Навстречу Сухожилову повеяло суровым, беспощадным жаром языческого жертвоприношения; там, впереди, не расходясь, стояло и возносилось к близким безучастным небесам высокое и чистое рыдание, в котором звон прозрачных детских, женских голосов неотделим от лая бесноватых, и все это было как музыка в сцене крупномасштабного и массового огненного погребения с синтезаторным намеком на вознесение очищенных от скверны душ. Сумев восстановиться в прежних физических границах и с ног до головы налившись слепой, безмозглой силой, он вбился, вклинился в толпу глухонемых мужчин и заплаканных женщин. На возвышении перед ними, на круглой тумбе, как на пьедестале, вспотевший, мокрый, словно мышь, мужчина с мегафоном, со "списками" стоял; бескровное лицо его дрожало от непрерывного усилия по выражению сострадания; двойная цепь пристыженных и напружиненных курсантиков была готова, прогнувшись, затрещав, навал родных и близких выдержать.
- Внимание! Прошу вас, сохраняйте тишину - должно быть слышно всем. Самылин Егор Сергеевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Осипов Сергей Сергеевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Роднянский Виктор Борисович, двадцать первая городская больница, хирургическое отделение. Крылов Дмитрий Федорович, тридцать пятая городская больница, отделение ожоговой хирургии. Соболев Андрей Анатольевич, двадцать первая городская больница, отделение интенсивной терапии. Стасюлевич Михаил Михайлович, там же, отделение терапии. Равенский Николай Николаевич, там же, палата общей терапии. Войков Игорь Анатольевич, там же, палата общей терапии. Каменский Виктор Борисович, двадцать первая, отделение интенсивной терапии. Сорокин Виктор Владимирович, тридцать пятая городская больница, отделение ожоговой хирургии. Серегина Алла Викторовна, там же, отделение ожоговой. Антонов Александр Сергеевич, тридцать пятая, там же. Архангельский Михаил Александрович, там же, отделение ожоговой. Анисимов Вадим Евгеньевич там же. Аринбасаров Эдуард Нуралиевич, там же, только отделение общей терапии. Альтман Семен Иосифович, там же, общая терапия. Аникеева Жанна Георгиевна, там же, общая. Асмолов Георгий Константинович, двадцать первая больница, ожоговая. Башилова, - похолодел тут Сухожилов, - Мария Вячеславовна, - от такого издевательства, - двадцать третья больница, отделение интенсивной терапии. Базин Виктор, без отчества, двадцать третья больница, общая терапия. Базаев Муса Джамилович, двадцать третья, интенсивной терапии.
Сто сорок три фамилии, мгновенно списки кончились. Толпа обмелела. В процессе оглашения-чтения приговора сочилось сбитое надеждой в кучу человеческое стадо, пускало ручейки возрадовавшихся, трепещущих от счастья, успокоенных.
- На этом все, вся информация. Конечно, будем пополнять. Во всех источниках. Все силы. Простите, больше ничего.
Он тоже прочь, машину ловит. Водиле - адрес, улицу. И скалится погано, вспоминая, что где-то есть в Москве аллея жизни - улица такая, сплошь состоящая из корпусов больниц: с роддома начинается и моргом, соответственно, заканчивается. Коммуникатор достает, включает, другие списки смотрит - виртуальные, - да нет, все те же имена, знакомые фамилии, чуть больше, новые уже приплюсовались, но все не те. Звонок ему тут поступает.
- Ну как там, тезка? Результаты?
- Ноль.
- А я на месте. Зашел, звонил - никто не открывает. Я справки тут кое-какие - интересно? О личной жизни. Есть любимый. Ну, может, ненавистный - я этого насчет не в курсе. Ее тут знают… помнят год. До этого не жили здесь. Они вдвоем. Мужчина видный.
- И где он, видный?
- Да, недодумать, там же, где и ты. Нагибин некий… ну, фамилия.
- У президента что на ужин нынче - это не узнал?
- Опять остришь? Похвально. Ну, мне тут дальше делать нечего. В какую я больницу?
- В тридцать пятую.
- Давай, удачи.
- Нагибин, посмотреть бы на тебя, - Сухожилов, от водилы не таясь, сам с собой разговаривает. - Какой ты, северный олень?
И все, на месте он, выходит, незряче расплатившись, расточительно. До входа главного не доходя, через забор сигает - то ли прежние навыки, вошедшие в кровь, то ли новый предел физических возможностей. Шагает по аллее, угол режет и к корпусу центральному, топча газон, идет. А по аллеям - пациенты взад-вперед в голубеньких и серых фланелевых пижамах со штампами Минздрава на груди и заднице, не те, конечно, пациенты - старые, причем, и в том, и в этом смысле - ветхие, в годах. Кому же тут еще-то обитать, валяться на больничных койках в тиши полураспада и смиренно выпадать в осадок? (А молодые, что еще не разуверились в своем бессмертии, умирают и гибнут внезапно. И жить торопятся, и чувствовать спешат, нечаянно, случайно, глупо загибаются, скорость и дозу, нагрузку и амбиции не рассчитав.) А эти? Не разберешь, на ладан или на поправку. Клюки, протезы, трости, костыли. Мешки, наросты, брыли, вожжи, пигментные брызги на дряблой, сборящей коже ладоней. Ступают тяжело, одышливо, с трудом передвигая распухшие колоды и высохшие палки цементно-серых ног - тортиллы, сухопутные моллюски с непосильно отягчающими панцирями колитов-ревматизмов на немощных плечах. Он этих стариков предупредительно, искусно огибает, ко входу в главный корпус пробираясь. И здесь - пусть не толпа, но куча из родных и близких, сосредоточенных, сощуренных, закаменевших. У стендов сгрудились и тянут шеи; на досках - распечатки с приписанными вкривь и вкось новыми фамилиями. И Сухожилов шею вытянул, сфотографировал, мгновенно проявил - конечно, все не то. Взлетел единым махом на крыльцо, подергал дверь: закрыто. Прием окончен. Вход только близким родственникам пострадавших при предъявлении документа. И снова в размах Сухожилов. Мгновенно корпус огибает, с тыла заходя. Здесь кухня, пищеблок; он в пищеблок врывается, на взгляды изумленные, на окрики внимания не обращая, и, задевая чаны, баки и кастрюли, в больничный коридор выходит, из бельевой корзины, под руку подвернувшейся, халат несвежий достает и облачается на крейсерском ходу. И окрик раздается:
- Мужчина, что вы здесь? Остановитесь.
И Сухожилов тут же властным жестом к себе охранника подманивает:
- Пожалуйста, сейчас же подойдите.
Но скалится охранник, подскочив:
- Ты корочку-то убери. Не катит корочка. Особо деловой? Прокуратура? Кто ты? ФСБ? Да я с утра таких вот четверых, как ты, всех с корочками.
И хваткой в Сухожилова железной, но тот ему уже за ворот зеленый ком бумажный впихивает.
- Слышь, друг, ну, надо! Что, не человек? Ты к главрачу меня… Ну, жизнь от этого, судьба!
- Короче, так сейчас я в грузовой тебя. На третьем выйдешь и налево. Потом направо до конца по коридору. Там дверь, табличка медная. Наткнешься на кого - твои проблемы.
- Спасибо, выручил.
И вот уже на третьем он и к главврачу врывается.
- В чем дело? - Пухловатая женщина за массивным столом кажется уютной, теплой, как обмятая подушка, но это впечатление от одного лишь контура, от лицевого абриса, а стоит посмотреть в глаза, печальные и беспощадные, как ты увидишь истинного, бесконечно терпеливого избранника боли; человека, который полжизни провел в непрерывном разделении страданий - поровну, на двоих, на себя и больного, на себя и умирающего.
- Здравствуйте, - он тщится улыбнуться нагло и обезоруживающе, - Елена Григорьевна. Мне это… женщина нужна… ищу я женщину…
- Так, понятно. Есть телефоны, списки, там ты не нашел, ко мне ворвался - дальше что?
- У вас же есть и неопознанные. Насчет бы их узнать.
- Но к ним нельзя - не понимаешь разве? Они ведь потому и неопознанные, что без сознания и сами себя назвать не могут. Опознавать пока что некого, а там - как знать.
- Это женщина, молодая, - Сухожилов долдонит, - двадцать пять - тридцать лет, средний рост, сложение стройное… хрупкое… Что можете сказать?
- Могу. У меня таких четверо - стройных и хрупких.
- Елена, я очень вас прошу… увидеть нужно, очень нужно… ну просто я там с ней был, понимаете? Я вот тут перед вами, и мне ничего, я живой, а она - неизвестно.
- Еще раз повторить? Тут у меня ожоговое - не терапия, ничего другого.
- В смысле?
- Узнать не сможешь, в смысле. От десяти процентов поражений тела и до бесконечности. Мама не узнает, понял? Рано, мальчик, рано. Неделя пройдет, месяц пройдет, вытащим, выходим, в себя придут, тогда - даст бог - посмотрим. Ну, что могу? Терпи.
- Но как же - волосы, глаза… ведь можно?
- Да до корней все волосы. С глазами, в общем, тоже все не слава богу.
- И все равно я вас прошу. И есть ведь документы, вещи, обрывки пусть, но можно ведь судить. И вот еще вопрос: а если не с ожогами - от газа если… то есть от дыма? Ну, отравление вот если, отравление?
- Нет. Такие есть мужчины, женщин нет.
- Прошу вас, разрешите. Надо знать.
- Кто? Девочка твоя?
- Моя, моя. Я, понимаете, все время с ней в гостинице, держал, не отпускал, а дальше… ну в общем, как… оставил… ну в смысле в ванную ее… вы понимаете, ну, в воду… и вот теперь… ну получается, что я… ну сам ее, должно же было быть наоборот… должна она живая, - он улыбается совсем уж идиотской, потерянной улыбкой.
- Ну вот что, мальчик. Сейчас пройдешь, куда скажу, - оденешься. Устроишь мне истерику, тогда не знаю, что я с тобой…
В бахилах, в маске, в шапочке и под конвоем бородатого, очкастого врача он попадает в загерметизированное, как будто безвоздушное пространство отделения ожоговой, в просторный коридор с окрашенными бледной охрой стенами, а дальше - в помещение с множеством разнокалиберных и непрестанно попискивающих мониторов; здесь несут свою вахту, сменяясь, медицинские сестры, и сквозь стекло он может, словно глубоководных рыб, увидеть дюжину больных на койках - вот этих биомеханоидов в тугой, прозрачной паутине дыхательных шлангов, спасительных капельниц, со спутниками банок и пузырей над головами; вчерашних людей, в которых нет ни памяти, ни самой верной, примитивной, инстинктивной, нерассуждающей жадности к жизни. И открывается ему душеубийственное, на грани каннибальской кухни, зрелище обширно, глубоко, неистово прожаренной плоти - изборожденной ярко-красными эрозиями, с сухими пепельными, палевыми корками богоотвратных струпов. Да нет, все самое пугающее закамуфлировано, накрыто, стянуто пропитанными жирно, белыми, как снег, и пожелтевшими спасательными масками, компрессами, повязками, но так, возможно, даже хуже: приходится домысливать и словно инстинктивно, неподотчетно вызывать на собственной сетчатке недостающие, скрытые пазлы картины. Но он уже, как будто щелкнув тумблером, настраивает переводчик с нечеловеческого внешнего на внутренний язык; его интересует, захлестывает горло пуповиной не впечатление, но истина.
Он ищет уцелевшую, нетронутую малость, хотя бы пядь, ладонь - хватается за щиколотку, вцепляется в запястье, впивается в открытые, безумные, какие-то медвежьи глаза с мохнатыми от гноя или опаленными ресницами. Нет, он не фраер, он только на словах беспомощен, в словах схватить бессилен облик, как в дырявый бредень, как в сеть с огромными ячейками, в любую из которых с лихвой пролезет слон, - "рост средний", "нос прямой" и "губы тонкие". Нет, он единственный владеет тайной моментального, предельно верного, неотразимого воспроизводства этих черт, всего телесного состава, каждой малости от солнечной макушки до маленьких ступней - предплечья, кисти, пальцы, лопатки, позвонки, колени, икры, пятки - самой температуры тела, свечения кожи, жара крови. И пусть угодно кто - да хоть олень ее, Нагибин, - сидит перед компьютером и подбирает по подсказкам - прячущего ожесточенные зевки - эксперта нужные глаза и губы, нос, подбородок, скулы, пока не обнаружится в коллекции - что невозможно - хоть сколь-нибудь пригодный, соответствующий натуре вариант, который вытаращится на поисковую команду с настоящей, неподдельно Зоиной беспощадно-доверчивой жадностью.
Он, Сухожилов, обладает монопольным даром - увидеть ту ее, всегдашнюю, по-прежнему неуязвимую, найти среди вот этих механоидов и разглядеть бессмертное лицо сквозь всякие нагары и налеты, сквозь корки сколько угодно плотные. Здесь нет ее… Выходит в коридор, препровожденный дальше, еще осматривает тряпки чужих вещей, но больше - "для очистки совести". Благодарит отрывисто и сухо. И снова в парке он, под окнами, и снова старики вокруг - обычные больные, правильные.
- Ниче, ниче, - бормочет он, сдирая кожу на костяшках о шершавый древесный ствол, - ниче, ниче.
И тут звонок ему - опять осел ревет в мобильнике - Подвигин.
- Ну как там?
- Пусто. У тебя?
- Двенадцать неопознанных, из них три женщины всего. Нет, не она. Уверенно.
- Это как ты? Уверенно?
- Ну как? По фотографии.
- Что, лица есть?
- Конечно. А у тебя вот даже так?.. Слушай, я тут весь персонал решил потеребить - вдруг видел кто, участвовал, запомнил. Ведь тоже вариант. И вот нашел еще - парк "Скорых помощей", они всех по больницам. Давай туда. Похоже, тема.
- Согласен, да. Спасибо.
- Ты это, тезка… ты не падай, в общем. Еще привыкнешь, понасмотришься - нам много предстоит. Эпоха. Пока мы не нашли, не получили однозначного ответа, смысл есть по-прежнему, ведь так?
- Вот это в точку, капитан.
- Не угадал - майор я.
- Тем более, майор, давай их всех за жабры там… - он отключается. "Смысл есть по-прежнему", и Сухожилов хочет, чтобы это продолжалось, и это продолжается и продолжается.
6. "Совет да любовь"
Он приглашает Кругель поужинать в "Венеции", где для него по старой памяти придерживают столик; когда-то он работал с ребятами из "Ваш финансовый обеспечитель", а ресторан принадлежит вот этим, с позволения сказать, "обеспечителям". Без четверти девять - он вяло сожалеет, что не может посмотреть сегодня четыре тысячи сто сорок пятый выпуск "ДОМа-2" и так не узнает до утра, присунул ли Гена Джикия новенькой блондинке Марине Невинчинной, - на входе их встречает осанистый, важный, с серебряными баками метрдотель. На Сухожилове все тот же костюм от Ermenegildo Zegna (из шерсти и шелка, с элементами ручной работы, с широкими лацканами и двойными врезными карманами однобортного пиджака), а на Марине - черное тугое, шелковое платье с открытыми плечами и туфли из черного атласа от Manolo Blahnik, на загорелой шее - нитка искусственного жемчуга, а матовые мочки слегка оттянуты такими же жемчужными сережками из Louvre.
Метрдотель сажает их за стол, и к ним подходит собранная, со сжатыми губами официантка: лицо - как у прыгуньи перед прыжком с пружинящего мостика пятиметровой вышки, а чаевые, выданные Сухожиловым, - как будто золотая олимпийская медаль. Смазливая мордашка, хорошая фигурка. Они здесь все, в "Венеции", как на подбор. За столиком напротив - четверо парней; узнав собрата по разбою, приветствуют кивками, салютуют бокалами с Cinzano Dry. Вообще-то Сухожилов практически не смотрит телевизор, но на "ДОМ" с недавних пор подсел - в последний раз (тогда они входили на большой сталелитейный в Денинске-Кузнецком) он наблюдал с таким же интересом за длинным сериалом о брачной жизни павианов на канале Animal Planet. К тому же он делает это - то есть смотрит "ДОМ-2" - в отместку Камилле, которая до полусмерти задолбала своим трындением о "бездуховности" экранных проституток, об омерзительности процветающего ныне культа вульгарного гедонизма. Ну что за ханжески настроенная - в свои двадцать один - старуха, однообразно причитающая над современной испорченностью нравов? Меняются не нравы, которые две тыщи лет как неизменны, но способы оправдания человеческих слабостей.
Марина выбирает на закуску салат романо с моцареллой, тунцом, томатами и базиликом с ароматом орегано, крепе с мясом краба и слегка припущенной соломкой цукини, из супов берет крем из белых грибов с трюфельным маслом, а из горячего - филе морского языка, запеченное с пармезаном и картофелем слайс в сливочном соусе. А он заказывает сразу две по пятьдесят привычной мягкой Kauffman, бокал Perrier, карпаччо из охлажденной говядины с зеленым соусом и рукколой, а из горячего, презрев супы, - филе, конечно, мраморной говядины в луковом соусе по рецепту из Колабрии и картофельный крем с пармезаном. Затем он три минуты изучает раздражающе куцый список десертов и останавливает выбор на карпаччо из маринованного ананаса с шариком ванильного мороженого, а в довершение распоряжается подать с десертом чайник "обычного черного" чая.
- Смотришь "ДОМ-2"? - говорит Сухожилов.
- Нет… сейчас уже нет, - обрадованно просияв, отвечает Марина. - А ты, Сухожилов? Никогда не подумала бы.
- Видишь ли, я нахожусь на достаточно высокой ступени интеллектуального развития. Я - человек огромной эрудиции. В "Что? Где? Когда?" я в среднем отвечаю на три - четыре вопроса за игру. И вот когда я наблюдаю за жизнью на вот этой свиноферме, я убеждаюсь лишний раз, насколько высоко я развит в интеллектуальном плане. Представь, в отличие от миллионов телезрителей я могу смотреть "ДОМ-2" без всякого ущерба собственным мозгам и вкусу. Я раньше думал: всех убить. А вот недавно осенило: зачем же убивать? На чьем же фоне выделяться-то тогда?
- Так что в "ДОМе" происходит, я забыла?
- В отношениях Степы и Саши наметился разлад, Саша, недовольная частыми любовными похождениями Степы, объявила о своем решении расстаться. Да и Надя Скороходова тоже заявила, что ее пути-дорожки с Мишей разошлись, потому что мужчина, который поднимает руку на женщину, не может называться настоящим мужчиной. Но главное не это. Ты заметила, что в нашем обществе вообще и в "ДОМе" в частности буйным цветом расцвели новые сорта двойных стандартов?
- Это как?
- Смотри, ты помнишь Палыча?
- Колоритный персонаж. Имелось подозрение, он - девственник вообще. Но вроде это опроверглось… он с этой Машей вроде бы сейчас… больная тоже.
- Он - бухарь, я сейчас об этом. И он за свой алкоголизм подвергся остракизму, был назван ничтожеством, нечеловеком, моральным уродом. Банальнейшая страсть - бухает каждый третий. А то, что каждая из тамошних бл…й в "ДОМе" меняет уже пятого-шестого сексуального партнера за полгода, так это ничего, нормально, строительство любви. Гвозди бы делать из этих… Так кто же больший греховодник-то в итоге - пьяненький Палыч или эти вот исчадия вечной женственности, на которых пробу негде ставить?
- Н-да, забавно. Тебе не такая, я вижу, нужна?
- Такая вот, как ты, Марин, такая вот, как ты.
- …Блин! - Марина вдруг как будто "замыкает руками слух" - на самом деле прикрывает щеки, снедаемая явным - не иначе - желанием залезть под столик. - Там, Маша. Шервинского Маша - какая?
- И что, и что? Боишься разговоров? Ну так мы это… обсуждаем дальнейшую стратегию по менделеевскому "Нижнекамску" - это что, нельзя? - и Сухожилов, улыбаясь, приветственно кивает нежданным посетителям.