Я чуть не фыркнул.
- Ну да, прошло уже больше месяца. А при чем тут это?
Кардинал покачал головой:
- Я говорю не о покойном святом отце, но о нынешнем. В смысле, который на новенького. - Он закатил глаза, сам смутившись от выбора слова. - Я говорю о его святейшестве папе Иоанне Павле. Он умер.
Я молчал, оглушенный абсурдностью известия.
- Когда? - выговорил я.
- Ночью.
- От чего?
- Это уже не ваша забота.
- Но это невозможно.
- И тем не менее. Он был здоров, когда вечером вы подали чай?
Я замялся, не зная, что ответить.
- Святой отец сказал, что хочет побыть один. И я вышел, не подав чай.
Мы оба посмотрели на столик, на котором сестра Винченца оставила сервированный поднос. Разумеется, там он и стоял: серебряный чайник с заваренным чаем, блюдце с бисквитами. Кардинал Сири ничего, конечно, не заметил, но мне-то бросилась в глаза одна странность: папе всегда подавали три бисквита, но он к ним не притрагивался, а сейчас на блюдце лежали только два бисквита и еще крошки, словно кто-то, покидая апартаменты, третий бисквит разломил пополам, прежде чем отправить в рот. Никто из здешних служащих на такое не осмелился бы, это мог сделать только чужой. Но зачем он сюда явился?
- Вон там и оставил, - добавил я.
- Как он выглядел?
- Усталым. - Я сам не понимал, для чего загоняю себя в силки вранья, ведь правда все равно всплывет. - Решил лечь пораньше.
- Где вы были нынче утром? - спросил кардинал. - Сестра Винченца сказала, вы не забрали поднос с завтраком.
- Я проспал. Не знаю, как так вышло.
- Вас не было на месте.
- Я отлучился в туалет.
Кардинал сощурился, и я понял, что он распознал ложь.
- Сестра сама понесла завтрак святому отцу, - сказал кардинал. - Само собой, она растерялась, но не хотела, чтобы еда остыла. Постучала в дверь, сказала, мол, завтрак готов, и спросила разрешения войти. Папа не ответил, она снова постучала. Окликнула. Ей ничего не оставалось, как открыть дверь. Сестра вошла и увидела, что он мертвый. - Кардинал подался вперед, едва не касаясь носом моего лица: - Он умер естественной смертью, вам понятно? Когда вас спросят - а спросят непременно, - вы так и скажете. Умер естественной смертью. Иначе ответите передо мной.
Почти сразу после своего избрания папа-поляк освободил меня от моих обязанностей. Мне сказали, что мое увольнение не связано с тем, как я исполнял работу все девять месяцев моего пребывания в Риме, но я ни секунды этому не верил, поскольку запятнал себя событиями 28 сентября. Разговоры о ватиканских банках и ирландской проблеме, упомянутой папой, больше не возникали, и сейчас, через много лет, я понимаю, что их убрали в долгий ящик как слишком опасные.
В мрачные дни между смертью папы Иоанна Павла I и октябрьским конклавом монсеньор Сорли наконец-то допросил меня, почему в тот роковой вечер я покинул свой пост, и я выложил всю правду. Без утайки я рассказал обо всей своей римской жизни от визитов в кафе Бенници до разговора с кардиналом Лучани, подметившим мою увлеченность, от безумных хождений на Виколи-делла-Кампанья до проникновения в квартиру. Монсеньор крепко осерчал, но поверил и прикрыл меня от ватиканской полиции, заподозрившей, что в ту ночь в Апостольском дворце было совершено преступление. Насчет бисквитов я держал язык за зубами. Исчезновения третьего бисквита больше никто не заметил, и я бы ничего не добился, но только выставил себя на посмешище. Правда это или нет, но по официальной версии папа умер от сердечного приступа.
Папа-поляк со мной был еще немногословнее Павла VI, мое присутствие его, похоже, нервировало; полагаю, он узнал о моих похождениях в ночь смерти его предшественника и считал меня ненадежной персоной. Что ж, он был прав, я выказал себя вероломной личностью. Однако позже выяснится, что в этом он мне не уступал.
Монсеньор Сорли сам известил меня, что в моих услугах Ватикан более не нуждается. Папа-поляк решил, что итальянец займет мою должность на два месяца раньше срока, и меня, дав час-другой на сборы, отправили заканчивать учебу в Епископальном ирландском колледже.
С тех пор я лишь однажды побывал в Ватикане. Через четыре месяца, когда мама и сестра приехали на мою ординацию и я представил их папе. Прошло много лет, но я не забыл, как Ханна охарактеризовала папу Иоанна Павла II. И мне нечем возразить ее словам в ореоле истины.
Он ненавидит женщин.
Глава 14
2008
Я допустил ошибку, в церковном облачении явившись на первое слушание по делу Тома Кардла, лучше бы нарядился в цивильное платье и не привлекал к себе внимания. В шкафу моем где-то лежали вельветовые брюки, рубашки и свитеры. Надевал я их редко, но они имелись. Выгляди я как все, день не был бы столь тяжелым. Но за тридцать с лишним лет я почти сроднился с черным костюмом и белым воротничком. И просто не подумал.
Но даже утром, сев в автобус до центра, и потом, по набережной вышагивая к Четырем судам, я все еще сомневался, надо ли идти на слушание. Ведь я обо всем узнаю из завтрашних газет. Из радио- и теленовостей. Средства массовой информации были одержимы подобными делами, каждый приговор разжигал в народе еще большую злобу и укреплял во мнении, что это лишь верхушка айсберга. Те, кого судили, просто попались, вот и все. Но все мы под подозрением. Никому из нас нельзя верить.
Арест Тома меня взбаламутил. Том частенько исчезал из моей жизни, не отвечая на письма и звонки, однако на сей раз о нем не было ни слуху ни духу больше года, ибо с лета 2006-го архиепископ Кордингтон заточил его в монастырь, словно отвергнутую жену средневекового короля, и это говорило лишь об одном. Кстати, о месте его ссылки мне сообщил по телефону мой давний приятель Морис Макуэлл, который уже лет десять был настоятелем в процветающем приходе графства Мейо. Последний раз я о нем слышал, когда он отказался служить панихиду по Сопле Уинтерсу, своему бывшему однокашнику и соседу по келье. Свой отказ Морис не объяснил. По крайней мере, мне.
Ну вот раздался телефонный звонок.
- Слыхал новость? - сказал Морис, даже не поздоровавшись.
- Кто это? - спросил я, хотя узнал его голос.
- Я.
- Кто - я?
- Морис.
- Морис Макуэлл? Как поживаешь? Как оно там на западе?
- Сыро. А в Дублине?
- Зябко.
- Ну и ладно. Так ты слыхал новость?
- Какую именно?
- О твоем закадычном дружке.
- О ком ты?
- О Томе Кардле.
Я похолодел.
- Что с ним?
- Арестован. Растление малолеток.
- Понятно.
- Что скажешь?
- А что я могу сказать?
- Ну прямо тайна, покрытая мраком. Полгода назад его допросили и завели дело. Он скрылся. Всем заправлял Кордингтон. Он с тобой говорил?
- Говорил.
- И что сказал?
- Сказал, что Том в надежном месте.
Казалось, Морис с огромным удовольствием сообщает мне эту новость. Я вспомнил интервью Джона Бэнвилла: когда выходит ругательная рецензия на мою книгу, сказал писатель, кто-нибудь из друзей непременно о ней известит. Сейчас было очень похоже.
Когда назначили дату суда, я, объяснив причину, попросил настоятеля отца Пейтона отпустить меня на несколько дней, но он отнесся к просьбе прохладно, что меня, признаюсь, удивило: я рассчитывал, что довольно молодой человек, ему было всего тридцать семь, свободен от косных устоев и проявит большее сочувствие.
- Вы хорошо подумали? - Откинувшись в кресле, настоятель опер подбородок о сложенные домиком ладони, как всегда делал, желая выглядеть мудрым. - По-моему, слегка неразумно ввязываться в эту историю.
- Он мой давний друг, - сказал я.
- Вам известно, в чем его обвиняют?
- Конечно. Я все знаю.
- Тогда зачем ехать?
Последние дни я сам неоднократно задавался этим вопросом и не нашел удовлетворительного ответа. Но я чувствовал, что должен своими глазами увидеть Тома, вглядеться в него и понять, неужели все эти годы я был слеп и проглядел нечто ужасное.
- И потом, отец Одран, подумайте о приходе, - сказал настоятель. (Я терпеть не мог этого обращения. Либо "Одран", либо "отец Йейтс". Дурацкое "отец Одран" пришло из американских телесериалов.)
- Чем это повредит приходу? - удивился я. - Я прошу о коротком отпуске, всего на неделю-другую, если дело затянется. Кроме того, я по-прежнему буду служить утренние мессы.
- Я говорю об огласке. Вы же не хотите, чтобы в связи с этой историей склоняли и ваше имя? На нас это скажется плохо.
- Кого конкретно вы имеете в виду, говоря "на нас"? Себя и меня?
- Церковь.
- А то Церкви больше не о чем беспокоиться, кроме как о том, явлюсь я на суд или нет.
- Этого человека обвиняют в многочисленных преступлениях против детей, - не унимался настоятель. - Страшно подумать, сколько их было за двадцать пять с лишним лет. Оглядитесь вокруг, отец Одран. В нашем приходе тысячи детей. Если народ увидит, что вы так рьяно поддерживаете своего друга…
- Я его вовсе не поддерживаю, - вяло возразил я.
- А что тогда?
- Просто хочу… присутствовать. Не более того.
Настоятель покачал головой:
- Вы сами назвали его давним другом. И что бы вы здесь ни говорили, ваше поведение будет выглядеть поддержкой, а в мире, где мы живем, самое главное - как выглядят наши поступки. Постойте! - Он нахмурился и подался вперед, осененный мыслью: - Вы считаете, он невиновен? Да?
Слова застряли у меня во рту. Я не ожидал такого вопроса.
- Вот пусть суд в этом и разберется, - ответил я.
- Но вы-то что думаете?
- Взять два-три отгула, вот что я думаю, - сказал я, сдержавшись, чтобы не добавить: "И катись ко всем чертям, если тебе это не по нраву".
Но вопрос прозвучал и теперь не давал покоя. Виновен ли Том? Я знал его с семьдесят второго года. Тридцать шесть лет дружбы. И если за все эти годы я так и не проник в его душу, то не потому, что не пытался. Да, он через силу приспособился к семинарии, да, священство не было его добровольным выбором, но разве это превращало его в чудовище, каким его представляли газеты? Из сотен снимков, с помощью телеобъективов сделанных в дублинском следственном изоляторе, газетчики выбирали те, на которых он выглядел хищным злодеем. Это доказывало его вину? Я не узнавал его на газетных фотографиях.
И все же, все же… Столько всяких нестыковок, столько всего подозрительного, на что прежде я закрывал глаза. Теперь все это занозой сидело в голове. Значит, и я чем-то виноват? Я отгонял эту мысль. Я к ней не готов. Пока что.
Перед зданием суда толпа репортеров наблюдала за дюжиной пикетчиков, которые молча ходили по кругу, держа в руках плакаты, обвиняющие Тома и поносящие Церковь. Корявые буквы, опустошенные лица. Как же до этого дошло? Кто виноват в этом несчастье?
Один пикетчик отвечал на вопросы репортера с телекамерой. Я прислушался.
- Шесть лет, с девяти до пятнадцати, - со слезами в голосе говорил респектабельный мужчина в дурно сшитом костюме, но с аккуратной стрижкой. Под руку с ним стояла женщина, очень похожая на него - наверное, сестра; лицо ее выражало неприкрытую враждебность. - В шестнадцать я его послал, на том и закончилось.
Репортер что-то спросил, мужчина кивнул:
- У меня не было выбора. Всю жизнь я об этом молчал. Но остаток жизни потрачу на то, чтобы исправить ошибку.
Репортеры разом загалдели, но человек как-то умудрился выбрать вопрос. Едва он заговорил, корреспонденты смолкли и застрочили в блокнотах.
- Не знаю, все ли они были в курсе. Но многие, конечно, знали. А начальники знали безусловно. У них же круговая порука. Епископы, кардиналы и сам папа. Нынче судят не одного подонка, а всю их свору. По мне, так всю эту шваль надо за волосы выволочь из дворцов и каждого поочередно судить на глазах у всего народа. Если б Иоанн Павел Второй не сдох, какой-нибудь смельчак должен был бы сдать его в Международный суд по правам человека, чтобы гад поплатился за все, что натворил. Я слышал, его хотят причислить к лику святых. - Голос человека злобно взвился: - Это он-то святой? - Мужчина смачно харкнул на землю: - Вот мой ответ. Если ад существует, то вот прям сейчас черти опаляют его седую башку. Он все знал и ничего не сделал. Ничегошеньки, польский хмырь. И Бенедикт не лучше. Тоже по горло в дерьме. Все они такие. Оберегают себя и деньги, больше ничего. Сволочи. Подонки из подонков, бандиты из бандитов.
Сестра попыталась увести его от репортеров, которые вновь полезли с вопросами.
- Конечно, я зол, на хрен! - рявкнул мужчина. - Еще бы мне не злиться! А вы бы не злились? Сейчас все заголосили - ай-ай-ай, какой ужас, надо призвать к ответу попов, не только преступных, но и тех, кто все видел и молчал, - однако все равно каждое воскресенье, точно бараны, прутся в церковь, волокут детей на причастие и конфирмацию и живут по предписаниям своей вонючей религии, хотя не верят ни единому ее слову. Эти люди ничем не лучше, понятно? Девяносто процентов школ по-прежнему под контролем Церкви. Да если б какая-нибудь другая структура выказала этакую предрасположенность к педофилии ее бы на пушечный выстрел не подпустили к школам, не говоря уже о руководстве ими. Что же у нас за страна такая? Надо избавиться от попов, ясно? Взашей гнать из школ. Уберечь детей от тех, у кого извращенность в крови. Ни перед чем не останавливаться, но очистить от них Ирландию, как святой Патрик очистил ее от змей.
Я отошел. Больше не мог слышать его голос. Полный гнева. И ненависти. Но как же ему не гневаться? Как не исходить яростью? Люди в черных костюмах и белых воротничках растоптали его жизнь. Такие, как я.
На ступенях суда репортеры навели на меня свои камеры, словно я был важной персоной.
- Вы кто? - спросил один. Я не ответил, но тотчас последовал новый вопрос: - Вы друг Кардла?
- Я нарушил ПДД, - сказал я, пряча глаза. - Не оплатил штраф за парковку в неположенном месте. Легко отделаюсь, если не отберут права.
- Пустышка, - уведомил репортер свою братию, и все, мгновенно потеряв ко мне интерес, занялись просмотром отснятых кадров. Как легко поверить в заурядную ложь.
Зал заседаний был полон, но я отыскал свободное место в задних рядах. Прежде я никогда не бывал в суде, и первое впечатление было гнетущим и устрашающим. Казалось, столетние дубовые скамьи помнят десятки тысяч людей: подсудимых, виновных и невиновных, потерпевших и родственников тех и других. Передо мной сидели шесть женщин лет шестидесяти, и я решил, что это матери жертв, жаждущие правосудия.
Секретарь возвестил о выходе судьи, и дама в черной мантии и белом парике, символизирующих власть, заняла судебное кресло. Вновь черное одеяние; кто первый счел этот цвет знаком могущества? Ведь он, скорее, символ бесцветности и абсолютной пустоты. Правда, в моей профессии цвет одежд менялся в соответствии с продвижением по рангам: черный, алый, белый - тьма, кровь и на самом верху чистота.
Адвокаты, сгрудившись в кучку, болтали и пересмеивались, но тотчас разбежались по местам, когда судья заняла свое кресло и вызвала присяжных. Я вгляделся в лица людей, представлявших неведомый мне срез общества. Пенсионеры, довольные тем, что их суждения вновь востребованы, молодые женщины в деловых костюмах, отключавшие смартфоны, серьезные тридцатилетние молодцы с ухоженной растительностью на лицах.
А потом из боковой двери появился Том Кардл. Он опасливо ступил на огороженный помост и испуганно огляделся, словно не понимая, как дошел до жизни такой, почему судьба-злодейка привела его из бедствующей уэксфордской фермы в дублинский суд. Похоже, он не ожидал увидеть в зале столько людей, при его появлении мгновенно смолкших. Женщины, что сидели передо мной, воспользовались тишиной и вскочили, оглашая зал криками:
- Удачи, отец!
- Мы за вас, отче!
- Не дайте себя сломить грязной ложью!
От изумления разинув рот, я вжался в скамью, все повернулись к орущим теткам, судья приказала удалить их из зала. Приставы кинулись к нарушительницам, а те выхватили из сумок распятия (на секунду я подумал, что они станут ими драться) и, воздев их затянули "Аве Мария". Откуда в них такая преданность? - думал я. Они будут за Тома, даже если он виновен? Или им все равно?
Женщин вывели, и я пересел в освободившийся ряд, довольный тем, что соседей не будет, ибо в зал уже никого не впускали. Теперь я хорошо видел Тома, до которого было футов тридцать. Он нервно почесывал лицо и украдкой, словно оценивая, оглядывал присяжных. Я отметил его болезненную худобу; прежней склонности к полноте, с возрастом проявившейся, не было и в помине.
Судья и адвокаты обменялись юридической абракадаброй, в которой я ни слова не понял, затем возникла долгая пауза, и охранник, похлопав Тома по плечу, велел ему сесть. Но тут судья обратилась к присяжным, и охранник вновь вздернул Тома на ноги, с явным удовольствием вцепившись ему в руку. Я обратил внимание, что Том в мирской одежде. Интересно, почему? Может, он или его адвокаты решили, что церковное одеяние сразу настроит присяжных негативно? Последние два года в газетах то и дело появлялись фото извращенцев в сутанах, и оттого мог сработать стереотип восприятия? Или Том больше не считал себя священником? Я бы его спросил, будь такая возможность.
Потом слово взял прокурор. Он считал, что пяти потерпевших довольно для обвинения, их свидетельства заслушают позже. Но душераздирающие истории уже просочились в газеты и стали достоянием гласности.
На моменты преступлений самой младшей жертве было семь лет, самой старшей - четырнадцать. Семилетний потерпевший был соседом Тома, когда в 1980-м тот служил в Голуэе. Годом раньше умер отец мальчика, и вдова попросила Тома, которому в то время было всего двадцать четыре, заняться ее сыном-неслухом. И Том, значит, вот так им занялся.
1987-й, Лонгфорд. Десятилетний мальчик, церковный служка, подвергался насилию два-три раза в неделю в ризнице, перед утренней мессой. Другой жертве было четырнадцать. В 1995-м, в Слайго, каждую среду Том отвозил подростка на пляж, где раздевал и купал в море, а затем уводил в дюны. Подобное происходило и в 2002-м на пляже Бриттас-Бэй с мальчиком из Уиклоу. История жертвы из Роскоммона казалась невероятной и потрясала бесчеловечной жестокостью.
Означенные случаи сочли достаточными для обвинения, но, читая эти истории, я думал: а что было в Белтурбете? В Трали, Мейо и Рингсенде? Том служил и в этих приходах. Что, там он не совершал преступлений, но его все равно переводили в новое место? Значит, в каждом из упомянутых графств - Голуэе, Лонгфорде, Слайго, Уиклоу и Роскоммоне - он клал глаз только на одного ребенка? Здесь пятеро, а где те девятнадцать, о которых говорил архиепископ Кордингтон? И если девятнадцать человек объявились, то сколько еще этого не сделали? Двадцать? Пятьдесят? Сто?
Судья спросила Тома, признает ли он себя виновным, и тот растерянно огляделся, словно сомневаясь, что вопрос адресован ему. Потом криво усмехнулся - скорее всего, от страха - и покачал головой. По залу пронесся негодующий ропот. Он что, не воспринимает происходящее всерьез? Судья повторила вопрос.
- Я не виновен. - Том поднял взгляд на судью. - Я пальцем не тронул ни одного ребенка. Это большой грех.