Я ему говорю: "Ставь пива, с друганами обсудим". Стоим, значит, у палатки, гутарим, пивко сосем, ему объясняем, что с сотрясением мозга все в порядке будет – в момент комиссуем. Но сотрясение почти настоящее быть должно. Здесь, мол, его долбанем и "Скорую" вызовем. Тот струхнул, конечно, отнекиваться стал. А один мой братанчик на коленки сзади того присел, я и говорю этому корешу: "Сейчас, блин, у тебя наступит сюрпризный момент". И в зубы ему. Тот через спину братанчика кувырнулся, бестолковкой своей – об асфальт и сознание потерял. Не, мы его не бросили, "Скорую" вызвали". "Ну и? – спрашивал Галахов.- Комиссовали его?" "Ага, у его печенка никуда оказалась".

Когда Павел, варя себе что-либо, сидел на кухне с книгой, Владик гоготал и спрашивал всегда одно и то же:

– Ну, Павел, ума прибавил?! – И утешал, видя растерянность сидящего за книгой: – Да нашим с тобой бестолковкам – все едино, ничего в них не держится. Нам бы стакашку и за сосок бродяжку.

Павел терялся от его самоуверенного хамства, от того, что свое мирочувствие тот совершенно искренне почитал мерой всех вещей.

Галахов оправдывал собственное неумение противостоять Владику научным любопытством: мол, перед ним типаж, который заслуживает изучения. Одно было хорошо, что в квартире появился жених, а

Павел из этой роли выпал. А еще через год соседи сделали себе отдельную квартиру. И, быть может, не встречались бы они больше, если бы не этот магазинчик у метро. Попадая на "Алтуфьево", он заходил сюда, а Раечка продолжала всячески выражать ему свою симпатию.

– Пашечка,- повторила она,- давно не был. Чего желаешь? Соседу ни в чем отказу нет.

Кто-то громко икнул. Краем глаза Павел увидел фиксатую бабу и щербатого деда в шапке-ушанке, вылинявшей синей рубашке, только что вошедшего и громко пьяно икавшего. Фиксатая хлопнула деда по плечу:

– Ты что, дядя Петя, в шапке? Озяб?

– Озяб, Валечка, озяб,- с готовностью ответил дед.

– Ну, озяб – так натяни… назад! – засмеялась тетка.- В долю войдешь?

Дед радостно закивал головой.

Раечка, жестом попросив Павла подождать, перегнулась через прилавок и спросила вошедших:

– Давайте быстро. Чего вам?

Тон фиксатой стал неуверенным:

– Мне бы, Раис, чего покрепче тыщ на двенадцать. В долг, а?

Завтра принесу. А?

Быстро схватив протянутую бутылку, она, засмеявшись нагловато, сказала интимно-громким шепотом:

– Слышь, Раис, тут Коляню, ну этого, белесого, с длинными патлами, мусор в ментовку повел. Ты хахалю-то своему, Зинкиному мужику, скажи. Они вроде корешат.

Раечка цыкнула на нее, не глядя в сторону Павла:

– Получила свое – и катись!

Тетка нахлобучила деду ушанку на глаза и, подхватив его под руку, повела из магазина.

Раечка исподлобья глянула на Павла. Он сделал вид, что ничего не заметил. Хотя он все знал, да и Раечка знала, что он знает, но оба делали вид, что ничего никому не известно. Но отъединиться и спрятаться в коммунальной квартире невозможно. И то, что Владик, женившись на Зиночке, трахается не только с ней, но и с ее матерью, не было для него секретом. Сколько раз поздно вечером он видел распатланную жидковолосую Зиночкину голову, опущенную на кухонный стол; из-под прикрывавших голову рук доносились жалкие всхлипы. Судя по ночной рубашке, она опрометью вылетала из комнаты, не стесняясь соседа. Когда Павел спрашивал, не случилось ли что, она, подняв свои покрасневшие мышиные глазки, отрицательно мотала головой. А как-то утром он слышал, как

Раечка успокаивала дочку: "Ну, Зинок, ну, Зинок!.. Теперь он здесь хозяин". Да и Владик – натура жизнерадостная – не желал ни от кого скрывать своих отношений с кем бы то ни было. Конечно,

Павел старался держаться от соседей на расстоянии, не раз повторяя себе, что не соседи по квартире, а Платон или

Достоевский должны быть собеседниками и современниками мыслящего человека. Однако по интеллигентской мягкотелости поддерживал разговор не только на кухне, но и когда Владик вторгался к нему в комнату, рыгая, усаживался на свободный стул и, совершенно не замечая нежелания с ним говорить, нес околесицу, рассказывая самое интимное, как интересную и приятную для собеседника новость. Как-то раз вломился, взявшись за грудь, рыгнул и произнес: "Привет из глубины души! Капец! За сосок Зинку подержал – теперь, говорит, делай что хочешь. А? Здорово? А сама-то девушкой оказалась". Вскоре сыграли свадьбу. Гости разъехались, Раечка тоже с кем-то уехала. Павлу деваться было некуда, он остался ночевать. Но и сквозь пьяную дремоту слышал радостный рык Владика, сопение, пыхтение и стоны. Все это припомнив, он защищающимся жестом поправил очки, чувствуя себя слабым, безвольным перед этой силой жизни…

– А мне бутылку джина. И большую – тоника…

– Разбогател, что ли? – спросила Раечка с уважением, укладывая бутылки в полиэтиленовый пакет.

– В гости иду,- объяснил оправдывающимся тоном Павел.

– А к нам когда? Места много, можешь и на ночь остаться. Все только рады будут. И Владик, и Зинка. А то после новоселья к нам ни ногой. Гордый больно. Можешь и на выпивку не тратиться, просто приходи. Есть чем напоить-накормить и куда спать уложить.

Похлопала его по руке и улыбнулась маняще:

– Приходи. А пока счастливо погулять.

– И тебе не скучать,- пригладил фатовато усы Галахов.

– На бойком месте не заскучаешь.

Павел вышел на улицу и сразу почувствовал, как тело снова обволакивает жара. Он быстро пересек шоссе и двинулся к козырьку над входом в метро, отбрасывавшему далеко тень. Казалось, что там ждет его прохлада. По дороге, порывшись в кошельке, вытащил жетон. И замер.Ему вдруг привиделось, что в хлопающие двери метро вошла Даша в обнимку с каким-то типом. Он бросился следом.

То есть он был почти уверен, что это ему привиделось, что это морок, наваждение, но должен был убедиться сам. Парочку он настиг только на эскалаторе. Конечно, это была не Даша. Просто для него, сорокашестилетнего мужика с уже давно не романтическим взглядом на мир, такое казалось возможным. Даша, быть может, и не возмутилась бы его подозрением, но удивилась бы точно! А издали как похожа! Те же распущенные длинные светлые волосы, белые длинные носочки на загорелых ногах, кремовая мини-юбчонка, светло-голубая маечка – классический наряд чувствующих себя легко и спортивно юных девиц.

Эскалатор плавно ехал вниз. Мимо – по левой стороне – сбегали с дробным топотом нетерпеливые. "Те, что справа, всегда стоят", вспомнил он слова песенки. Вот и дожил до возраста, когда не бегут, когда умеют стоять и ждать. Пусть выгляжу спортивно, пусть Даша называет на ты… И не только Даша… Она хоть сексуальное право на это имеет. А тот же Владик! Как он посмел!

А ведь посмел. И не хватило у него, немолодого и солидного даже ученого, пороху потребовать от мальчишки перейти с хамского ты на уважительное вы. Поразительно, как соприкасаются и сосуществуют в одном пространстве разные по времени миры. И дело не только в физическом возрасте. Все мы просто соседи по планете. Но одни еще по своей душевной структуре находятся в пещерном периоде, другие добрались до варварского обычая жизни, третьи существуют приниженно, как и положено было на Московской

Руси, полны всяческой ксенофобии, четвертые воображают себя

"птенцами гнезда Петрова", пятые влезли в Internet и видят себя уже в двадцать первом веке… Хотя и в самом деле меньше трех лет до нового столетия… Да что там столетия- тысячелетия! А основная масса просто живет, существует. Что есть – то и истина, то и хорошо, а на остальное наплевать.

Размышляя, он сошел с эскалатора и шагнул уже в раздвинувшиеся двери вагона, но кто-то внезапно положил руку ему на плечо, удержав на перроне, и воскликнул пронзительно:

– А-а! Старый греховодник! Все на девушек заглядываешься, а друзей не замечаешь! За киской небось спешишь. Ничего, другую найдешь. Пардон, вас я не хотел обидеть. Такую фемину, конечно, потерять жалко, обратился говоривший к пробегавшей мимо очередной красивой молодке.

Это был его бывший однокурсник, суетившийся в окололитературной

Москве Алик Елинсон. Единственный из известных Павлу евреев, который много рассуждал о необходимости исхода, но ни разу не подал заявления, и даже в любимой им Западной Европе был всего неделю с женой-циркачкой, показывавшей чудеса отечественной акробатики в парижском цирке. Сутуловатый, невысокого росточка, как всегда, в сером костюме без галстука, с прыщиками на лбу и маленькой черной бородкой. После окончания университета виделись они редко. Алик филологию забросил, где-то служил "не по профилю". При встречах, вспоминая студенческие годы, все так же напевал какие-то "темы", заговаривая с малознакомыми женщинами, пытался, как в молодости, хохмить, спрашивал, не надеясь на ответ: "Разумеется, ваша квартира в стиле постмодерна?.."

Галахову почему-то всегда было за него неловко – таким он казался жалким, неуместным, пустым.

– Как успехи? – нейтральным голосом спросил Павел.- Я думал, твоя жена Татьяна тебя давно в Париж вывезла и вы там осели.

– Кому я нужен, старичок? Женщины любят молодых, спортивных и идейно подкованных,- повторил он старую хохму из Ильфа и

Петрова.- Меня и выбросить можно. Не знаменитый, не башлевый, баксов не приношу. Ушла Татьяна. Квартирка, сам знаешь, маленькая. В одной комнате больная маман, в другой мы жили. Тут не покувыркаешься. А Татьяне простор нужен был и какой-нибудь половой гигант, чтоб стрессы ее снимать. А я, сам понимаешь, ростом не вышел. В общем, киш мир ин тухес.

Он слабенько так хихикнул, но его примаргивающие глазки смотрели в сторону, узкие плечи ссутулились еще больше, да и принимаемый им обычно тон циника и бонвивана сошел на нет. Потерянный и одинокий, никому не нужный – таким он вдруг предстал перед

Павлом. Однако попытался Алик перышки взъерошить и на растерянное молчание Галахова заметил:

– Конечно, ты молчишь. Тут ничего не скажешь. Но я не сдал, не думай. Одна ушла – другие найдутся. Тут аспиранточка одна ко мне приклеилась. Вопросы задает, думает, раз я старше, то все знаю.

А я ей говорю: "С моим приятелем познакомлю. Про Галахова слыхала? Он тебе все объяснит". Ты, старичок, у нас человек известный. И вообще имеешь хороший копф на плечах. Но не знаю, что выйдет. Она от меня подзалетела. А аборт – наотрез. Говорит, люблю тебя, хочу от тебя ребенка. А какие от меня дети?.. Хе-хе!

Да и какой я уже папаша? Мне бы себя по жизни до конца дотащить и не развалиться. Это тебе пора остепеняться. Глядишь, в Думу советником возьмут. Как же, как же! Павел Вениаминович Галахов – надежда русского славянофильства! – никак не мог уняться Алик.

Он весь кривился, кривлялся, ерничал, не знал, как себя держать, и то наскакивал на Павла, то словно просил у него защиты и помощи. А Галахов тоже не знал, смеяться или горевать вместе с

Елинсоном. И в самом деле, книга о славянофилах, выпущенная

Павлом в самом начале перестройки, где он пытался раскрутить ситуацию наоборот, помирив все течения, доказывала, что ранние славянофилы, мечтая о Земском Соборе, свободе слова и прочих вполне демократических институтах, впервые за историю русской церкви внося личностные смыслы в отечественное православие, по сути выполняли роль русских европеистов, почитая Россию великой и самобытной, но европейской страной. А искривление началось с

Данилевского, противопоставившего Россию и Европу. Но неожиданно для его авторского самопонимания он оказался принят за своего не только славянофильской элитой, но и патриотической. Один в возрасте уже, за шестьдесят, невысокого росточка, но выглядящий юно, бывший идеолог нашего литературного самобытничества назвал

Павла "новой надеждой русского славянофильства" и призывал беречь себя. Весь вымытый, с белозубой американской улыбкой, одетый в хороший европейский костюм, выбрасывавший – пока слова произносил – кончик языка меж зубов вместе с брызгами слюны, он убеждал: "Весь этот западный искус пройдет, все это Россию минует, мы снова будем сами по себе, потому что закат Запада близок, Шпенглер прав, его пророчества еще исполнятся, и тогда мы построим свою Европу, нашу, славянскую, общинную, братскую. И все германо-романские народы, основавшись на наших принципах, вздохнут с облегчением. И это время нужно ждать. Все сильные и умные люди тогда понадобятся России. Так что, Павел, не курите, не стоит. Это разрушает здоровье. А вам надо себя беречь для главного". Как этот человек, начитавшийся немца Шпенглера, собирался славянизировать Европу, Галахов даже представить себе не хотел. Слишком от этого новой кровушкой пахло. "Мало им Чечни с Афганистаном,- угрюмо думал он,-и отколовшихся от нас славян – хохлов. Как с ними быть? Тоже славянизировать по новой?"

Алик откуда-то знал про этот его разговор. Может, спьяну сам

Галахов рассказал?.. Вполне возможно. Но не обижаться же. Жалко было Елинсона – слишком он пыжился, чтоб показаться независимым, богемным и тусовочным современным малым. Хотя тусовки его были не далее школьных и университетских приятелей. Да и куда мог пробиться сын крикливой Хеси Марковны, давней вдовы, жившей на мизерную пенсию, да еще и без приличных родственных связей, причем с полным отсутствием у Алика энергийности, работоспособности и желания преуспеть! К тому же бесконечное словоговорение никогда не заменяло дело. А Алик умел только говорить, даже не говорить – трепаться.

В метро – после уличной жары – поначалу ощущалась прохлада. Но скоро от духоты плохо вентилируемого помещения, пота и жара множества распаренных тел, пробегавших мимо и теснившихся на перроне, Павел почувствовал, как мокнет на спине рубашка.

Хотелось в вагон, где хоть окна открыты и продувает сквозняк. Но

Алик как раз с поезда сошел и оставить его просто так, коли уж заговорили, выглядело, как ударить и без того безропотно ждущего удара маленького человека.

Павлу это было хорошо известно.

Как-то в университетской своей юности он прихватил Алика с собой к матери, только что снова вышедшей замуж и переехавшей ко второму мужу. Мать, любившая гостей, встретила их с приязнью.

Она, собственно, даже просила Павла, не стесняясь, заходить к ней с университетскими друзьями-приятелями, чтоб ее дом не оскудевал гостями. Но когда она, держа по обыкновению в зубах сигарету, протянула Алику свою крепкую руку, а тот, примаргивая как всегда и улыбаясь иронично-преодолевающей-все-преграды улыбкой (так ему казалось), в ответ сунул ей свою маленькую вялую ладошку, Павел, знавший мать достаточно хорошо, увидел, что она поморщилась и оглядела сутулую фигурку пришельца уже с некоторой брезгливостью. И во все время визита у нее так и не переломилась, не исчезла эта вдруг возникшая брезгливость, как к больному дворовому псу, которого стараются обойти стороной.

Когда они вышли и мокрым осенним двором двигались к троллейбусной остановке, Алик, моргая обоими глазами, неожиданно сказал: "Старичок, мне твоя матушка очень понравилась: сильная женщина. Будешь звонить – от меня непременно поклон". Сказал как-то искренно и с некоторой даже завистью – не хватало ему в жизни сильной матери, а отца и вовсе не было. Причем обычно он старался изобразить себя богемным и выше сантиментов человеком.

Зато мать, говоря с Павлом по телефону, его нового приятеля не одобрила: "Не симпатичен мне этот твой Алик. Не люблю таких.

Размазня. Стержня нет. Все притворяется и выдумывает. Смотри, не стань таким. Жалкий он какой-то". "Это верно, жалкий и несчастный,- не сказал вслух, но про себя согласился Павел. Поэтому моя твердая и светская мать ему так понравилась. Люди тянутся к тому, чего им самим не хватает". Впрочем, дружбы с

Аликом так и не получилось. Не умея ничего, хотел тот быть этакой веселой и богемной стрекозой. По сравнению с ним чувствовал себя Павел умудренным крыловским муравьем. Потом он женился, а Алик все холостяком тянул, дважды брал академку, отстал на пару лет, но на их курс – к старым друзьям – постоянно захаживал. Потом ушел на вечерний, потом не мог никак защитить диплом. Удалось ему это, кажется, лишь с третьей попытки.

Наконец, женился, работал шестеркой на какой-то киностудии. А вот теперь, как выяснилось, и в женитьбе потерпел фиаско.

Назад Дальше