Дюк Эллингтон Бридж. Новелла - Николай Климонтович 5 стр.


18

Володя и до того бывал у меня, заглядывал после работы выпить по бокалу калифорнийского. Невозможно было в этом фасонистом холеном господине, уверенном в себе и даже чуть пресыщенном, опознать нищего затурканного эмигранта, каким, по его же рассказам, Теркин был еще лет десять назад. Но подчас, говоря о чем-то, для него важным, он молодел, вспыхивали глаза, он терял роль важного американского профессора и начинал говорить оживленно, становился похож на напористого аспиранта, каким был совсем недавно. Так, во время одного своего визита Володя азартно принялся объяснять мне, отчего Россия никогда не станет частью Европы. Кремль, как самолюбивый юнец с дворовыми наклонностями, никак не хочет согласиться быть провинцией цивилизованного мира, а предпочитает уж лучше оставаться лидером третьего мира, первым парнем на деревне…

- А Горбачев? Он открыл страну, и вот я здесь, перед тобой. Он теперь друг Тэтчер, он отменил цензуру…

- Но он, к сожалению, просто сельский парень и партийный выскочка, хоть и с университетским дипломом…

- Ну как ваш Джонсон, - сказал я, обидевшись за нашу перестройку.

- Ага! - воскликнул Володя, хлопнул меня по колену и расхохотался. - Но поверь мне как историку, после любых реформ свободы в России всегда хватало не больше, чем лет на пять. Свобода всегда приводила страну в истерику и разлад: не только растерянный народ, но и так называемая интеллигенция никогда не знали, что же им теперь с такой бедой делать…

В последний раз он пришел с Мэри. Это был не просто мой ответный прием - я устроил для них прощальный обед, поскольку у меня кончился срок гранта и на следующий день я убывал восвояси, Володя даже любезно предложил доставить меня к рейсу Аэрофлотав Dulles.

Я нанимал нижний этаж трехэтажного таунхауса у незамужней чиновницы Белого дома, которая почти не бывала дома, жила у друга, потом случайно выяснилось, что у подруги. Это была в меру приветливая деловая женщина лет сорока пяти, всегда в строгом брючном костюме, которая попросила меня лишь об одном: не оставлять банки из-под пива на ковре в гостиной. Про женщин ничего сказано не было; и несколько раз я пользовался этим молчаливым ее дозволением, точнее - отсутствием запрета, и приглашал к себе дам, но по русской привычке к избыточной деликатности, всякий раз тогда, когда хозяйки не было дома.

В моем распоряжении, кроме гостиной с выходом в крошечный сад, была спальная, маленькая кухонька и половина ванны, как называют американцы душевую. При этом мое жилище располагалось удобно: недалеко от реки и в двух блоках от нашего с Володей института.

В Вашингтоне за полгода пребывания я нашел-таки в глубине, по другую от меня сторону здания Конгресса, одну русскую лавочку, по-московски ее следовало бы назвать кулинарией, под громким названием Маня и Моня. Здесь продавали Столичную, производившуюся в Штатах по лицензии, ржаной бородинский хлеб с тмином, шпроты эстонские, воблу, австралийское баночное пиво, а также фаршмак, который на ценнике был грубо, от руки обозван селедкой рубленой с яйцом, и собственноручного приготовления хозяйки икру из баклажан, в которой было слишком много уксуса. Так что я решил устроить русский обед с водкой, хотя вино, никуда не деться, было все то же, калифорнийское. Я приобрел в ближайшем супермаркете недорогое аргентинское мясо, приготовил жаркое и пожарил картошки. В целом получилось нечто среднее между американским country breakfаst и праздничным еврейским ужином в черте оседлости.

За столом разговор не клеился, возможно, супруги по дороге ко мне успели поссориться. Они вяло хвалили закуски и мою стряпню, ели мало, к тому же пару раз Мэри сделала вполне русский жест, никогда не виданный мною в американской среде: прикрывая рукой бокал мужа с калифорнийским красным, повторяла тебе завтра за руль. Володя нервничал, вырывался, несколько раз вставал и уходил курить в сад, хотя у меня в доме никаких ограничений на курение не было, и сама Мэри закурила, не выходя из-за стола. То были времена еще курящей почти поголовно Америки, прежде всего из-за привычки старшего поколения к кубинским сигарам, а младшего - к дешевой мексиканской марихуане, которую в тогдашнем Вашингтоне потребляли в школах и колледжах почти открыто.

После обеда, за кофе и десертом, в роли которого выступали сухие эклеры из той же кулинарии, Мэри, когда Володя отлучился из-за стола, украдкой вытащила из сумочки и показала мне какой-то невзрачный камень, чему я весьма удивился. Оказалось, это был осколок Берлинской стены, который она приобрела в Нью-Йорке у русских продавцов.

- Скорее всего эти ребята подобрали его где-нибудь на стройке в Бронксе, - сказал Володя Теркин, появляясь за спиной жены. И добавил уже по-русски: - Я говорил ей, но эта дура таскает булыжник в сумке и даже показывает в университете. Как знак победившей во всем мире американской демократии.

Я никак не мог ожидать, что воспитанный и деликатный Володя прилюдно может обозвать свою жену дурой, пусть и по-русски. Тем более что Мэри в нашем языке сделала известные успехи, но после состоявшегося замужества никуда уезжать с миссией ООН, разумеется, не собиралась - ни в Африку, ни в СССР.

Я похвалил сувенир. И даже подержал на ладони, камень как камень, можно обозвать и метеоритом, русские умельцы вдувают здесь доверчивым американцем и не такое.

- Сколько ты заплатила? - задал я непременный в американском светском этикете вопрос. Мол, недешево обошлось, но вы не прогадали, вещь того стоит.

- Пятнадцать долларов с нее слупили, - опять сказал Теркин раздраженно, а дуру на сей раз все-таки проглотил. - Слушай, - сказал он, меняя тему, - вопрос еще не решен, но возможно зимой я буду в Москве. Твой Горбачев открыл архивы, ну приоткрыл, все равно для американских историков это праздник…

Горбачев, при всей к нему симпатии, был все-таки не мой.

- Что ж, славно погуляем! - обрадовался я, представив себя в роли благодарного гида моего американского товарища. - Запиши мой московский телефон…

И посмотрел на Мэри. Она сидела молча, опустив голову, и все еще крутила в руках свой булыжник. Именно в эту минуту я отчетливо понял, что этот брак трещит по швам и очень скоро они разойдутся. Мне стало жаль себя, как обычно бывает, когда распадаются пары, образовавшиеся на твоих глазах: в конце концов, всякий такой развод ставит под сомнение устойчивость твоего собственного мира.

19

В Москву Теркин прибыл только через полтора года.

Он прилетел после тамошних рождественских и здешних новогодних каникул, к русскому Старому Новому году, который мы и отпраздновали у меня дома. На дежурный вопрос, как там Мэри, холодно ответил, что понятия не имеет.

- Мы давно разошлись, - сказал Володя холодным тоном, и мы никогда не возвращались к этой теме.

Моя жена, наслышанная о Теркине, была к нему ласкова. И ластился рыжий такс по кличке Селинджер, для своих - Селя, улегшись у него в ногах. Володя выпил со мной водки, с удовольствием съел тарелку пельменей, слепленных женой к празднику, раскраснелся и чуть захмелел. Какой прекрасный у тебя дом, сказал, когда я его провожал. Прозвучало грустно, мне стало неловко, что я так уютно устроился. Ехать в такси он решительно отказался. И все мечтательно бормотал о русских женщинах, когда я сажал его в промерзший троллейбус, на обледенелых ступеньках которого он дважды поскользнулся.

Для жилья он выбрал дешевую академическую гостиницу на Ленинском, недалеко от Октябрьской площади и в относительной близости от меня, я жил тогда на Зацепе, рядом с Павелецким. Несмотря на удобное взаимное месторасположение, виделись мы редко. Он днями работал в библиотеках и архивах, звонил урывками; по вечерам, поскольку других, кроме нас, знакомых у него в городе не было, заделался театралом; странно, помнится, в Вашингтоне я никак не мог уговорить его составить мне компанию и пойти в Arena Stage.

На Сретенье я пригласил его поужинать в закрытом ресторане только что отреставрированного Даниловского монастыря, там был у меня блат, знакомый метрдотель, когда-то писавший стихи и позже подавшийся в дьяконы. Чувствуя за собой вину, что уделяю Володе мало времени, я повел его туда не столько для чревоугодия, кормили там неважно, но с экскурсионными целями. Во дворе смотреть было не на что: по углам не был убран строительный мусор, братский корпус стоял в лесах. Но в соборе шла торжественная служба. Теркин с интересом озирался, жмурился от сверкающего золота окладов, вдыхал запах ладана и прислушивался к треску свечей. Пение хора слушал, замерев, выяснилось, он, как ни удивительно для исследователя российской истории, никогда не бывал на службе в православном храме. Когда стоишь на вашей литургии, сказал он, хочется плакать и быть русским. И пробормотал неожиданно для меня:

- …находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна…

Я не подозревал, что он может читать наизусть Бродского, впрочем, что ж удивительного, они были односельчане и люди схожей судьбы. Было неясно: говоря вашей, имел ли он в виду свое еврейское происхождение и чуждость ему православия? Или за столько лет эмиграции он так освоился в роли жителя Запада, что чувствовал себя в России лишь визитером? Что ж, быть в Москве иностранцем - приятная роль, к иностранцам по советской еще привычке здесь относились с подобострастием не без доли хамства, Теркин удивлялся: если ему приходится переплачивать за билет в Третьяковку, то отчего бы и колбасу в продмаге не продавать ему втридорога. Так или иначе здесь, в Москве, Володя Теркин был не таким, каким я знал его в Вашингтоне: там он, говоря о России, всегда говорил у нас. Не знаю, смущало ли его это промежуточное положение, от воронов отстал, к павам не пристал: вообще говоря, в добровольной эмиграции есть нечто двусмысленное…

Поначалу Володе в Москве нравилось. Даже его гостиничный номер аскета, даже буфет на этаж выше, где по утрам давали лишь жидкий растворимый кофе, cкорчившийся сыр, нарезанный позавчера, и синее яйцо вкрутую под майонезом. Но больше другого его, как южанина и по крови, и по месту нынешнего жительства, восхищал пышный московский снег. Такого, говорил он, и в детском его Ленинграде никогда не было: к слову, в Ленинград он каждую неделю собирался, но так и не поехал. Установились морозы, по моему наущению он купил себе в Военторге беличью шапку-ушанку зачем-то размером больше требуемого. Он пояснил, отчего именно беличью, употребив выражение вроде русского достали: в Вашингтоне, как ты помнишь, белок как в Бронксе крыс. Получалось, в белке он теперь ходил из мстительного чувства к отряду грызунов. Купив шапку, он отказался завертывать уши, и в темно-рыжей меховой глубине лица не было видно, лишь сверкали черные семитские очи.

Малахай однажды подвел Теркина. Как-то в метро, в котором, по его словам, ему нравилось кататься, его остановил милицейский патруль. Это было вскоре после первых московских взрывов, и в нем заподозрили лицо кавказской национальности. Конфликт быстро уладился, у Володи с собой был американский паспорт, но инцидент потряс Теркина. Как можно мириться с такими фашистскими порядками, сегодня милиционеры останавливают по указке правительства, завтра найдутся добровольцы и будут убивать брюнетов, а там и до блондинов дело дойдет, не сомневайся, кричал он мне по телефону, который и в перестройку не прекращали прослушивать. Мне нечего было возразить. К тому ж довольно скоро эти мрачные прогнозы стали сбываться.

20

Он пропал недели на две, потом позвонил и попросился в гости. Оказалось, это был не простой визит. Маша - неосознанная рифма к Мэри, наверное, - была студенткой текстильного института предпоследнего курса. Познакомились романтично, как в старых русских романах или в добрых советских фильмах: бурная метель засыпала подъезд Большого, с фронтона то и дело срывались сугробы, он топтался на крыльце, вглядываясь в пургу, и она подошла к нему с вопросом, нет ли лишнего билетика. Билетик у Володи как раз был: архивариуса, которая выдавала ему папки с документами, замужнюю советскую женщину он обхаживал для пользы дела и пригласил в Большой, но она не пришла, потом объяснила - по семейным обстоятельствам. И Володя отдал билет симпатичной девушке. Та, взглянув на номер ряда в партере, ахнула для меня это дорого, но Володя принялся с жаром ее убеждать, что удовольствие посетить театр вместе с такой красавицей стоит много дороже. В гардеробе, когда Маша сняла дубленку и дубленую шапочку с пушистыми шариками на конце завязок, Володя увидел стриженную под мальчика светло-русую голову и очень худое, порывистое и гибкое, тело, которое перемещалось как-то боком. И все время нервно двигались по-юношески длинные руки с красными от мороза кистями. Будто владелица никак не могла решить, что со всем этим делать: и с руками, и со своим телом, и с самой собой. Давали Онегина. Во втором действии, сразу после бала, на сцене тоже пошел театральный пышный теплый желтый снег. После того, как с Ленским было покончено, в антракте Володя сказал, что отношения героев, баритона и тенора, показались ему двусмысленными. Вы так думаете, ответила Маша испуганно, она уж угадала, что рядом с ней иностранец. Конечно, иностранец, раз он никогда не слышал Онегина. К слову, Володя никогда Онегина и не читал, проболел ангиной, когда бегло проходили этот текст в школе…

Начался роман.

Спали у него в номере.

Они, на ощупь и случайно, нашли путь, удобный и приятный обоим, и их секс стал одной сплошной радостью.

- Я спасу тебя, спасу, вывезу, - бормотал Володя, сжимая ее хрупкое, извилистое тело, и с удовлетворением вспоминал, что маму он уже спас. Маша хоть и не понимала, от чего ее хотят спасать, ничего не знала о милиционерах-фашистах, все равно бывала благодарна. Становилась заботлива. Она относилась к Володе, как относятся русские женщины к детям и непонятливым иностранцам. Как-то спросила, читал ли Володя Чехова, тот воскликнул конечно, вспомнив Каштанку из хрестоматии. Маша оставила ему томик избранных рассказов для перед сном. Через две страницы на третью ему дважды попалась коричневая лысина, а потом сплошь какие-то сонные петухи. Размышляя о том, отчего ж они сонные, коли орут что есть мочи спозаранок, Володя и сам задремал.

Нас пара посетила недели через три после знакомства. Я предположил, что Володя хотел продемонстрировать новой подруге, как радушно его принимают в приличном московском доме - как желанного и важного гостя. А заодно показать нам Машу, устроить смотрины, так сказать. Но, оказалось, у них все уже было решено: мы получили приглашение на церемонию венчания в церковь Николы на Пыжах на Ордынке, это приход Машиной бабушки, было торжественно пояснено. Что ж, Володя, однажды потрясенный торжественным благолепием русских храмов, хоть и был агностиком, без слова согласился на эту церемонию. Тем не менее он украдкой объяснил моей жене, что в Америке потерял русский социальный код, и сейчас хотел бы знать ее, как женщины, честное мнение о Маше, видно, какие-то сомнения его все-таки мучили. Жена промямлила, мол, что ж, девочка домашняя. Однако мне потом обмолвилась, что какого-то эта Маша общежитского вида, одета бедно, туфли сношенные… Меня же тронуло, что юная гостья еще по школьному, верно, обычаю принесла эти самые старенькие туфли в отдельном тряпичном мешочке, а у нас в передней сняла зимние сапоги и переобулась. Колготки на пятках были протерты до катышков, она об этом знала и застеснялась, поджав ноги, я быстро отвернулся. И за столом Маша держалась застенчиво, как ребенок в гостях у чужих взрослых. Она же моложе его на полтора десятка лет, пожала плечами жена, когда дверь за гостями закрылась, как минимум.

21

Жила Маша с бабушкой. Мать разошлась с отцом, когда ей было двенадцать, вышла замуж вторично, родила сестренку. Что ж, жениться нужно на сироте, обронил как-то Володя, повторив старую французскую остроту, Ренана, кажется. Свидетелями на свадьбе были я и моя жена, нам пришлось держать над молодыми тяжеленные до дрожи в руках венцы, но батюшка закруглился быстро. Отмечали в ресторане Дома ученых на Кропоткинской, где я заранее заказал столик для нужд американского профессора. Кроме нас с женой и старенькой бабушки, все время утиравшей глаза, была лишь одна подруга невесты еще со школьных времен, тоже скромная, бедно одетая. За ужином с шампанским довольный Теркин поделился со мной своими планами: сейчас он уедет один, пришлет Маше приглашение, в Америке они оформят брак гражданский, и она останется с ним. На Америку Маше, конечно, хотелось взглянуть, но на банкете она призналась моей жене, что чуть-чуть побаивается своего мужа, он немножко… как это… странный, что ли, мужчина, все время говорит о какой-то конституции и не хочет иметь детей, у него, наверное, у самого было тяжелое детство… Видно, сомнения одолевали и ее.

И все вышло не так, как предполагал Володя Теркин, и свою молодую венчанную жену в Америке он так и не дождался.

У Маши уже был на руках иностранный паспорт с визой американского консула, но тяжело заболела бабушка. Она умирала долго, а когда умерла, истек срок визы. Маша, забежав как-то к моей жене, ее собственной матери, видно, было не до нее, плакала и говорила, будто бабушка заболела от ужаса, что ее любимая единственная внучка уедет за океан. Истек и срок приглашения. Володя звонил все реже и новый вызов не высылал. Нам он тоже перестал звонить. И однажды Маша - это было уже следующей осенью - поделилась с моей женой, что один молодой человек сделал ей предложение…

Володя Теркин мучился угрызениями совести, но ему было страшно привозить в Америку русскую девушку, не знающую языка, заботу о которой он должен будет целиком взять на себя. О том, как с прекраснодушием иностранца он горячо уверял, что такой замечательной девушке как Маша не место в России, Володя, по-видимому, благополучно забыл.

Той же осенью один из его новых молоденьких студентов приглянулся Володе. Он был тощий и тоже из Пуэрто-Рико, Володя так и не справился с латиноамериканской географией. Но тот, Мануэль, был тоньше, гибче, нежнее, и его музыку Володя слушал до сих пор. Володя часто приходил на берег ручья, вдоль которого они некогда бродили вдвоем. Он стоял на мосту Duke Ellington, смотрел в стремящуюся между скал быструю воду, темную от прошедших в верховьях дождей. Видел проплывающие лепестки неведомых чужеземных цветов. И листья травы, листья кустарников и деревьев. Но их имен он не узнает уже никогда.

Назад