Я покачал головой и рассказал всю правду, от начала до конца, о том, что случилось летом 64-го. Папа слушал не перебивая.
- Нам не дано понять, почему происходит то, что происходит, - наконец сказал он и тяжело вздохнул. - Наверное, будь я прозорливее и умнее, я был бы полезнее на этом месте.
- А вы скучаете по Венеции? - спросил я, и от его знаменитой лучезарной улыбки в комнате стало светлее, как будто я опять помянул богиню О’Хара.
- Ах, Венеция! Владычица! Светлейшая! Если б Ватикан переместить на триста миль севернее, мне бы прибавилось сил для предстоящей работы. Если б в окно своей спальни вместо площади Сан-Пьетро я видел площадь Сан-Марко! Если б целыми днями вместо запаха Тибра и гомона туристов я слышал крики гондольеров, проплывающих по каналам!
Он грустно покачал головой и перевел взгляд на бумаги, что я воспринял как сигнал: мне пора уходить. Я пожелал ему спокойной ночи, он помахал мне и придвинул к себе документы.
- Пока вы не ушли, Одран, - сказал папа, - пожалуйста, оставьте моему секретарю записку, что утром я хочу повидаться с сеньором Марцинкусом.
- С сеньором Марцинкусом? - повторил я незнакомое имя.
- Он президент Банка Ватикана. Напишите, что беседа займет час как минимум. Есть много… - Он взглянул на бумаги и покачал головой. - Ладно, неважно. Главное, чтобы он пришел. И вот еще…
- Что, святой отец?
- Микалин Ог, - улыбнулся папа. - Вот как зовут персонажа Барри Фицджеральда. Микалин Ог Флинн.
И он тихонько затянул песню:
Жил-был отчаянный малый
По прозванью Дугган Джек.
Жил-поживал он, не ведая горя,
На самом краю Ирландского моря.
Один у родителей сын,
Их гордость, их свет в окошке,
Отчаянный малый Джек
Любовь отдавал им до крошки.
На исходе сентября моя одержимость женщиной из кафе Бенници достигла апогея. Я прекратил свои ежедневные визиты на площадь Паскаля Паоли, я больше не садился в уголок, из которого просматривался купол собора Святого Петра, и не пожирал глазами хозяйку, протиравшую столики и готовившую эспрессо. Я больше не ежился под презрительными взглядами ее отца, который давно бы меня выставил вон, не будь я в церковном одеянии. Но почти каждый вечер я, держась на почтительном расстоянии, провожал женщину до дома, а потом стоял в темноте, надеясь, что она выйдет на балкон или в окне мелькнет, как уже было однажды, ее голая спина.
Сам не знаю, чего я от нее хотел, словами не объяснишь. Если б вдруг замаячил шанс на интрижку, я бы вряд ли им воспользовался. Я по-прежнему был твердо намерен стать священником и даже теперь, в конце обучения, не искал способа или повода покинуть свою стезю. Нет, просто во мне жило отчаянное желание быть подле женщины, видеть ее, знать, что она рядом. При ней во мне клокотала жизнь. Она была прекрасна. Жала похоти сами по себе казались доселе неизведанной пагубой. Но других женщин я не вожделел, предмет моего обожания не пробудил дремавшую во мне чувственность. Через много лет я прочту "Шатер" Джонаса и распознаю чувства, обуревавшие юного героя, когда в сиднейском Гайд-парке он слушал певца. Невообразимо сладко и мучительно сознавать, что в мире существует такая красота, для тебя недосягаемая.
По ночам я не рукоблудил, фантазируя сладострастные сцены. В своем воображении я ни разу ею не овладел. Я просто лежал без сна и беспрестанно о ней думал, гадая, где она и что делает. Если б я знал ее номер, я бы позвонил ей и, услышав ее голос, повесил трубку, точно нескладный подросток. Случись все это на тридцать лет позже в менее культурном мире, я бы отслеживал ее в социальных сетях: по комментариям и случайным фотографиям воссоздавал бы ее жизнь, друзей, поступки и привязанности. Сегодня меня назвали бы сталкером, и я вполне соответствовал этому слову, когда по мостам и римским улицам следовал за ней от кафе до своего поста под ее балконом.
А затем в предпредпоследний день сентября я совершил оплошность, от которой и ныне, тридцать с лишним лет спустя, по ночам просыпаюсь в холодном поту.
В тот день семинар по моральной теологии тянулся нескончаемо, и я, задержавшись в колледже дольше обычного, был вынужден изменить свой всегдашний маршрут, по набережным Тибра пролегавший от кафе до дома моей пассии, и прямиком отправился на Виколи-делла-Кампанья, где притаился в темном уголке. Поймите, я настолько свыкся с такой жизнью, что уже не задавался вопросом о своем поведении, хотя оно, безрассудное и опасное, превратилось в манию. Эта женщина была как персонаж телефильма. И я, праздный зритель, наблюдал за ее жизнью. Поговорить с ней нельзя, но она дает пищу воображению. Я воспринимал ее как свою собственность.
Женщина уже была дома. В окне ее горел свет, я мысленно рисовал картины, как она ходит в комнате. Будничные вечера она проводила дома; позже вернется ее отец, и они сядут ужинать, а я отправлюсь к своим обязанностям в Ватикане. Однако нынче женщина вдруг вышла из дома и зашагала по улице. В голове моей роились вопросы: пойти следом? у нее свидание? с кем? чем они займутся? И вдруг неожиданно для себя я пересек улицу, открыл незапертую парадную дверь и вошел в прохладный вестибюль.
Здесь я никогда не бывал, и меня охватило возбуждение, какое, вероятно, чувствует грабитель, наконец-то проникший в жилище, за которым долго наблюдал. В центре вестибюля был небольшой цветник с фонтаном, увенчанным голым мальчиком; прикинув расположение квартир относительно улицы, я поднялся по широкой каменной лестнице. К счастью, нужная мне дверь оказалась в нише - если кто-нибудь войдет в вестибюль, меня не увидят и не спросят, что я здесь делаю. Потрогав дверь, я прижался к ней ухом - в квартире было тихо. И правда, что я здесь делаю? Я сам не знал. От собственного безумия меня аж разбирал смех, но, повинуясь порыву, я приподнял коврик перед дверью - нет ли там запасного ключа? Нету. И за светильником на стене тоже нет.
Уходи, сказал я себе. Уходи, Одран. Я уже шагнул к лестнице, но тут в коридоре заметил кадку с огромным самшитом, явно истосковавшимся по поливу. Я сглотнул - ага! - и, накренив кадку, увидел запасной ключ. Я взял его и поднес к свету. От долгого лежания под кадкой металл покрылся пятнами ржавчины и плесени, но ключ легко повернулся в скважине. Я шагнул внутрь, огляделся.
Сердце мое колотилось бешено. Я сам не верил, что отважился на этакое безрассудство, отринув все увещевания разума. Но за все свои двадцать три года я еще никогда себя не чувствовал таким живым. И уже не почувствую. Слева от меня была кухонька, где на медленном огне стояла здоровенная кастрюля. Выключить, что ли? - подумал я. Да нет, там просто вода, она выкипит, кастрюля прогорит, но большого урона не будет. Я двинулся по коридору, миновал гостиную, туалет и, крадучись, вошел в удивительно большую спальню с балконом, на котором столько раз за последние месяцы видел предмет своего обожания. На тумбочках по обеим сторонам кровати, на которую был небрежно брошен повседневный наряд женщины, я увидел стаканы с недопитой водой, дешевые книжки, губную помаду, полную окурков пепельницу и мужскую расческу.
Спальня была огромной - словно две комнаты соединили в одну, убрав перегородку. У стены напротив кровати высился очень старый дубовый гардероб, который, видимо, в семье переходил по наследству. Я открыл дверцы и провел рукой по трем ночным сорочкам из тонкого шелка, висевшим на плечиках; в них было столько женственности, что когда одну я прижал к лицу и, закрыв глаза, всей грудью вдохнул стойкий и совершенно неведомый мне аромат, у меня закружилась голова. Казалось, меня знакомят с чужеземцем, о существовании которого я всегда знал, но знание это было скрыто глубоко в душе и держалось в тайне даже от меня самого. Зажмурившись, я подумал, что был бы счастлив задохнуться в этих одеяниях.
Я переживал доселе неизведанный чувственный опыт, я был взбудоражен романтической преступностью своего поступка, потому, наверное, и не услышал, как открылась входная дверь, не услышал шагов в коридоре, шороха сброшенных туфель, шлепанья босых ног в кухне и стука яиц в корзинке, купленных на рынке в конце улицы, когда ту корзинку поставили на кухонный стол. Я даже не услышал, как женщина вошла в спальню. Лишь когда она ахнула и я, обернувшись, увидел ее в дверях, я понял всю дурь и рискованность своей затеи. Кровь отхлынула от моего лица, я уставился на женщину, а она, не выказывая ни малейшего испуга, смотрела на меня, и взгляд ее полыхал гневом. Промелькнуло воспоминание о сцене в кафе, когда она орала на отца.
- Как ты сюда попал? - спросила женщина.
- Простите, - сказал я, поперхнувшись словом.
Я выпустил сорочку из рук и шагнул к женщине, но она не попятилась в страхе, а ринулась ко мне, заставив меня отступить.
- Как ты сюда попал? - повторила женщина громче, присовокупив многоэтажное итальянское ругательство, которое я не понял.
- Ключ, - сказал я. - Запасной. Я догадался, где он спрятан.
- Чего тебе надо?
- Ничего, - я затряс головой, - мне ничего не нужно. Честное слово. Я не причиню вам вреда.
Женщина презрительно усмехнулась и покачала головой:
- Ты думаешь, это мне надо опасаться?
- Я уйду.
- Я тебя знаю. - Она выставила палец: - Ты торчал в кафе и пялился на меня.
- Я сделал глупость…
- А потом стал таскаться за мной.
- Позвольте мне уйти. - Я хотел проскочить мимо нее, но она пихнула меня в грудь, и я так шмякнулся о стену, что на секунду потемнело в глазах.
- Ты думаешь, я не видела, что ты прешься следом? - ухмыльнулась женщина. - И вечером… - Она кивнула на балкон: - По-твоему, я не знала, что ты ошиваешься внизу?
Я похолодел. И уставился в пол.
- Вы знали? - Я не смел поднять глаз.
- Конечно, знала. У тебя не хватило ума даже толком спрятаться.
- Но почему вы ничего не говорили?
- Потому что я потешалась над тобой.
- Потешались? - Я помертвел.
- Ну да. Ты же смешной, нет, что ли? И жалкий какой-то. Взрослый мужик - бабу-то, поди, не пробовал, а? - торчит на углу, как уличная девка, и пялится на женщину, с которой не осмеливается даже заговорить. По-моему, смешно. В постели мы с Альфредо ржали над тобой.
- С кем?
- Да знаешь ты его. Мы вместе работаем. Ну, говорит, умора.
Значит, он ей не отец. Любовник.
- Неужто ты думал, мне глянется тихушник, который за мной подглядывает?
- Простите меня. - Я был готов провалиться сквозь землю, но словно окаменел и не мог даже кинуться к двери. - Сейчас я уйду. Я больше не буду.
- А чего ты хочешь-то? - Она подошла так близко, что я уловил запах кофе в ее дыхании.
- Ничего не хочу.
- Да нет, хочешь. Все хотят. Ты скажи.
Она была в легком летнем платье, чуть плотнее ее собственной кожи.
- Этого? - Лицо ее приблизилось вплотную. - Ты этого хочешь? И думаешь, я дам такому, как ты?
В комнате потемнело, когда пальцы ее коснулись моей щеки.
Ты же скверный мальчик, да?
Вот он, рядом со мной, я чуял его гнилостное дыхание, он обхватил меня за плечи и тянул к себе, рука его лезла ко мне в штаны. Он здесь. Окутал меня.
Конечно, скверный. Наверное, чем только не занимаешься в этой комнате, а? Один в темноте. Когда рядом никого. Ты занимаешься скверностью, Одран? Давай, расскажи.
Хлопнула дверь, на пороге возник Альфредо, глаза его округлились; я проковылял в коридор, вывалился на площадку, спустился, спотыкаясь и чуть не падая, по лестнице, выскочил на улицу и со всех ног бросился прочь от места моего падения и позора.
Наверное, это и называется мороком. Пробило восемь часов - крайний срок моего возвращения в Ватикан, но я не замечал времени. Мне было все равно, полдень сейчас или полночь. Я брел по улицам, мостам и площадям, точно пьяный, что не разбирает дороги, даже не сознавая, в каком я городе. Однако помню церкви, как будто меня окликавшие и манившие к себе. Я дошел до церкви Сан-Кризогоно, потом развернулся и побрел обратно к францисканскому храму Санти-Апостоли; я миновал базилику Санта-Мария-ин-Виа-Лата, где хранился образ Богоматери, всплывший в колодце, пересек Пьяцца-делла-Ротонда, где перед Пантеоном ежедневно собирались толпы туристов, и, наконец, сел, уронив голову на руки, меж дорических колонн церкви Санта-Мария-делла-Паче, что неподалеку от Пьяцца Навона. Я впадал в глубокое отчаяние, минуя храм Сант-Аньезе-ин-Агоне, а потом у церкви Сан-Сальваторе-ин-Луаро меня вдруг охватывала невероятная эйфория, а затем с моста Сант-Анджело я видел обвиняюще вздымающийся купол собора Святого Петра и вновь погружался в безысходную тоску.
В ту ночь, когда я бродил по Риму, в голове мой бились две мысли.
Тебе не надо этого делать.
Ты можешь это сделать.
Сам ли я определил свое предназначение? - спрашивал я себя. Было ли мне откровение или оно навязано матерью? Бог свидетель, после гибели мужа и сына она изменилась неузнаваемо, и премудрый Господь, пославший знак на юго-восточный берег Ирландии, подал его не мне, девятилетнему несмышленышу, а сраженной горем взрослой женщине, ухватившейся за спасательный круг, когда пучина поглотила ее возлюбленных. А затем она подтолкнула этот круг ко мне, сказала: "Вот, сынок, возьми, это Божий дар", и я безропотно его принял, от души поблагодарив.
На набережной перед замком Святого Ангела я увидел компанию молодых итальянцев верхом на припаркованных мотороллерах: шорты, длинные загорелые ноги, темные очки, сдвинутые на зачесанные назад волосы, как у персонажей фильмов Феллини; симпатичные, полные жизни, они хохотали, перебрасываясь шутками. Парни, лишь чуть-чуть моложе меня. Лет под двадцать. Перед ними открыт весь мир. Кого из них сегодня целовали? И теперь они хвастаются, как лишили невинности своих подружек? А вот он я: черный костюм, галстук, шляпа. Крахмальный воротничок. Пальцы, еще хранившие запах ее сорочек.
Двадцать три года. Мальчик. Мужчина. Кто я? Я и сам не знал.
- Падре! - закричали парни, протягивая ко мне руки, точно футболисты, требующие назначить пенальти за снос их форварда.
Я опасливо подошел ближе и вспомнил, как мальчишкой, минуя игроков на футбольном поле, всегда боялся, что мяч случайно прилетит ко мне. Не замедляя шаг, я приветственно вскинул руку.
- Вот ему требуется отпущение грехов! - Ребята показали на симпатичного паренька, наверное самого молодого в их компании, который метался от одного к другому, пытаясь утихомирить товарищей. - Он должен исповедаться! Сейчас расскажет, как нынче согрешил!
Я понимал, что они беззлобны, но все равно их боялся. Если б они меня окружили и стали дразнить, я бы, скорее всего, затеял драку, на что не решился в квартире официантки и ее любовника.
"А чего ты хочешь-то?" - спросила женщина, но я, святая простота, и сам не знал, чего я хочу.
Той бесконечной ночью я забредал в кварталы, где прежде никогда не бывал, я видел Рим затрапезных гостиниц и убогих жилищ, где на веревках, растянутых через улицу, сушилось белье. Иногда ко мне подходили проститутки, решившие, что молодой священник (я даже не снял воротничок) надумал расслабиться. Я их отгонял. У меня не было плотских желаний. Я хотел просто идти. Эта ночь принадлежала мне, и я хотел понять, верен ли избранный мною путь.
Десять часов, одиннадцать. Колокола отбили полночь. Церкви, церкви, церкви. Час ночи, два, три, четыре. Папа Иоанн Павел видит десятый сон, его вечерний чай заледенел перед дверью в спальню.
Где сейчас мои одноклассники, думал я, с которыми я учился до поступления в семинарию? Мои однокашники по школе на Чёрчтаун-роуд, с кем на перемене я бегал за сластями в кондитерскую О’Рейлли, а после уроков шагал мимо Башни-бутылки к автобусной остановке? Наверняка прозябают на унылых должностях. Выплачивают ипотеку. По субботам водят жен в ресторан или встречаются с девушками, с которыми познакомились на регбийном матче. Или вот только сейчас выходят из ночного клуба на Лессон-стрит, обсуждают победный гол на школьном кубке шестилетней давности, уговаривают спутницу поехать к себе или к ней, счастливы тем, что молоды, что могут заняться тем, чем наедине занимаются мужчины и женщины, а наутро даже не вспомнят имя своей подруги. И я хочу быть таким? Этого я хочу? Что такого я упустил?
В Риме были и бездомные. Едва различимые, в районе Фламинио и перед вокзалом Тибуртина они, точно коконы, лежали в спальных мешках (однажды такой же мешок я предложу Тому Кардлу, но он предпочтет иной ночлег), из которых торчали лишь головы в вязаных шапочках - защита от ночного холода. На виду лишь глаза, нос и рот. Рядом картонка, на которой большими черными буквами накорябано AIUTATE MI! Помогите. Пожалуйста, помогите.
Вставало солнце. Глаза саднило, ноги отваливались. Всю ночь я кружил по городу. Который час? Около шести? Неужто я бродил так долго? Выходит, да. Я шел по площади Святого Петра, стараясь не думать о том, что скажет монсеньор Сорли, узнав о моем ночном отсутствии. Папа меня выдаст? Может, он ничего не заметил? Каждый вечер у него столько бумажной работы, да еще зачастил сеньор Марцинкус из Банка Ватикана, с которым он засиживается допоздна и так громко спорит, что голоса их слышны через закрытые двери. Однажды я видел, как после беседы со святым отцом Марцинкус отвел в сторонку кардинала Вийо, камерленго и главу Апостольской камеры, и пролаял, точно пес: дескать, невозможно втолковать особенности сложных финансовых операций тому, у кого хватает ума лишь на то, чтобы в своих проповедях шутить про Пиноккио. "Этому надо положить конец! - рявкнул он, вцепившись в руку кардинала Вийо. - Если это не прекратится, я не отвечаю за последствия. Вы не представляете, на что способны эти люди". Мог ли я солгать монсеньору Сорли, от которого не видел ничего, кроме добра? Может, сказаться больным? Или поведать всю правду как отцу-исповеднику? И потом, мой срок почти закончился. Итальянцы уже подбирали кандидата, который в январе займет мое место.
Швейцарские гвардейцы в арке меня, конечно, знали, но я все равно показал им пропуск, и они расступились, открывая мне дорогу. Я вернулся домой, в Ватикан; сейчас я подам папе завтрак, повинюсь перед ним и попрошу сохранить в тайне мою оплошность.
Служебной лестницей поднимаясь в папские покои, в нише окна, выходящего на восточный край площади Святого Петра, я вдруг заметил монахиню, съежившуюся на диванчике. Прежде я никогда не видел, чтобы кто-нибудь там уселся, тем более монахиня. Монахиням некогда рассиживаться, у них забот полон рот, они вечно снуют туда-сюда. И тут я понял, что монахиня плачет, раскачиваясь взад-вперед.
- Что с вами, сестра Тереза? - спросил я, присев на корточки. - Что-то случилось?
Она взглянула на меня, и я впервые заметил, какая она хорошенькая. Гладкая кожа, темно-карие глаза. Монахиня покачала головой и кивнула на дверь в папские апартаменты, за которой была небольшая прихожая, служившая мне местом ночлега.
Одним махом одолев последние ступени, я влетел в покои и увидел растерянных монахинь, сбившихся в кучку, а еще чрезвычайно бледных кардиналов Сири и Вийо, поглощенных серьезным разговором. Все взгляды обратились на меня, и я подумал, что после бессонной ночи выгляжу, наверное, ужасно: всклокоченные волосы, пылающее лицо, воспаленные глаза.
Во взгляде кардинала Сири промелькнуло удивление, он подошел ко мне и оттеснил в угол комнаты.
- Что происходит, ваше преосвященство? - спросил я по-итальянски. - Что случилось?
- Святой отец умер, - сказал он.