В теплой тихой долине дома - Уильям Сароян 7 стр.


- "Тарзан", - сказал я. - Можно нам пойти, мама? Мы не опустили в кружку наши монеты. Люк копит деньги на цеппелин, только не хочет брать меня с собой.

- Не опустили монеты? - сказал папа. - Что ж это у вас за религия такая? Этак, чего доброго, вся миссионерская пресвитерианская братия живо упакует свои чемоданы и сбежит из Африки, если вы не станете снабжать их деньгами.

- Очень может быть, - сказал Люк, - но мы с Эрнстом Вестом копим на цеппелин. Нам приходится это делать.

- Какой такой цеппелин? - сказал папа.

- Самый настоящий, - сказал Люк. - Он делает восемьдесят миль в час и подымает двух человек, меня и Эрнста Веста.

- Сколько он стоит? - спрашивает папа.

- Один доллар, - говорит Люк. - Его пришлют из Чикаго.

- Вот что я тебе скажу, - говорит папа. - Если ты уберешь гараж и всю неделю будешь содержать двор в порядке, я в субботу дам тебе доллар. Идет?

- Ну еще бы! - сказал Люк.

- При условии, - сказал папа, - что ты возьмешь в полет Марка.

- Если он поможет мне в работе, - сказал Люк.

- Конечно, поможет, - сказал папа. - Поможешь, Марк?

- Я сделаю больше него, - сказал я.

Папа дал нам по десяти центов и сказал, чтобы мы шли в кино. Мы пошли в "Бижу" и посмотрели "Тарзана", восемнадцатую серию. Еще две серии - и конец. В кино были Томми Сизер и Пат Каррико. Когда на Тарзана напал тигр, они вдвоем расшумелись больше, чем вся остальная публика.

Всю неделю мы с Люком убирали гараж и содержали двор в порядке, и в субботу вечером папа дал Люку бумажный доллар. Люк сел и написал любезное письмо этим людям в Чикаго, которые торгуют цеппелинами. Он вложил доллар в конверт и опустил письмо в почтовый ящик на углу. Я ходил опускать письмо вместе с ним.

- Ну, - сказал он, - теперь нам остается только ждать.

Мы ждали десять дней. Мы только и говорили, что о далеких, неведомых краях, куда мы полетим на цеппелине.

Наконец он прибыл. Это был небольшой плоский конверт а в нем коробка, на которой была напечатана такая же картинка, какую мы видели в "Мире школьника" Коробка весила не больше фунта, а то и меньше. У Люка дрожали руки, когда он ее открывал. Я почувствовал себя плохо: мне вдруг стало ясно, что тут что-то не так. В коробке сверху лежала карточка, на которой было что-то написано. Мы прочли:

"Дорогие ребята! Посылаем вам цеппелин с наставлением, как им пользоваться. При точном соблюдении всех указаний эта игрушка взлетит и продержится в воздухе около 20 секунд…"

И много еще в том же роде.

Люк тщательно выполнил все указания. Дул в мешочек из папиросной бумаги до тех пор, пока он не наполнился и не принял форму цеппелина. Потом бумага лопнула, и цеппелин наш поник и сморщился, как детский воздушный шар.

Вот и все. Таков был наш цеппелин. Люк никак не мог этому поверить.

- На картинке, - сказал он, - изображены два мальчика в гондоле. Я думал, цеппелин нам доставят на товарной платформе.

После этого он что-то добавил на своем секретном языке.

- Что ты говоришь, Люк? - спросил я.

- Хорошо, что ты не понимаешь, - сказал он.

Он расплющил кулаком то, что осталось от цеппелина, и изорвал бумагу в куски. Потом пошел в сарай, взял несколько досок и молоток и стал сколачивать доски гвоздями.

А мне только и оставалось, что сказать про себя:

"Эти люди в Чикаго - просто сукины дети, и больше ничего".

Вельветовые штаны

Большинство людей едва ли задумывается над тем, какое огромное значение имеют штаны.

Обыкновенный человек, надевая штаны по утрам или снимая их на ночь, не станет, даже забавы ради, размышлять о том, каким бы он был горемыкой, если б не было у него штанов; как бы жалок он был, если бы ему пришлось появиться без штанов на людях; какими неловкими стали бы его манеры, каким нелепым его разговор, каким безрадостным его отношение к жизни.

Тем не менее, когда мне было четырнадцать лет, когда я читал Шопенгауэра, Ницше и Спинозу, не верил в бога, враждовал с Исусом Христом и католической церковью, когда я был чем-то вроде философа своего собственного толка, - мысли мои, глубокие и будничные в равной мере, постоянно обращались к проблеме человека без штанов, и, как вы можете догадаться, мысли эти чаще были тяжкими и печальными, порой же веселыми и жизнерадостными. В этом, я думаю, отрада философа: познавать как ту, так и другую сторону явлений.

С одной стороны, человек, очутившийся на людях без штанов, был бы, вероятно, пренесчастным созданием, но, с другой стороны, если этот самый человек, будучи при штанах, прослыл душой общества и весельчаком, то, по всем вероятиям, даже и без штанов он останется весельчаком и душой общества и, может быть, даже найдет в этом счастливый предлог для самых остроумных и очаровательных шуток. Такого человека нетрудно себе представить, и я полагал, что он совсем бы не смутился (по крайней мере, в кинокартине), а напротив, знал бы, как себя вести и что делать, чтобы внушить людям некую простую истину, а именно: что такое, в конце концов, пара штанов? Ведь отсутствие таковых - это еще не конец света и не крушение цивилизации. И все-таки мысль о том, что я сам когда-нибудь могу появиться на людях без штанов, ужасала меня, потому что я знал, что не смогу подняться на должную высоту и убедить окружающих, что подобные вещи случаются на каждом шагу и что еще не наступил конец света.

У меня была только одна пара штанов, да и то дядиных, латаных-перелатанных, штопаных-перештопанных и довольно далеких от моды. Дядя мой носил эти штаны пять лет, прежде чем передал мне, и вот я стал надевать их каждое утро и снимать каждый вечер. Носить дядины брюки было честью для меня. Кто-кто, а уж я-то в этом не сомневался. Я знал, что это честь для меня, я принял эту честь вместе со штанами, я носил штаны, носил честь, и все-таки штаны были мне не по росту.

Слишком широкие в талии, они были слишком узки в обшлагах. В отроческие годы мои никто не считал меня франтом. Если люди оборачивалась, чтобы взглянуть на меня лишний раз, то только из любопытства: интересно, в чьи это он штаны нарядился?

На дядиных штанах было четыре кармана, но среди них ни одного целого. Когда мне случалось иметь дело с деньгами, платить и получать сдачу, то приходилось совать монеты в рот и все время быть начеку, чтобы не проглотить их.

Понятно, я был очень несчастлив. Я стал читать Шопенгауэра и презирать людей, а вслед за людьми - и бога, а после бога - и весь мир, всю вселенную, все это нелепое жизненное устройство.

В то же время я понимал, что дядя, передав мне свои штаны, отличил меня перед множеством своих племянников, и я чувствовал себя польщенным и до известной степени одетым. Дядины штаны, рассуждал я, все же лучше, чем ничего, и, развивая эту мысль, мой гибкий философский ум быстро доводил ее до конца. Допустим, человек появился в обществе без штанов. Не потому, что ему захотелось так. И не для того, чтобы позабавиться. Не с тем, чтобы показаться оригинальным, и не ради критики западной цивилизации, а просто потому, что у него нет штанов, просто потому, что купить их ему не на что. Допустим, он надел все, кроме штанов - белье, носки, ботинки, рубашку, - и вышел на люди и смотрит всем прямо в глаза. Допустим, он это сделал. Леди, у меня нет штанов! Джентльмены, у меня нет денег! Так что из этого? Штанов у меня нет, денег тоже, но я - обитатель этого мира. И я намерен оставаться им до тех пор, пока не умру или не настанет конец света. Я намерен и впредь передвигаться по свету, хотя бы и без штанов.

Что могут с ним сделать? Посадить в тюрьму? А если так, то на сколько времени? И за что? Какого это рода преступление - появиться на людях, среди себе подобных, без штанов?

Ну, а вдруг, думал я, меня пожалеют и захотят мне подарить пару старых штанов? Одна мысль об этом приводила меня в бешенство. Только не вздумайте дарить мне ваши старые штаны, мысленно кричал я им. Не пытайтесь меня облагодетельствовать. Не хочу я ваших штанов, ни старых, ни новых. Я хочу, чтобы у меня были штаны мои собственные, прямо из магазина, новешенькие: фабричная марка, сорт, размер, гарантия. Пусть у меня, черт возьми, будут мои собственные штаны и ничьи другие. Я живу на земле и хочу иметь свои собственные брюки.

Я ужасно сердился на тех, кому могло прийти в голову пожалеть и облагодетельствовать меня, потому что такого я не мог допустить. Я не мог допустить, чтобы люди пожаловали мне что-то. Я хотел приобретать свои вещи, как все. Сколько стоят эти брюки? Три доллара? Хорошо. Я их беру. Только так. Никаких колебаний. Сколько? Три доллара. Хорошо. Заверните.

Когда я в первый раз надел дядины брюки, дядя мой отошел на несколько шагов, чтобы лучше меня оглядеть, и сказал:

- Они сидят превосходно.

- Да, сэр, - сказал я.

- Достаточно просторны вверху, - сказал он.

- Да, сэр, - сказал я.

- Красиво облегают ногу внизу, - сказал он.

- Да, сэр, - сказал я.

И тут под влиянием какого-то странного чувства, ну так, скажем, как будто в этот самый момент славный обычай ношения брюк переходил от одного поколения к другому, дядя ужасно разволновался и стал трясти мне руку, бледный от возбуждения и онемевший от восторга. Потом он выбежал из дома, как бежит человек от чего-нибудь слишком трогательного, такого, что невозможно больше вынести, а я попробовал установить, смогу ли, при известной осторожности, передвигаться в его штанах с места на место.

Оказалось, могу. Движения мои были несколько скованы, но все-таки ходить было можно. Я чувствовал себя не совсем уверенно, но нагота моя была прикрыта, я мог делать шаги и надеялся, что постепенно научусь передвигаться быстрее. Надо только приспособиться. Это, может быть, потребует нескольких месяцев, но со временем, наверное, я научусь ходить по земле и осмотрительно, и проворно.

Я носил дядины штаны много месяцев, и это были самые несчастливые месяцы моей жизни. Почему? Потому что в ту пору были в моде вельветовые брюки. Сначала обыкновенные вельветовые брюки, а потом, через год, в Калифорнии наступило испанское возрождение и в моду вошли испанские вельветовые брюки. Это были брюки-клеш с красной выпушкой по низу, часто с пятидюймовым корсажем, иногда с мелкими украшениями на поясе. Четырнадцатилетние мальчишки в брюках такого фасона не только чувствовали себя уверенно и свободно, но знали, что одеты по моде, а стало быть, могли веселиться напропалую, ухаживать за девчонками, болтать с ними и все такое. А я не мог. И вполне естественно, что с горя я обратился к Шопенгауэру и стал презирать женщин, а потом и мужчин, детей, коров, лошадей, диких зверей джунглей и даже рыб. Что такое жизнь? - спрашивал я. Что они все о себе воображают только оттого, что на них испанские вельветовые брюки-клеш? Читали они Шопенгауэра? Нет. Знают они, что бога не существует? Нет. Догадываются, что любовь - это самая невыносимая скука на свете? Нет. Они круглые невежды. Они носят шикарные вельветовые штаны, но они погрязли в невежестве. Им невдомек, что все вокруг - пустейший обман, а сами они - жертвы жестокой насмешки.

Я горько над ними смеялся.

И все же я порой забывал все, что знал, что вычитал у Шопенгауэра, и в полной простоте и невинности, без всяких философских размышлений, бегал за девчонками и чувствовал себя весело и беззаботно, пока вдруг не обнаруживал, что надо мной смеются. Все из-за дядиных штанов. Не в таких штанах ухаживают за девицами. Это были несчастные, мрачные, унылые брюки. Носить такие брюки, бегать в них за девчонками было просто трагично, а со стороны выглядело очень смешно.

Я стал копить каждый цент, который выпадал на мою долю, и терпеливо ждал своего часа. В один прекрасный день я пойду в магазин и скажу, чтобы мне дали испанские брюки-клеш, цена безразлична.

Прошел долгий год, суровый и печальный. Год философии и человеконенавистничества.

Я копил монету за монетой и собирался со временем стать владельцем своей собственной пары вельветовых брюк испанского фасона. Я приобрел бы в них покров и защиту и в то же время такое одеяние, в котором человеку нельзя не быть веселым и беззаботным.

Так вот, я накопил достаточно денег, как и хотел, и зашел в магазин, как и хотел, и купил себе пару великолепных испанских вельветовых брюк-клеш, как и хотел, но месяц спустя, когда начались занятия и я явился в школу, я оказался единственным мальчиком в вельветовых штанах этого особого фасона. Как видно испанскому возрождению пришел конец. Вельветовые штаны нового фасона были очень скромными, без клешей, без пятидюймового корсажа, без всяких украшений. Просто обыкновенные вельветовые брюки.

Мог ли я быть после этого веселым и беззаботным? Нет, ни беззаботным, ни веселым я отнюдь не выглядел. И это только ухудшало дело, потому что веселыми и беззаботными выглядели мои брюки. Собственные мои штаны. Купленные на кровные мои денежки. Они-то выглядели и весело, и беззаботно. Что же, решил я, значит, я должен быть весел и беззаботен, как и мои штаны. Иначе нет на земле справедливости. Не могу же я, в самом деле, ходить в школу в таких штанах и не быть веселым и беззаботным. Значит, я буду веселым и беззаботным назло всему миру.

Я стал проявлять исключительное остроумие по любому поводу и получать за это по уху. Я то и дело смеялся, но неизменно обнаруживал, что никто, кроме меня, не смеется.

Это было так мучительно, что я бросил школу.

Нет, не быть бы мне таким философом, каков я сейчас, если бы не горе, которое я пережил из-за этих испанских вельветовых штанов.

Самая холодная зима с 1854 года

Ужасно было холодно в ту зиму, когда я порвал себе связки на правой ноге, влюбился в ясноглазого, темно-русого ангела во плоти Эмми Хэйнс, получил работу рассыльного, которую выполнял после школы, и выписал из Нью-Йорка бесплатную книжечку о том, как использовать наилучшим образом все на свете и всех и каждого.

В истории долины Сан-Хоакин это была самая холодная зима с 1854 года. Так, безучастно и холодно, сообщала газета, и я охотно этому верю. Было до того холодно, что я возненавидел вставать по утрам, даже пoсле того как пришла книжечка из Нью-Йорка и поведала мне, что я должен делать то, что мне не нравится.

Больше всего мне не нравилось вставать по утрам с постели. Хотелось мне только одного - спать. Я просто не был расположен к тому, чтобы вставать и трястись от холода.

Книжечка из Нью-Йорка была, однако, очень сурова. Человек желчного вида перстом указывал на вас и вопрошал:

- "А не плывете ли вы по течению? Только глупцы следуют линии наименьшего сопротивления. Мудрые борются с враждебными силами мира и в конце концов достигают победы, славы и богатства".

Допустим, что так, думал я. Но что это за победа, ради которой я должен бороться с враждебными силами мира? И чем это я могу вдруг прославиться?

Связки на правой ноге я порвал во время игры в футбол. И все из-за холода. Если бы не было так холодно, я бы поддал мяч хорошенько, как в жаркие дни, и все бы сошло как по маслу, а вместо этого я вдруг подвернул себе ногу и упал от жуткой боли на землю. Но тут же я приказал ребятам своей команды, чтобы они атаковали парня, захватившего мяч:

- Держите его, я умираю… Не давайте ему бить по воротам!

Ни один генерал не терпел поражения с таким достоинством и гневом.

Я не хотел быть героем. Мне показалось, что пришел мой конец, а умирать я не хотел, потому что мало еще пожил на свете и ни разу еще не разговаривал с Эмми Хейнс.

Ко мне подбежал Джонни Купер и бросил на меня негодующий взгляд.

- Кажется, - говорю, - я не смогу больше играть.

- Почему, черт возьми? - сказал Джонни.

- Нога у меня, что ли, выскочила из орбит.

- Что за черт, что ты мелешь?

- Я стоять не могу. Ужасно болит нога.

- А зачем тебе стоять! - сказал Джонни. - Ты можешь командовать, лежа на брюхе. Язык у тебя цел? Ну и командуй себе на здоровье.

- Я не могу встать, - говорю. - Что-то совсем неладное с ногой.

- Все это твоя фантазия, - сказал Джонни. - Мы должны выиграть, понял? Эти сопляки воображают, что они непобедимы. А тебе ничего не стоит командовать лежа.

- Я бы мог, - говорю, - да голова не слушается. Ужасно холодно и что-то совсем неладное с ногой. Двигаться не могу, замерзаю.

- Но говорить-то ты еще можешь, - сказал Джонни.

Я стал командовать лежа и сделал лихую переброску, и мы побили пареньков из противного лагеря. На общую схватку после игры я не остался - тут дело обходилось и без командования, к тому же я слишком закоченел.

Подняться на ноги и идти я не мог, и вот я прополз целый квартал и засвистел своему младшему брату Рэйли. Люди на улице уговаривали меня встать и идти как следует. Это просто позор, говорили они; вечно я затеваю какое-нибудь озорство, передразниваю калек, смеюсь несчастью увечных и слабых. А я не мог им сказать, что я и на самом деле калека. Я не дурачился, мне было холодно и больно, но они мне все равно не поверили бы. Братишка Рэйли услышал мой условный свист - три долгих и семь коротких - и бросился ко мне со всех ног.

Он совсем запыхался, когда подбежал ко мне.

- Ты что это ползешь на четвереньках? - сказал он. - Почему не идешь, как все люди?

- Не могу я идти, - говорю. - С ногой у меня что-то неладное, с правой. И ужасно замерз, понимаешь? Послушай, Рэйли, - говорю, - ты уже большой, ты сможешь потащить меня на спине, а?

- Нет, - сказал Рэйли, - для этого я мал. Не стану я ломать себе спину.

- Да не сломаешь ты, Рэйли.

- Ладно, ладно, - сказал он. - Вставай, не ленись. Я тебе помогу. Левая цела у тебя. Обопрись на меня и пошли.

Он помог мне встать, и мы пошли домой. Нам понадобилось полчаса, чтобы пройти три квартала. Правая нога меня не слушалась. Всю дорогу я скакал на одной ноге.

Дома я втер туда, где болело, уйму бальзамической мази Слоуна, и ногу припекло, она здорово покраснела, но наутро я все равно не мог ходить и не пошел в школу.

В девять часов почтальон принес мне брошюру нью-йоркских заочных курсов. Я ее прочитал от корки до корки. В чем там было дело, я так и не понял, но, кажется, в том, что лучше читать учебники и учить уроки, чем шататься по бильярдным и курить сигареты. Там была картинка, на которой какой-то парнишка сидит один в маленькой комнате и читает книжку, а на другой картинке другой парнишка прислонился к стене бильярдной и плюет в урну. Предполагалось, что парень, читающий книжку, должен быть примером для подражания и восхищения, но я не знаю: по-моему, другой парнишка проводил время куда интереснее. Он, видно, только что положил шары в лузу и смотрел, как его партнер тужится перед трудным ударом.

"Кто из этих двух юношей достигнет успеха?" спрашивала брошюра.

Назад Дальше