Безумец - Мигель Делибес 5 стр.


- Вы можете подумать, Ленуар, что мною двигал каприз, но нет - то был тщательно продуманный план. Ваш отец должен был умереть. И я первый сожалею об этом, ведь ваш отец был превосходным художником. Моей вины в том, что случилось, нет. Все идет, как идет, остается только смириться. А скажите, Ленуар, вы когда-нибудь всерьез задумывались о первой ночи мертвеца? Что, не задумывались? Это же чистый кошмар.

Он помолчал, потом добавил:

- Вдумайтесь, Ленуар: вы, хоть вас уже и нет, весь день провели у себя дома, у себя в комнате, лежа на своей собственной кровати, но уже не узнаете ни кровати, ни комнаты, ни постельного белья, ни близких, сгрудившихся вокруг вас. Над вами плакали, пока все слезы не выплакали, а вы и ухом не повели, и вот они голосят: "Несчастный, такой был добряга при жизни!", а про себя думают: "Негодная рухлядь. Надо вынести поскорее, пока не завонял". И не поленятся - быстренько все оформят, лишь бы схоронить вас без промедления. Я говорю о любивших вас людях, Ленуар, о тех, кто самоотверженно заботился о вас во время болезни, но теперь, после вашей кончины, они освободились и мечтают отдохнуть и говорят: "Все равно было не спасти; лучше уж так". И поспешно рядят вас в новую майку и чистые трусы и накрахмаленную рубашку, да еще какая-нибудь зараза встрянет: "Да ты что, с ума сошла, это же сыну впору придется". Но, так или иначе, вас обряжают в костюм, и галстук, и воскресные туфли, а вы не возражаете, вам побоку, над вами нависла дубина, а вам невдомек.

И приготовления затягиваются, и вы уже всем мешаете, сами того не зная, и на всю эту суету вам плевать. Но в конце концов подходит время похорон: черный катафалк, пара спешащих по своим делам друзей, дрянной венок. Этого мало, Ленуар, ну да вам ни мало ни много, вы уже - небытие и одиночество в черном гробу. И не можете даже сказать: "Только не туда! Ради Бога, не надо меня туда совать. Если вы меня любили, не закрывайте крышку гроба". Вам не сказать, а остальным не понять, и вас волей-неволей заколачивают и на плечах несут вниз по лестнице, и ваш собутыльник из бара думает: "Тяжелый черт, прямо свинцовый", но помалкивает и расслабляется, переложив вас в катафалк. Потом все отъезжают на кладбище, а у могильщиков уже все готово, потому как их предупредили, и раз-раз - вас уже положили, накрыли плитой и замазали щели цементом. Все горестно вздыхают, однако разворачиваются и бросают вас одного-одинешенького, думая дорогой, что так только голодранцы и помирают.

И вот тогда начинается представление. Вскоре кладбище закрывается и наступает ночь. Вы там один под чахлыми кипарисами, а всего несколько часов назад лежали себе среди родных, в своей кровати, на своем белье и попивали горячий бульон для поддержания сил. Все так быстро изменилось. Поднимается ветер, и над вашим недреманным мозгом начинают раскачиваться кипарисы. А вы один, то есть соседей-то кругом много, но у каждого - свое небытие и свое одиночество. Каждый сам по себе, и белая луна выплывает на небо и освещает ваш закуток. Вы, Ленуар, чуете лунное сияние. Только чуете, потому что хитрые могильщики хорошо потрудились, чтобы не осталось ни махонькой щелочки для света.

Совсем неподалеку гудит город, и те, кто вас любил и холил еще несколько часов назад, сидят вместе и говорят друзьям: "Его было не спасти, уж лучше так, он мучился". И одиночество окутывает вас со всех сторон, а кругом душераздирающий холод, и безмолвие, и удушье. Кладбищенский сторож дрыхнет без задних ног у себя в подсобке, у него там печечка на дровах прогревает комнату, а вы в своем небытии только и чувствуете, как одиноко не быть, как тоскливо не участвовать в жизни, как жутко холодно в могиле.

Робинет замолк. Я весь скукожился от страха, Дависито, и все равно сила и напряжение, исходившие от Робинета, влекли меня, я не мог освободиться от их воздействия. Блондинка все пела, а десантники все ее вожделели, а я ничего этого не замечал. Я попал в его власть, моя воля подчинялась его хотению, и даже попытайся я - не смог бы отвязаться. Он теперь пыхтел, словно старый паровоз, а руки у него дрожали, как у дряхлого астматика. Он утер пот замызганным платком и продолжал:

- Потом, Ленуар, наступает полное забвение; память о вас стирается с земной коры. Медленно, но верно. Сегодня вас помнят чуть хуже, чем вчера, и чуть лучше, чем завтра. Непоправимо, необратимо. В конце - забвение, абсолютное небытие, как пустота внутри пневматического колокола. От вас ни следа, ни воспоминания, Ленуар. Только плита с именем и датами. И кто-то идет и думает: "Кто, интересно, был этот субчик? Кому этот субчик давал жару? Какие у этого субчика были дела, какие бабы, какой характер?" Вот что от вас осталось: сплошная непонятка. А вы тише воды, ниже травы, закованный в свой выходной костюм и цветастый галстук, и с каждым днем вас все меньше, с каждой минутой - больше небытия…

Робинет трясся, будто от холода, Дависито, а я думал: "К чему он ведет?" Он утерся платком, кинул равнодушный взгляд на округлые плечи артистки и продолжал:

- Смерть сама по себе не так уж плоха, Ленуар. Если вдуматься, она милосердна и кладет конец нашим горестям. В этом смысле смерть не только участлива, но и желанна. И в ней, в конечном счете, не было бы ничего важного, если бы память о нас жила в делах и заботах века. Настоящая пытка - умереть в безвестности, Ленуар, сыграть в ящик, словно мелкий донжуан, которого любят только самые близкие, обязанные любить, а поручиться, что был такой, возьмется только консьержка, видевшая, как его выносят вперед ногами. Это разные вещи, Ленуар. Одно дело - умереть знаменитым, и совсем другое - умереть нищебродом. Помер нищебродом, и все, Ленуар, конец; конец, как только кинут плиту на твои кости и призамажут щели цементом. Тут-то и позволительно сказать: "Ну, пора отдохнуть". Но, Ленуар, разве можно спать спокойно, сознавая свою ничтожность, когда и земляной червяк выше тебя? Что ж! Все идет, как положено, и человек создан, дабы продлиться, и лишь тот, кто добился известности, может в могиле перевести дух и знает, что дорогу к нему найдут, и что он не одинок и стоит только подождать, и что живые чтут либо попирают его память, по все равно помнят его, знают, кто он такой, и скрашивают ему одиночество своими воспоминаниями. Тогда, Ленуар, уж поверьте мне, вы не целиком умираете, нет абсолютного небытия, нет полного забвения, а потому нет и удушья, ведь вы или память о вас, без разницы, остаетесь в мире, на языке и в уме живых, и ваша личность сохраняется в других людях, в других живых клетках и живых внутренностях и живых членах. Эта известность, Ленуар, - она как легкие для покойника, от нее он становится бессмертен и пребывает вовеки.

Белесые глаза Робинета, Дависито, разгорались дьявольским огнем. Аурита смотрела на него в трогательном изумлении, а я по-прежнему был привязан к нему, полностью скован его волей, безучастный и покорный, устремил к нему все свои обостренные, натянутые чувства.

И вдруг, подняв брови и приглушив голос, Робинет сказал:

- Когда я познакомился с вашим отцом, Ленуар, он был самым многообещающим художником во Франции. Он был смел, неистов, обладал своеобычной, яркой техникой. Я в то время искал выразительного, оригинального художника. И уже совсем было отчаялся найти. Это правда. Вы должны мне верить, Ленуар. Только это меня сейчас и волнует - чтобы вы мне верили. Я с детства думал так же, как сейчас, и часто говорил себе: "Робинет, тебе суждено поразить человечество". Однако я желал совершить нечто лишь силою своего горячего желания, ума, рук и ног. И я задавался вопросом: "Что ты совершишь, Робинет?" Я думал, что способен на многое, но время еще не пришло. А оказалось, оно никогда и не придет, Ленуар, и никогда не найдется ничего, достойного свершения. Я поспешал и говорил себе: "Ты должен обессмертить свое имя; время не ждет". И начинал думать: "Как?" Я так и не вырвался из этого круга. Жизнь, Ленуар, несправедлива, одни рождаются одаренными, а другие - бездарными, одни рождаются умными и сметливыми, а другие - тупыми и недалекими. Вот и у меня намерения были добрые, да этого оказалось мало; моя голова и мое сердце только и могли, что питать эти добрые намерения и лихорадочную жажду деяний. И однажды ночью, когда я зашелся в отчаянии, меня озарило: "Сам ты не справишься, Робинет. Найди кого-то, кто сумеет вылепить из тебя нечто великое". И тогда я подумал, Ленуар: "Леонардо создал Джоконду, и кто из них важнее?" И через мгновение я уже всей душой завидовал этой окаянной малохольной, которая победила забвение одной глупой улыбкой, посланной гению. Я спрашивал себя: "Разве улыбка заслуживает бессмертия? - А потом сам же отвечал: - Заслуживает или нет - это уж не мое дело". И меня грела мысль о том, что, ничего не делая, можно победить время и что забудут тебя или станешь знаменит, зависит, как и все в жизни, только от того, успел ты урвать свой шанс или нет.

Тогда-то я увидал впервые работы вашего отца, Ленуар, и их мощь и характер сразу покорили меня, потому что я, не удивляйтесь, могу похвастать тончайшим эстетическим чутьем. При виде его работ я сказал себе: "Эти картины воспламеняют своей энергией; такие картины пребудут в веках". Все это случилось на выставке, и я подошел к вашему отцу и сказал: "Восхищен волнующей грандиозностью ваших пейзажей". Он от такого комплимента распустил хвост и сказал: "Никто так высоко не летает, как я". И мы сдружились и с тех пор часто виделись, и однажды я сказал: "Ленуар, вы должны написать мой портрет". Он ответил: "В вас мало красок, мало выразительности в лице; вы для портрета не годитесь". Я возразил: "Может, другим и не гожусь, а вы меня раскусите". Он сказал: "Того, чего нет, никто и не раскусит". Но я настаивал: "А вы попытайтесь: тем больше вам чести". И он взялся за дело. Ему приходилось несладко, Ленуар, иногда он ругался сквозь зубы и предлагал душу дьяволу. Однажды вечером он, наконец, сказал: "Готово". Я ответил: "Я посмотрю завтра". Он удивился: "Это же недолго". А я сказал: "Все равно. Я сейчас устал. Завтра посмотрю". Я хотел подготовиться, Ленуар. Ведь в этом был смысл всей моей жизни. Я не мог просто так взять и вылупиться на картину. Думаю, в живописи все зависит от первого взгляда. Вглядываться не так уж важно, обычно это не меняет начального впечатления. Поэтому я сказал: "Завтра посмотрю". И наутро пришел в студию к вашему отцу через слуховое окно. Он улыбнулся и сказал: "Это что-то новенькое". Я объяснил: "Из моего дома в ваш можно по крыше пройти". А картина мне почему-то не понравилась. Не было в ней той искры бессмертия. Я так без обиняков и сказал вашему отцу. Он разъярился, выругался и послал меня к черту. Тогда я сказал: "Надо начать все заново, Ленуар". Ваш отец еще пуще разозлился. Но я настаивал: "Другого выхода нет". Он обругал меня, и тогда я хладнокровно пропорол портрет ножом в двух местах.

На следующий день ваш отец вновь начал писать меня. Я неотрывно следил за его руками, глазами, движениями, чтоб он не изнемог за работой. Но ему изменила воля, Ленуар. Клянусь, вашему отцу изменила воля. Я подметил это в его повадке. Он так и не отдался работе полностью. На второй день он вскочил и сказал: "Вы потеете; я не могу, когда мои натурщики потеют". Я нахмурился и велел: "Продолжайте". Внутри меня шла борьба бытия с небытием; решалось, суждено мне кончиться или продлиться. И от этого-то, Ленуар, я потел, и волновался, и расстраивался - я ведь все поставил на кон, как тут не переживать. Чуть погодя, ваш отец снова вскочил: "Дьявол, не вертитесь!" Я ответил: "Продолжайте, продолжайте, продолжайте". Я спешил, Ленуар, спешил и боялся смерти и все же не мог выдавить из себя ничего, кроме: "Продолжайте, продолжайте, продолжайте". О, если бы у меня в руках оказались пружины вдохновения! Но ничего у меня не было, Ленуар, кроме жажды бессмертия, жаркого желания жить вечно. На четвертый день ваш отец встал и сказал: "Все, конец. Не могу". Он напился в тот день, и я стал его увещевать: "Надо продолжить, Ленуар". Но он заупрямился: "Сказал, все, конец". На следующий день я вернулся через слуховое окно, но он не передумал: "Бесполезно". Я ушел и чуть ума не решился в одиночестве, а потом подумал: "Я ведь могу его убить". От этой мысли мне стало легче, Ленуар, клянусь, так оно и было, и мало-помалу она завладела мной, ведь в этом деянии я мог обрести бессмертие. И заодно окончательно утвердить славу вашего отца. Все по справедливости, Ленуар: мы с ним оба были несчастны. И я убил его, Ленуар. Я рассуждал так: "Я прославлюсь тем, что убил не сумевшего меня прославить. И пусть меня повесят - мне все равно". Но, по размышлении, сказал себе: "А ведь это дело громче прогремит, если вскроется через двадцать пять лет". И я сбежал по крышам, Ленуар. В этой стране не так уж трудно провести полицию, поверьте. Люди думают, что в мансарду на седьмом этаже можно попасть только с лестницы. Они и не подумали про слуховое окно, понимаете? Я спустился в него, выстрелил и сбежал. Люди говорили: "Вот, какой-то художник застрелился". И если разобраться, Ленуар, что им было еще думать?

XXV

Робинет откинулся на спинку дивана, Дависито, и его потное лицо сияло мальчишеской радостью. Я струсил тогда, Дависито, и не признался, что все видел сквозь замочную скважину, - во-первых, после его признания это уже потеряло смысл, и во-вторых, это сильно взбесило бы Робинета, а я начал подозревать, что он захочет преумножить свою славу, порешив и меня тоже. Я сосредоточился только на том, чтобы успокоить его, и не скрою, Дависито, что всем своим видом старался выказать не просто понимание его поступка, который он выдавал за самый что ни на есть разумный, но даже восхищение им. Блондинка ходила от столика к столику, пела, и от журчания ее голоса мне хотелось жить. Я вдруг спросил:

- Почему вы от меня бегали?

Робинет улыбнулся и сказал:

- Сегодня исполняется двадцать пять лег с того дня, пришлось привести вас сюда для завершения круга. Пора все расставить по местам. Круг замкнулся; а узнал я вас в неподходящем месте в неподходящее время. Поэтому пусть вас не удивляет моя бесцеремонность по отношению к вам, и прошу извинить меня за гонки, которые я вам устроил в подземке. Я ведь как думал: "Нет, только не здесь; все должно вскрыться на месте событий. Ленуар поедет за мной во Францию".

Я подумал: "Какой там к черту круг! Я здесь по чистой случайности". Вдруг я заметил, что Робинет шарит в бумажнике. Он резко выдернул оттуда грязный, неаккуратно сложенный листок, исписанный нервным почерком. Протянул мне и сказал:

- Вот мое признание, Ленуар; в префектуре оно колом им встанет. В архиве лежит дело о самоубийстве художника Ленуара, застрелившегося утром 25 ноября 1922 года. Теперь все придется перекроить, где стояло "А" - поставить "Б", переписать протокол, охаять судмедэксперта. Все из-за меня, Ленуар, и над такой шуточкой их смеяться не потянет. В глазах Робинета, Дависито, вдруг засквозила бесконечная усталость. Он утомленно глянул на артистку и, еле ворочая языком, спросил:

- А что, Ленуар, только честно: много бы вы дали, чтобы поцеловать ее в губы?

Я сильно закашлялся, потому что Аурита воззрилась на меня, словно говоря: "А ну, сколько?" И тогда Робинет грузно поднялся и объявил: "Я ее поцелую. Имею право - это мое последнее желание". Он прошел по пустой танцплощадке прямо к блондинке, ухватил ее за талию и впился в губы, словно умирающий от жажды. Это было так дерзко, Дависито, что мы остолбенели на своих местах, оркестрик смолк, и над нами нависла жуткая тишина. Все оцепенели, пока красавица, пытаясь освободиться от жадной непреклонности Робинета, не издала сдавленный крик ужаса. И жизнь вновь закипела, все пришло в движение, мы повскакали с мест, и в этот миг Робинет оставил девушку, шагнул на середину площадки и поднес правую руку с чем-то черным ко рту: прогремел страшный выстрел. Я увидел, что он рухнул, Дависито, и, кинувшись к нему, успел заметить, что Аурита тоже рухнула на диван, и застыл в нерешительности, а потом вернулся к ней, смочил платок в пиве и стал промокать ей виски, пока она не пришла в себя.

XXVI

Потом было много суматохи, Дависито, всяких дознаний и допросов и прочих заморочек с префектурой, но ничто уже не могло воскресить Робинета, и, хоть мне и противно было лить воду на его мельницу, чтобы он прославился благодаря своему преступлению, пришлось это делать - во-первых, чтобы отмыть память об отце от позорного пятна самоубийства, и, во-вторых, чтобы нам с Ауритой безболезненно выкарабкаться из передряги. И как Робинет и надеялся, про него стали судачить и раздувать его поступок, и мне делалось тошно от мысли, что его останки сейчас на седьмом небе от радости там, в могиле. Но потом я думал: "Робинет был умалишенный. Нет никакой вечной жизни, это все он себе напридумывал. Мракобесие, и все тут".

Когда мы вернулись домой, мне стало уже гораздо спокойнее, и ганглий начал опадать, пока не превратился в почти незаметный узелочек, и я снова стал ходить в контору и, хотя поначалу решил ничего не рассказывать про папу, чтобы не способствовать печальной славе Робинета, потом все же проболтался, Дависито, и не то чтобы ради папиного доброго имени, - тут и так никто не знал, как он умер, - а просто из глупого желания похвастать своими приключениями. Я всем все рассказывал и наслаждался, когда слушатели крякали от удивления, но все же в те дни, Дависито, я очень тревожился за Ауриту и моего ребенка, ведь известно, что сильные переживания в таком состоянии могут плохо сказаться, и все время спрашивал Ауриту: "Ты как, хорошо?" А она отвечала: "О, гораздо лучше, чем раньше!" И точно, Аурита вроде бы пришла в себя и стала завинчивать зубную пасту и придвигала стул к кровати, чтобы у меня на пиджаке не отвисли плечики. А я все приставал: "У тебя ничего-ничего не болит?" И она отмахивалась: "Сказала же, все в порядке; покоя нет".

Когда подошел срок, я весь извелся и постоянно незаметно наблюдал за ней, стараясь подметить какую-то нервозность или угрожающие симптомы. Но ничуть не бывало, Дависито. Аурита была полна сил, спокойна, и неприятности в По, казалось, не оставили ей никаких дурных воспоминаний. Все же я старался во всем ей угождать, предугадывал ее желания, а если она заводила речь о Робинете, менял тему, чтобы она не думала про те трудные времена, но она сердилась: "А можно узнать, почему ты обращаешься со мной, как с ребенком?" Потом, как обычно бывает, все слишком затянулось, и я уже стал сомневаться, что это ребенок, и в конторе тревожился и места себе не находил, а Санчес мне говорил: "Не дрейфь, моя жена же с ней".

Назад Дальше