Я услышал за спиной слабый шум, скрип паркета, отзвук жизни. Я обернулся. Никого. Волчья шкура, таращившая с оскаленной морды стеклянные глаза, послушно лежала на своем месте у камина: она не выказывала по отношению ко мне тех хищных поползновений, которыми я наделял ее в своих мечтах. Мой приятель, огненный Арлекин, все так же плясал на углях, меняя расцветку наряда по прихоти пламени. Я заметил, что дверь бережно притворили. Мой глаз запечатлел самый конец перемещения дверной ручки, занявшей свое место. Кто-то из слуг, видимо, вошел и вышел, пока я был погружен в мои мечтания.
Потом я различил новый шорох. Он доносился из-за красно-белой бессарабской ширмы, защищавшей мою постель от сквозняков. Одновременно я увидел человеческую тень, двигавшуюся за этим прозрачным экраном. Я никогда не был трусом, мой лес открыл мне, что чудовища до смерти боятся людей; привыкнув общаться с монстрами, я не опасался человека. Любопытство сызмала было главной чертой моего характера, оно доставило мне множество приятных минут. Итак, подзуживаемый любопытством, я приблизился к ширме. Сквозь филигранные узоры на тонкой ткани я разглядел очертания обнаженной ноги, рук, снимающих подвязку с другой ноги, покоящейся на полу, - до сих пор эта поза остается для меня самым волнующим воплощением женственности. На какое-то мгновение во мне ожила безумная надежда на то, что Терезина пришла ко мне, чтобы наконец освободить меня от навязанного ею невыносимого ига братства.
Но это была не Терезина.
Зайдя за ширму, я увидел сидящую в кресле юную цыганку, одетую, как мне показалось, лишь в цвета: ниспадая, они смешивались с золотом серег и браслетов и с чернотой волос. Цыганка смотрела на меня из глубины веков; взгляд этого ребенка, которому было не более тринадцати-четырнадцати лет, был отмечен бескрайним знанием, словно восходящим к истокам всего сущего. Закинув ногу на ногу, задрав до бедер цветастое платье, она тихонько покачивала ступней. Позже, часто встречаясь с ней, я не мог не думать о царицах древности, о храмовых жрицах, об императрице Феодоре и о сладострастных обрядах перед алтарями языческих богов в те времена, когда религия еще не стала чем-то загробным и мрачным.
Она погрузила свои ладони в черное сияние, ниспадавшее шелковыми волнами на плечи, и откинула его назад движением головы и прикосновением рук. Не могу утверждать, что она была красива; ее глаза были так велики, что занимали почти все лицо: остальное было почти неразличимо. Нет, теперь, разглядывая ее заново, я вижу, что она не блистала красотой, в лучшем случае ее можно было назвать хорошенькой. Верхняя губа прекомично задиралась, открывая мелкие, острые, белые зубки. Лицо ее со слегка изогнутым носом, хищными, широко раскрытыми ноздрями словно выражало вызов, столь свойственный юности, будто говорило: "Знаю, знаю, чего тебе надо". Она опустила руки на бедра и, не отрывая от меня взгляда, наблюдая с почти плотоядной улыбкой эффект, производимый на меня ее движениями, медленно стянула с себя остатки одежд.
Здесь я открываю скобки, ибо по прошествии стольких лет множество славных имен забылось, множество секретов утрачено. Но в то время, как я следил взглядом за медленным движением платья по бедрам, могущество Третьей Пирамиды, облеченное великим жрецом Афариусом в форму двадцати двух ключей Тайны и распространенное им среди избранных по всему свету, признавалось не только розенкрейцерами и адептами Треугольника, но даже Церковью, никогда не прекращавшей сражаться с еретиками. Когда последнее движение ткани открыло наконец то, что мне предлагали с такой искренностью, я, не усомнившись, узнал один из ключей Афариуса, ключ счастья, и мне уже не нужен был свет очага, бросавший на чертовку красные блики, чтобы понять, откуда она пришла и какая сила мне ее прислала.
Отец позже, на склоне своих дней, - он бывал тогда пьяным чаще, чем это подобало бы человеку, привыкшему оперировать силами, отличными по своей природе от силы крепких ликеров, - предоставил мне объяснения более приземленные и более "венецианские".
Он заплатил двадцать рублей известной сводне Проське, чтобы та привела в мою комнату девку, способную за один раз направить меня по верной дороге, не упуская из виду двух других. Я воспринял это новое доказательство крушения тайны без особого сожаления - в эпоху Огюста Конта это крушение переживалось особенно остро, и помощь пришла лишь впоследствии, благодаря доктору Фрейду и его блистательным трудам. К тому же я нашел чем ответить отцу, кстати говоря, похвалявшемуся, что в 1680 году он обедал с Сатаной у принца фон Цана, - тот факт, что ласки, предназначенные мне, были оплачены не слишком дорого, ничуть не противоречит репутации Князя Тьмы, ведь купля-продажа всегда была мила его сердцу.
Я должен также добавить, что если меня посетило исчадие ада, то это лишь доказывает, что ад - учреждение, безбожно оболганное. Сколько философов-потусторонников избежало бы мук безответных воззваний, если бы, подобно мне, они в начале своего пути встретили руки и губы и сердечко, владеющее тайной истинного знания и бьющееся словно лишь для того, чтобы дать на все вопросы самые нежные ответы!
В то же время я получил предсказание моего будущего. Оно было дано мне этой скромной царицей наслаждений, одной из тех, чьи имена не стали достоянием истории, но кто простирает над нами прочнее, чем заносчивые монархи, всю полноту абсолютной власти. Маленькая цыганка сказала мне в этот полночный час, когда мороз за окном и огонь в камине еще прочнее соединяются между собою в их старинном дружественном союзе:
- Ты станешь великим любовником. Тебе еще многому нужно научиться, усовершенствовать, отшлифовать свое умение, но у тебя есть талант.
Как описать ту радость, которую я испытал, узнав, что добрые феи не забыли обо мне, что они, склонившись над моей колыбелью, коснувшись своими жезлами нужного места, сделали из меня то, что позднее назовут "одаренной натурой"?
Малышку звали Айша. Когда наутро она оставила меня, я чувствовал себя Моисеем, получившим скрижали Завета.
Перед тем как закрыть за собой дверь, она обернулась, улыбнулась мне и сказала:
- Takova khouïa i tzar-goloubtchik nie imeïet!
He осмелюсь перевести это лестное для меня, но крайне грубое выражение: необходимо извинить это дитя, говорящее на первобытном языке невинности. Снаружи ее ждала в своей повозке известнейшая сводня Петербурга Проська Бакалаева - она прожила еще достаточно долго, так что Пушкин в поэме-послании, адресованной его другу Дельвигу, в элегической форме описал наслаждения, которыми его потчевали в ее "пансионате", в самых смелых выражениях.
Эта ночь ввела меня в состояние восторженности, в котором синьор Уголини усмотрел признаки мистического кризиса. Я оказался неспособен к работе: перо застывало в воздухе посреди урока, с блаженной улыбкой на устах я ласкал нежным взором потолок. Добрейший Уголини объяснил мне, что Бог, конечно, хорошая штука, его святые и ангелы снабдили наших великих живописцев множеством восхитительных сюжетов, но нет лучшего способа служить ему, чем исправно выполнять свои обязанности на земле. Я был совершенно с ним согласен и стал усердно посещать "пансионат" Проськи. Когда меня не отпускали, я бросался на шкуру старого медведя Мартыныча, который даже при жизни своей не видывал подобных излишеств, и, нежно обняв его, расточал ему свои ласки.
Природа, однако, требовала более полного удовлетворения. Однажды, когда, несмотря на все Donnerwetter! и Gott im Himmel! расточаемые мастером пера Кудратьевым, я покрыл чернильными пятнами лист с каллиграфическими упражнениями, зов крови настолько овладел мною, что, отбросив перо, я бросился вон из комнаты. Я не знал, в какую сторону мне податься, но инстинкт повелителя и хозяина вел меня прямо на половину прислуги, в старые конюшни, куда можно было пройти через галерею третьего этажа. Есть в жизни мгновения, когда вдохновение направляет руку Судьбы, быть может, потому, что означенная дама в это время занята где-то в другом месте. Я открыл наугад одну из дверей и оказался в комнате Парашки, одной из горничных Терезины, которая большей частью занималась нарядами своей хозяйки, ее волосами, лентами, платьями, духами и мушками. Так вышло, что Парашка как раз в этот момент стояла на четвереньках, протирая мокрой тряпкой паркет. Прямо передо мной возвышался мощный круп русской крестьянки. Я издал глухой воинственный клич и упал на колени за ее спиной с таким неистовством, что мои бедные колени болели после этого падения еще два дня. Застигнутая врасплох, Парашка была совершенно парализована страхом и начала голосить, лишь когда намерения барчука обнаружились совершенно явственно. На ее крики, без сомнения, сбежалась бы вся прислуга, если бы в момент вдохновения я не прошептал ей торопливо:
- Парашка, я тебя люблю, я не могу без тебя жить, я мечтаю о тебе день и ночь!
- Правда?
- Конечно правда, и еще - завтра мы пойдем на рынок и ты выберешь для себя любые ленты, какие тебе только понравятся!
Не льщу себя надеждой на то, что я предъявил ей сколь-нибудь необычные доказательства своей страсти, но я тогда только учился изъясняться на языке сердца, и нельзя отрицать, что я выказал в этом деле определенную ловкость. Женщины прислушиваются к нашептываниям, исходящим из глубины души, и искусство обольщения требует утонченности.
Парашка, во всяком случае, решила, что будет благоразумнее избежать скандала. Я был лишь немного удивлен тем, что, пока я парил в облаках, она продолжала тереть пол тряпкой.
Глава XV
Отец был тем более мной доволен, что мои братья уже покинули дом, сестра вышла замуж, и лишь я один до недавнего времени не давал никаких обещаний. Джакопо отправился в турне по городам Германии и, не будучи еще отброшен в тень дьявольским гением Паганини, прекрасно поддерживал репутацию семьи.
С моим братом Гвидо все обстояло гораздо прискорбней. Тем не менее я вспоминаю о нем с восхищением. Мне не было и шести лет, когда я впервые увидел его танцующим на грубой бельевой веревке и жонглирующим тончайшими тарелками рижского фарфора - подарком барона де Вебдерна, которого отец излечил от ночных приступов удушья. Гвидо стал великолепным акробатом, обреченным на успех у публики. Когда он в своем разноцветном трико ступал на проволоку, он напоминал моего огненного человечка - так он был подвижен, весел и ладен. Однако эта по преимуществу физическая ловкость смущала и огорчала Джузеппе Дзага. Нет, он отнюдь не стыдился прошлого нашей династии. Но он полагал, что нам нужно идти дальше и целить выше, превзойти элементарную ловкость, облагородить стремления, обновиться. Он мечтал, что его сыновья, достигнув вершин, на которые могут привести ловкость фокусника, сноровка жонглера, гибкость канатного плясуна и акробата, смогут, развив в себе эти качества, применить их на ниве философии, политики и литературы. Он видел нас аристократами, которые хоть и не смогут стать ровней природной знати, но все же будут достойны водить с ней компанию. Джузеппе Дзага, как никто другой, понимал, что у своих истоков искусство было лишь позой танцора, мелодией флейтиста, песней лодочника, сказкой, рассказанной у огня, - право слово, оно разгуливало босиком. Но мы уже отошли от истоков: на дворе была одна из прекраснейших цивилизаций в истории, и она протягивала нам руку. Не стоило ее отвергать.
Когда я смотрю на портрет моего деда Ренато Дзага, написанный Скаччи-флорентийцем, привезенным из Европы Петром Великим, меня всегда поражает нос моего предка. Его чуткие ноздри словно ловят флюиды будущего, это орган скорей прорицательный, чем обонятельный; его живой, лукавый взгляд, кажется, нацелен в грядущие времена. Не сомневаюсь, что великий скоморох знал: придет время, когда искусство займет в мире то место, которое прежде занимала религия, ибо великие цивилизации - увы! - пускают ростки на вершинах своих предшественниц; они бросают свои семена в их мрак и гниение, где им не суждено укорениться.
Я помню драматическую сцену, которой закончилась последняя встреча моего брата Гвидо с отцом. Джузеппе Дзага мерил шагами гостиную, украшенную портретами императрицы и дожа Дандоло. В комнате царил беспорядок, который в русских домах лишь усиливается с увеличением штата прислуги.
- Иди, - говорил отец, и голос его звучал глухо от с трудом скрываемой грусти. - Ходи по ярмаркам, стань простым клоуном. Я не презираю ни твое призвание, ни твою бедность. Если хочешь стать жонглером, канатным плясуном, и никем больше…
- Я хочу стать честным человеком, - ответил Гвидо.
Отец остановился и удивленно взглянул на него. На одно мгновение он будто состарился лет на сто; потом он взял себя в руки и вновь помолодел.
- Я породил придурка, - проговорил он.
- Все наши предки были бродячими артистами. Эти люди честно трудились и не имели никаких претензий. Теперь мы стали жуликами и самозванцами. Мы требуем к себе уважения, на которое не имеем права, мы приписываем нашему скромному искусству возможности, которыми оно не обладает. Мы хотим быть господами.
- Я получил множество знаков уважения и признательности от многих увенчанных коронами глав, - произнес, почти пропел отец, издав тремоло, от которого не отказалась бы Люччина во втором акте "Хвастуньи".
- Эти главы падут.
- Тогда, - возразил отец, - короны возложат на другие. Настанет царство разума и красоты.
Мой неисправимый братец воспроизвел с помощью указательного пальца типично итальянский жест, в котором не было ничего каббалистического, К счастью, отец, устремивший взор в грядущее, приняв вдохновенную позу, которая, однако, получила бы больше одобрения на других подмостках, ничего не заметил.
- Там будет царить искусство, красота, мощь и благородство идей… Человек всегда найдет, кого поставить властвовать над собой. Грядущие века откроют людям нашего племени небывалые возможности. Утратив Бога, человечество будет все больше и больше нуждаться в других чародеях. Мы излечим все болячки общества с той же легкостью, с какой сегодня я лечу триппер. Тебе в твоих отношениях с публикой не хватает амбиций, широты взглядов, щедрости души. Все, что ты можешь ей предложить, - несколько гимнастических упражнений… наши внуки и правнуки будут искать, откроют и покажут народу глубинную тайну всех вещей, но ты… - Он пренебрежительно пожал плечами.
- Тайна в том, что нет никаких тайн, - улыбаясь, объявил Гвидо.
Тут впервые по моей спине пробежала материалистическая дрожь, предвестница конца чародейства. Отец также вздрогнул. А дело было в августе.
Тогда Джузеппе Дзага произнес величественную фразу, почерпнутую из древнейших и надежнейших кладезей нашего племени:
- Загадка не в существовании тайны, она в существовании веры.
Тогда паяц, жонглер, акробат Гвидо, молодой человек, решивший стать честным и открыто объявить всю правду о племени Дзага, воспроизвел второй жест, еще более итальянский, - он стал моей первой встречей с тем, что однажды назовут "конфликтом поколений". Он поднял руку и глаза к небу и показал фигу.
Отец мрачно взглянул на него. Потом указал своему старшему сыну на дверь:
- Иди зарабатывай свой хлеб в поте лица твоего, дурачок!
Я рассказываю здесь об этом прискорбном эпизоде, чтобы объяснить, почему отец обратил на меня всю свою надежду, всю нежность. Полагаю, он был счастлив, когда Проська, сводня, гостеприимный дом которой мне вскоре позволили посещать, доложила ему, как она призналась мне сама, что его младший сын наделен божественной искрой, которая всегда позволит молодому человеку, прилежному и настойчивому, открыть дорогу к женским сердцам. Добавлю здесь, наперекор некоторым сплетням, в частности несправедливой, достойной сожаления странице, посвященной мне известным историком Филиппом Эрланже, что я вовсе не "жил на дамский счет". Что до того, будто я не был слишком ревнив, "когда можно было извлечь какую-нибудь выгоду из дележа", и будто "Фоско Дзага без раздумий предлагал свои услуги зрелым дамам, чтобы способствовать упрочению своего положения в обществе", скажу только, что в молодости я был щедр и тратил не считая.
Глава XVI
Я с нетерпением ждал конца зимы, чтобы пригласить Терезину в полный красот и тайн лавровский лес; я спешил ввести ее в мое королевство, где пользовался могуществом, которому мог бы позавидовать мой отец. Я помнил, однако, что лес - область, куда реальность допускается неохотно. Она должна была вести себя тихо, подчиниться правилам этого волшебного места и согласиться принять скромный вид травы, цветов, зверушек, птиц. Старые дубы следили за тем, чтобы все эти обычаи строго соблюдались, но я был уверен, что, хоть я и подрос, отдалился от моего детства, Иван, Петр и Пантелей сохранили достаточно привязанности ко мне, чтобы позволить приподнять завесу и открыть моей подружке некоторые приметы другой реальности.
Весна открылась мне в столь галантной манере, что за ней угадывалась рука мэтра Фрагонара. Она была принесена мне на груди Терезины. Однажды утром она вбежала ко мне в комнату в расстегнутом корсаже, держа в руке рыльце своей левой груди:
- Посмотри, Фоско! Весна пришла!
Мне понадобилось несколько секунд, чтобы разглядеть божью коровку; мой взгляд был привлечен другой розовой букашкой, которую я хотел бы накрыть ладонью, как я это делал, ощущая прохладу, с пуговкой нашей собачки мопсика. Затем я был удивлен своей хитростью. Разглядев весеннюю вестницу, я подошел к Терезине и, под предлогом того, что хочу снять божью коровку, скрыл несколько нежных прикосновений. Терезина тут же разгадала хитрость, ибо букашка улетела прежде, чем я пришел в себя, и ударила меня по пальцам:
- Фоско, не забывай, что я жена твоего отца!
Хотя в ее голосе было больше иронии, чем суровости, я все-таки должен был отступить, и мне кажется, я до сих пор чувствую розовую божью коровку в кончиках моих пальцев.