А потом война началась. Завод, на котором их мать в Москве работала, в Свердловск эвакуировали. Поселили в бараке на окраине Уралмаша – холодно, голодно, в школу ходить далеко, ну да тогда все так жили. Им еще повезло – комнатка у них отдельная была. А летом, в сорок третьем году, весь класс, в котором Вирочка с Норочкой учились, в колхоз отправили, на уборку хлеба. Вот там с ней, с Норочкой, эта беда и случилась… Подол платья затянуло чуть–чуть в барабан косилки, она в него ногой и уперлась, вытягивать стала. Растерялась… Снесло стопу ребенку напрочь, она и опомниться не успела. А деревня дальняя была, пока с поля ее привезли, пока лошадь искали – только на третий день в город в больницу и попала, когда уж вовсю гангрена началась. И пришлось девчонке всю ногу отрезать по самое ничего…
Очнулась Норочка уже в палате. Рядом мать с Вирочкой сидят, глаза отводят старательно, улыбаются через силу - подбадривают так, значит. Глянула она вниз, на ноги, а под простынкой – пустое место… И такой вдруг ужас на девчонку напал – забилась тут же, закричала в истерике да все с кровати встать пыталась. Казалось ей, что если встать и пойти, то и нога сразу сама собой появится. С огромным трудом мать с Вирочкой ее держали - и откуда только силы такие взялись в десятилетней девчонке… В общем, устроили втроем визг да крик на всю больницу, никто их успокоить не мог. Мать – та еще тошнее своего несчастного ребенка плакала, сорвалась будто, - всему больничному персоналу душу насквозь прорвала. И тут вдруг в палату врач влетел, который Норочке ту ампутацию делал. Прижал со всей силой несчастного ребенка к кровати, держит и говорит жестко и громко, будто гвозди в голову вколачивает: " Слушай меня, девочка! Надо теперь жить так! Учись жить с одной ногой! Будешь жалеть себя – погибнешь! Жива осталась - живи!" Может, от голоса его жесткого, может, от испуга материнского Норочка и успокоилась потихоньку, смирилась, заснула…
С тех пор врач этот к ней каждый день приходить стал. Хоть ненадолго, да заскочит. Она все время ждала его. Если задерживался вдруг – нервничала страшно, будто от его появления ее жизнь только и зависела. А однажды ночью проснулась, пить захотела очень, и видит - тот врач с матерью около кровати сидит, в глаза ей смотрит и молчит, улыбается только. И мать ему в ответ тоже…И так ей вдруг обидно это показалось - чего ж это они улыбаются–то? Слезы сами собой и потекли… А Иван Ефимович – так того доктора звали – вдруг повернулся к ней и говорит: "Не плачь, Норочка! Завтра домой поедем. Все у нас хорошо с тобой будет…"
А утром он завернул ее в два одеяла больничных, сам отнес на руках в машину и привез вместе с матерью, Вирочкой да нехитрым их скарбом к себе домой. Спас он их всех тогда, конечно. И от голода, и от холода. А одноногая девочка Норочка точно бы без него не выжила. И заботился о них всегда, как о родных, и мать любил, и на море всех после войны возил, и в институты учиться отправил. Десять лет почти прожили они с ним, как у Христа за пазухой. Горя не знали…
А в пятьдесят третьем отец вернулся. Как их разыскал – одному богу известно. В Москве–то уже знакомых никого не осталось, он по следам шел, шаг за шагом. Приехал, барак тот нашел, где эвакуированные раньше жили, разыскал кого–то, кто мать помнил. Ему и подсказали, что адрес Ивана Ефимовича можно в больнице узнать…
А Вирочка с Норочкой в тот день свое двадцатилетие праздновали – весело было! И гостей полно, и стол белой скатертью крахмальной накрыт, и цветы, и угощение, и два торта со свечками на кухне стоят, своего момента дожидаются. Мать с Иваном Ефимовичем фокстрот танцует, счастливая вся, чуть водочки выпившая, раскрасневшаяся… Сама и помчалась дверь открывать - думала, еще гости пришли. Распахнула – шире некуда, улыбается навстречу, а там муж ее – страшный, худой, больной весь, серый, беззубый… У нее коленки и подкосились. И упала бы, если б не поддержали. А чуть пришла в себя – плакать начала, обнимать его , прощения просить… В общем, не получилось у них в тот день праздника. А утром Иван Ефимович из дома ушел. Совсем ушел – так мать решила. И квартиру оставил, и барахло все нажитое, и даже библиотеку свою шикарную, которую годами собирал. Вирочка с Норочкой кинулись было к матери - и просили ее, и умоляли не делать этого – ничего она слышать не хотела. Любили они его, за отца считали, им этого, пришедшего–то , ох как не надо было… Мать даже прикрикнула на них тогда, и пристыдила хорошенько: как, говорит, дальше–то мы жить будем, зная, что отец наш где–то мыкается, и чего уж там ему осталось – пусть хоть последние годы в семье поживет, в ласке да заботе… Вирочка потом еще долго к Ивану Ефимовичу бегала. И Норочка бы бегала, да какая из нее бегунья, с костылями–то. Он женился через два года, и детей своих родил, и жена его счастлива с ним была…
А отец их пять лет еще прожил – измучил всех. Пил сильно, мать каждый день попреками изводил, и им доставалось, конечно. Не помогли ему эти ласка да забота, не смог он к нормальной жизни вернуться. Толькой водкой и спасался. Потом умирал долго, парализованный лежал… В общем, вся прежняя жизнь насмарку пошла, в настоящий ад превратилась. Не нужен никому этот женский подвиг оказался, хотя сама мать их так не считала, до самых последних дней своих уверена была, что поступила правильно…
Тетя Нора протяжно вздохнула и с силой провела рукой по льняной салфетке с вышитыми на ней гладью васильками да незабудками, словно остановить попыталась неумолимое вращение этой безжалостной жизни–кинопленки. Повернув голову к черному окну, смотрела в него долго и внимательно, будто видела там что–то еще, кроме ярких огней ночного города да раскачивающихся под студеным февральским ветром тополиных веток. Татьяна Львовна, помешивая свой борщ, обернулась к ней от плиты:
- Чего ты замолчала, тетя Нора?
- Да так, Танечка. Бабку твою вот вспомнила…В нее сынок–то твой пошел. И она тоже иногда такие поступки совершала странные… Видно, есть, есть на земле необходимость в людях таких, которые добротой своей да совестью других раздражают. Не может бог там, наверху, на нашу пустоту отмороженную смотреть…
- Да… Лишний раз только в своей правоте и убеждаюсь, тебя слушая, тетушка моя дорогая, - садясь напротив тети Норы, грустно проговорила Татьяна Львовна. - Вот зря все–таки я Илью вам с мамой тогда доверила. Самой надо было воспитывать. А вы сделали из него херувима какого–то. Другие дети как дети, по ночным дискотекам шляются, пьют да курят, с девчонками развлекаются. А этот все чужие проблемы решает. Особенной духовной жизнью живет - слышит неслышимое, видит невидимое. А видимого не видит…
- Нет, Танечка, не зря. Да и вообще – этого мальчика, знаешь, и воспитывать не надо было. Он сам по себе такой. Нельзя его ломать. Да и не дам я тебе его ломать, пока жива, все равно не дам. Вот так вот…
Она тяжело поднялась со стула, опираясь рукой о столешницу, пристроила под руками свои костыли и медленно пошла к выходу. В дверях кухни остановилась и, обернувшись к Татьяне Львовне, с улыбкой произнесла:
- А капусту, Танечка, в борщ кладут в конце варки, чтоб она не разваривалась, а чуть–чуть совсем на зубах похрустывала…
Войдя к себе, она тихо подошла к свернувшемуся калачиком на своем диване внуку. Он крепко спал и не видел, как бабка Нора заботливо наклонилась над ним, как, пытаясь изо всех сил удержаться на одной ноге и не потерять хрупкое свое равновесие, неловко укутала его старым вытершимся пледом, связанным заботливыми руками бабки Виры из настоящей верблюжьей шерсти еще в те времена, когда маленький Илюша Гришковец только появился в их жизни, не слышал, как пришел с работы уставший Андрей Васильевич, как сидели они с матерью на кухне и, о чем–то тихо переговариваясь, ели горячий борщ, а потом долго пили чай, наслаждаясь своим общим, наконец таки обретенным тихим домашним счастьем.
А в бывшем доме Андрея Васильевича, уткнувшись лицом в мокрую от слез подушку, долго и горько плакала Люся - о своей несостоявшейся любви, об отцовском предательстве, о несправедливости жизни, да о многом … О чем еще может плакать ночью в подушку молодая женщина, оставшаяся одна, совсем одна, без любви и поддержки, с одной только Шурочкой на руках?
ЧАСТЬ II
10.
- Слушай, Молодец–Гришковец, у тебя что, и в самом деле друзей никаких нет? Ты почему уже второй месяц у нас пропадаешь? Не надоело тебе Шурочкины бредни про полезное питание и здоровый цвет лица слушать? – приставала к Илье Люся, сидя с ногами на спинке любимой скамеечки в скверике. Позднее мартовское солнце светило игриво и ласково прямо в ее блаженно улыбающееся лицо с едва проклюнувшимися бледными веснушками, обещая первый румяно–нежный весенний загар. – Чего молчишь–то? Опять странностями своими мучаешься?
- Ну почему нет друзей? Есть, наверное…
- Как это – наверное? А ты что, определенно не знаешь, что ли? – не унималась Люся.
Илья взглянул сбоку на ее запрокинутое к солнцу лицо, улыбнулся счастливо. Захотелось вдруг сказать просто и прямо, что торчит он у них с Шурочкой целыми днями вовсе не потому, что девать ему себя некуда, а потому, что его давно уже тянет сюда, в их дом, словно магнитом. Сама она не замечает, что ли, что с ним такое происходит…
Люся, конечно же, все "такое" как раз и замечала. Давно – с той самой первой их встречи, и сама себя иногда ловила на мысли, что уже и не представляет, как это она раньше обходилась без странного этого парня. Мысли эти, впрочем, никак не связаны были с ее мучительной и униженной, походя растоптанной любовью; Глеб все еще сидел в душе крепко и основательно, и черная на него обида часто накатывала невидимой волной, перехватывала дыхание. А Илья – это был Илья… Он вошел в ее жизнь сразу, как необходимый ее атрибут, как некая хорошая привычка, он даже и с Шурочкой нашел каким–то непостижимым образом общий язык… И еще – ему было до всего дело, чем бы она ни занималась, куда бы ни пошла, о чем бы ни горевала. Она не могла сказать определенно, нравилось ей это или нет, просто непривычно было – раньше–то она сама по себе жила. Шурочке давно уж не до нее, а отец… С отцом она дружила, конечно, но иногда ей казалось, что пропади она из его жизни надолго, он и не заметит совсем…
Потихоньку у Люси образовалось что–то вроде крайней потребности в постоянном радостно–теплом его присутствии, и губы сами собой растягивались в ответ на его улыбку, и слегка подразнить его, и чуть–чуть пококетничать тоже Люсе нравилось. Хотя держалась она несколько снисходительно, и опасную тему "про чувства" в разговорах старательно обходила, словно боясь вспугнуть ту праздничную простоту и легкость, которую нес в себе и без остатка дарил ей этот белобрысый мальчишка. Она и про друзей–то сейчас просто так спросила – знала наперед, что он ответит. Ей всегда забавны были его наивно–философские потуги, по большей части странноватые, но и довольно часто попадающие в самую точку - сама же она порой его на них и провоцировала. Вот и сейчас что–нибудь эдакое выдаст, это уж наверняка, это и к бабке ходить не надо…
Илья молчал. Казалось, он вовсе и не слышал никаких ее вопросов. Он просто смотрел на запрокинутый к солнцу ее профиль и думал о своем. Сон вспоминал. Странный такой сон, будто сидит он рядом с отцом, доктором Петровым, и молчит. И он молчит. И нет будто меж ними ни обиды, ни досады на ту дурацкую их встречу, а наоборот, есть особое какое–то чувство, в нормальной жизни необъяснимое. Будто душа у них одна на двоих общая, и сердце общее, и мысли общие. И будто говорить им ни о чем и не надо вовсе – и так хорошо. Вот как с Люсей сейчас. Хороший такой сон…
Люся по–прежнему сидела, блаженно прикрыв глаза, наслаждалась двойным удовольствием: сверху от солнца тепло, сбоку от взгляда Ильи тепло – прямо оздоровительный сеанс какой–то, лучше всяких Шурочкиных спа–процедур…Она чувствовала, как жизнь и тепло входят в нее огромными порциями, делают свою благотворную работу, как она поднимается, летит потихоньку вверх из пропасти этой дурацкой черной любви…
- Ну? Чего ты молчишь? – лениво пробормотала она и даже чуть приоткрыла один глаз, скосив его в сторону Ильи. – Я у тебя про друзей спросила…
- Хорошо, будем считать, что на сегодняшний день нет у меня друзей, кроме тебя. Устраивает? - так же лениво ответил Илья.
На самом деле он с трудом мог бы дать четкое определение такому понятию, как дружба. Слишком уж оно расплывчатым было, неконкретным каким–то: или это тесное общение группы людей, озабоченных общей проблемой - как бы поэлегантнее убить свое время, или маленький такой профессиональный союз по тому же принципу…Вот если Люся о таких друзьях спрашивает, та да, таких много, наверное. А если она имеет ввиду роскошь человеческого общения как таковую, то с этим у него большой напряг, конечно. Илья вообще считал, что дружба – чувство довольно интимное, такое же, как и любовь. Вот хотя бы отца его взять : пять минут он его и видел–то всего, а ощущение было такое, будто он давным–давно его знает и основательно–крепко уже с ним дружит… И сны такие поэтому снятся…
- Хм… Смотри–ка, выкрутился! – усмехнулась тихонько Люся. – Значит, одиночество друзьям предпочитаешь?
- Ну да, а что? – удивленно посмотрел на нее Илья. – Что тут плохого–то?
- Да ничего…А я тебе часом не надоела, самодостаточный ты наш?
- Ты?!
- Ну да. А чего ты на меня уставился так? – вздрогнув от возмущенного его почти выкрика и открыв глаза, чуть кокетливо спросила Люся. – Ну да, я…
- Ты - это совсем из другой оперы. С тобой я бы вообще ни на минуту не расставался, будь на то моя воля…
- Да ты и так почти не расстаешься! – звонко рассмеялась Люся, лукаво наблюдая за его почти подростковым смятением. – Торчишь у нас каждый божий день уже второй месяц! Знаешь, у меня иногда такое чувство, будто я давно–давно за тобой замужем. Или усыновила тебя, к примеру…
- Нет уж, лучше замужем! – торопливо поправил ее Илья и сам испугался этой своей торопливости, отвернул в сторону вмиг залившееся румянцем лицо.
- Ладно, давай дружно проскочим опасную тему, - усмехнулась понимающе Люся. – Ты лучше расскажи про практику свою. Ты ж вчера в судебном заседании первый раз был. Понравилось?
- Ваш вопрос некорректен, ваша честь, прошу снять… - недовольно пробурчал Илья, следя исподлобья за Фрамом, трусящим лениво по сильно подтаявшему под деревьями снегу. – Что значит – понравилось? Как будто я в театр сходил…
Илья и в самом деле находился в некотором смятении после вчерашнего судебного процесса, на который отправили всю их институтскую группу. Он даже с трудом высидел все это действо до конца и вышел из зала судебного заседания в полной уверенности, что в выборе профессии своей трагически ошибся. Никак не покидало ощущение, будто сходил он на плохой спектакль заезжего провинциального театра с абсолютно дурной актерской игрой: одни люди как будто старательно судили других людей, третьи как будто их защищали, и все месте дружненько участвовали в общем процессе, изо всех сил эмоционально соревновались, и делали мизансцены, и напрягали голосовые связки, поочередно пикируясь. Даже судья выглядел каким–то строго–игрушечным в черной своей мантии и треуголке, и адвокат резво–игрушечным, и даже подсудимые – трое парней с каменно–красными лицами - тоже будто были срисованы с задуманной режиссером картинки. Илья долго всматривался в лица этих отморозков, отчего сам по себе пришел ему на память зловещий образ Булгаковского Марка Крысобоя, про которого Йешуа сказал, что он вообще–то добрый, только не знает об этом… И тут же понял вдруг, что он, хоть убей, не видит и никогда, наверное, не увидит смысла в этом судебном процессе. Потому что смысла в нем никакого такого и нет. Потому что смысл и состоит только в этой вот людской доброте, о существовании которой в себе мало кто и догадывается. А когда все, наконец, узнают, что на самом деле, в основе своей они есть просто добрые люди, то и судить некого будет…
- Ну, так что? Не впечатлило, что ли? – переспросила его Люся и посмотрела сбоку удивленно: - Странный ты какой сегодня, слушай. Непривычно–молчаливый такой… А может, тебе подсудимых жалко стало? Лампочка опять зажглась, да?
- Нет, Люсь, не зажглась. Тут другое. Я просто вчера, знаешь, вывод сделал – нет никакого смысла в нашей с тобой профессии.
- А в чем тогда смысл есть?
- А в том, что все, абсолютно все на земле люди по сути одинаковые - они все просто добрые, только не знают об этом. Вот если бы они узнали… В общем, не хочу я больше глупостям всяким учиться, вот и все! Брошу институт, наверное…
- О господи, Илья, ну что ты опять несешь! – рассердившись, Люся даже спрыгнула со скамейки в черную подтаявшую лужу и встала перед ним, сурово нахмурившись. – Не смей, слышишь? Не смей! Я твоих выдумок просто слышать не могу! Мне даже иногда бывает страшно за тебя…
Она почему–то захлебнулась концом фразы, резко замолчала и отвернулась в сторону. Что же это, когда ж это она успела так привязаться к этому глупому мальчишке? Сидит вот теперь и боится за него, да еще и сердится, как идиотка. Вот казалось бы, какое ей до всего этого дело…Но это казалось только. Чем–то он был близок ей. Иногда хотелось защитить его по–матерински, иногда и самой за него вдруг спрятаться… Ну не влюбилась же она, в самом деле. А может, просто сама запуталась в этих его духовных поисках–метаниях…
- Ты вот что, Илья… - серьезно взглянула она него, сильно нахмурив брови, и даже пальцем ему строго погрозила. – Ты не особо над своей судьбой–то экспериментируй, слышишь? Нельзя этого. Обычно те, кто поисками правды, смысла да истины сильно увлекаться начинают, ничего при этом полезного не делая, рано или поздно в злобу да в разочарование уходят и носятся со своей непонятостью потом, как духовные маньяки…Я много таких знаю…
- Нет, Люсь. Ты не права. Нет злобных людей на свете. Говорю же - у каждого человека только одна суть…
- Мы все – просто добрые люди? - закончила за него Люся, тяжко вздохнув.
- Да.
- Только не знаем об этом?
- Да…
- Господи, ну что мне с тобой делать! – рассмеялась она грустно. – Нет, Молодец–Гришковец, с тобой точно не соскучишься! Ты прямо как наша Шурочка. О чем ни заговори – все на одну тему сведешь… И откуда у тебя только мысли такие берутся, а? Про смысл, про добрых людей…
- А мысли, Люсь, вообще не берутся. Они закономерно притягиваются откуда–нибудь. Каждому – свои. Вот как меня к тебе, например, притянуло. Помнишь, как ты мне в поезде про свою любовь дурацкую рассказывала? С тех пор и притянуло. Я еще тогда сидел и тихо так удивлялся, и не верил, что так бывает. А теперь знаю – бывает. Теперь счастливее меня и на свете никого нет. Бабка говорит, что я вообще в последнее время свечусь весь…
- Так, стоп, стоп… - тут же перебила его решительно Люся. – Давай лучше не про тебя, давай–ка лучше про бабку… Я , кстати, уже очень с ней познакомиться хочу, ты всегда так вкусно о ней рассказываешь!