И стекла тут уже звенят, и грохот на нижних этажах, и сердце в глотку прыгает, и кровь, какая есть, вся к голове прилив, в ушах шумит морским прибоем, и Сухожилов тут, вскочив, кричит почти беззвучно: "В кассу живо! Там дверь - броня, оттуда не достанут. А если не успеем добежать, то сразу по ногам. Что, батя, не дрогнет рука?" - "Не дрогнет, сынок, заверяю". И вот уже они летят по коридору, по лестнице слетают, ссыпаются картошкой из мешка, и вот уже спасение, неуязвимость их ждут за поворотом, но будто в стену со всего разгона упираются - навстречу им ощеренные, с глазами, словно пули нарезные, прут. "Стоять! Стоять! Стоять!" - и сухо треснуло, сверкнуло, охнуло над головами, заперепонило по барабанкам, по трубам заскакало блохами свинцовыми - дзеньк-дзеньк! бум- бец! - Арсен, величественный, важный от истерики, за пулей пулю в потолок сажает, но только почему-то валится мальчонка лопоухий на пол - рикошет - с лицом, как будто от восторга перекошенным, и с обугленной дыркой во лбу. И впечатление такое, как будто от рождения он этим был отверстием отмечен, и только проступила зримо, беспощадно, грязно - в одну секунду с взрывом мозга под черепной коробкой - прежде еле-еле различимая печать. А дальше воровато, спешно, с кроличьей какой-то похотливостью манипуляции идут; пахан "бендеровцев" себе, как фокусник, дырявит руку, затем Арсену - в мякоть, в ляжку ("терпи-терпи, до свадьбы заживет") и вкладывает ствол дымящийся в мальчишескую руку, усильно разжимая скрюченные пальцы и заново сцепляя, холодные, остывшие, на теплой рукояти.
- А ну-ка, башкир, посмотри осторожно, не стоит ли там кто, за ближайшим лесочком, - сказал Сухожилов "кинологу" в стеганых ватных доспехах, как только два фургона выехали за ворота "мыловарни".
Башкир, как заправский разведчик - перебежками и пригибаясь, - ринулся в лесок.
- Якут, а вы пакет Гафарову отправили? - спросил Сухожилов.
- Еще позавчера. Что, думаешь, дернется?
- Ну а куда он денется? О, возвращается. Ну что там, родной?
- Машина, красная "девятка", и трое - пьют, едят.
- Понятно, профессионалы экстра-класса, группа "Альфа", - усмехнулся Сухожилов. - Башкир, выпускай осторожно своих волкодавов.
Затворы на фургоне лязгнули, забились, захрипели в клетках псы; коротконогие и коренастые "башкиры" выволокли двух лохматых черных тварей, с клыков которых капала вареная слюна.
- Ты что задумал, Сухожилов?
- Прикажу травить холопов, - отвечал Сухожилов, оскалившись. - А, башкир, натравите? Плачу по тысяче и сверху каждому пол-литра.
- Да как два пальца обоссать, начальник.
И пошли вшестером через лес, чертыхаясь сквозь зубы и жалея увязавшие в грязи английские и итальянские ботинки, - словно тронутый барин с онемевшими от изумления гостями и на все готовой челядью. Двигались медленно - башкиры зажимали пасти хрипящим псам, чтоб не сорвать охоту, чтобы не выдать прежде времени себя рычанием и лаем.
На опушке, у съезда с грунтовой дороги, стояла шедшая за ними от самого вокзала красная "девятка"; гогочущая тройка бритых гоблинов в спортивной униформе открыто, смачно, не таясь, глотала ханку из пластиковой тары, заедая вареной колбасой и черным хлебом; о чем трещат, не разобрать - о бабах вроде; да, это местные ушлепки, жалкие колхозники.
- Ату их! - скомандовал шепотом Сухожилов.
Псы ринулись почти беззвучно, лишь острые, отрывистые выдохи рвались из расселин их пастей, усаженных кривыми, обслюнявленными, до жути мощными клыками, и в каждом выдохе звучало будто предсмертное удушье. Набросились, ударив в спину лапами и вцепившись зубами в загривок; свалили. Катались обормоты, не в силах скинуть волкодавов, треща по швам, соединившись, сросшись с псами воедино, - в крови и матерной грязи.
- Хорош, оттаскивайте.
Спустились к ним по склону - измордованным и обессиленным; одежка на ушлепках теперь свисала клочьями, из многих ссадин жирно, темно, словно нефть, сочилась юшка; тупые, грубо тесанные лица были белы, пальцы дрожали мелкой дрожью, губы безостановочно тряслись.
- Ну, кто вы, чьи? Послал вас кто? - Сухожилов им бросил, усаживаясь на капот.
- Да ты чего, мужик, за что? Мы ж ничего не сделали!
- Ответ неправильный. Мне повторить сеанс?
- Да честно, вот те крест - мы без понятия. Мы ж просто отдохнуть вот здесь, не знали, ты попутал - вот! Отдохнули, бля!
- Мы ж это, мы за другом, от работы, умер друг, и мы за телом… а если тачка, так она казенная.
- За нами от вокзала шли, теперь по трассе - почему?
- Да почему за вами? Ни сном ни духом, кто вы, что. На Карпова мы едем, человека забирать. И по какой ты нам прикажешь трассе?
- Разбегаев, штраф тебе, - ровно сказал Сухожилов. - Из-за тебя невинные подверглись.
- Ну что вы ржете, суки, а? - тут простенал мужик, баюкая как будто на груди прокушенную руку. - Вот так людей вот не за что! А нам теперь - как?
- Ну, извините, - сказал Сухожилов. - Разбегай, дай им денег на уколы от бешенства.
- Да это ты себе уколы! - крикнул Сухожилову мужик. - Себе! Себе!
Но Сухожилов отвернулся, прочь уже пошел.
- Да что с тобой, Серег, такое, в самом деле? - настиг его Разбегаев. - Ты на взводе таком - почему, откуда? Бешеный. Вон, людей собаками травить.
- Тоска-а-а! - издал в ответ Сергей не то зевок тяжелый, трудный, не то утробный вой. - Собачий десант мне высадить не дают, вместо нормальных душегубов - вот эти, похоронная команда. Мне скучно, бес. Война хотя бы, что ли, поскорее началась.
- Слушай, а правда, что вы тогда на Ачинском заводе человека завалили?
- Не одного, а двух. Второй инвалидом остался. Нет, мы его потом в Швейцарию, и там ему в реторте мочевой пузырь.
- Слушай, Сухожилов, а тебе никогда не становится… ну, мысль такая, что платить когда-нибудь придется?
- Кому платить? - опять не то зевнул, не то простонал Сухожилов. - Российскому, прости господи, обществу? А что до Страшного суда, боюсь, его не будет. Потому что знаешь, почему он страшный? Страшный - это когда не перед кем отвечать. И никто тебе не скажет, прав ты или не прав. Никто не назовет твое деяние грехом или подвигом. Делай, что хочешь. Ты сам - мерило всех вещей и позволяешь себе все, что готов позволить. И никто тебе не скажет, ты урод или нет. Эй кто-нибудь! - крикнул Сухожилов. - Я урод? О! Молчание. Про "адвоката дьявола" слыхал? При всех средневековых церквях-монастырях цивилизованной Европы была предусмотрена такая особая должность. Когда кого-либо из проживших безгрешную жизнь прихожан собирались причислить к лику святых, этот самый адвокат собирал все улики, что могли бы воспрепятствовать канонизации. Мол, какой же из него святой, если пил, не просыхая? Выходил на большую дорогу? А на прачек на реке кто пялился украдкой, изнывая от вожделения, - вот у меня и свидетели есть, рыжая Берта, крутобедрая Гретхен, и они утверждают, что пялился. И вот если хоть малейшее пятнышко на репутации потенциального святого обнаруживалось, если где он потрафлял греху в себе, то не видать ему канонизации как собственных ушей. Ну, то есть никакого адвоката не было - был только обвинитель. Совершенно другая система координат. На протяжении тысячелетий человечество жило с комплексом невытравимой, неснимаемой вины перед Богом, всевидящим и карающим. С сознанием того, что человеческое тело - вместилище греха, а душа - клубок терний. В системе строжайших запретов - не смей, не прикасайся, не тронь. Все однозначно и все неподвижно. Ну а что, допустим, даже если и убийство. Вон Пушкин - наше все, - он убивал. Хотел убить. Страстно. С пулей в брюхе лежал, снег кусал, но все целился в Дантеса. Убивать-то, может быть, и можно, позволительно, иной раз выбора другого нет. Весь вопрос лишь в том, за что. А за Наташеньку свою, за Гончарову. А другие - за веру, царя и отечество, без стенаний и с предсмертным хрипом выдавливая из своего нутра только благодарность. А сейчас за что? За вот этот заводик? За Байкальский целлюлозный? За прожиточный минимум? Если нет Гончаровой, то тогда за кого? За себя самого. А на хера я сам себе? Чтоб иметь вот этот заводик и прожиточный минимум? Чтоб наслаждаться жизнью? А я нанаслаждался - хватит. Вот у меня все есть, и я ничего не хочу. Смотри, весь этот современный пиетет перед личностью, перед спасением рядового Райана, он не привел к изначально заявленному результату - к снижению количества невинных жертв, посланных на верную смерть солдат, ни за что пострадавших женщин, детей и так далее. Количество трупов осталось таким же. Просто если раньше эти жертвы приносились Петербургу, который только на костях и может быть построен, империи Российской, Николаю Второму, Христу, то теперь они приносятся частному лицу, а я, к примеру, этого частного лица не то что не боготворю - вообще его не знаю. Ради частного лица никто не готов умирать - пусть лучше сдохнет другое частное лицо, а не я. И повсюду этот вопль - не я, не я, не я. А мне надоело "не я". Эх, как же мне скучно, тошнотворно скучно, Разбегаев. Вопрос лишь в том, во имя чего умирать. А я совсем, совсем не знаю. И вот тут мне становится страшно.
9. Схлестнулись
Бежит вдоль бесконечного кирпичного забора Сухожилов, выгадывая место побезлюдней, побесшумней, в котором можно перелезть. Встает, цепляется, подтягивается, и вот уже он в парке специальных средств, в дурную бесконечность попадает, где на прожаренном асфальте черном - ряды машин пожарных новеньких, оранжевые джипы с мощными, в половину человеческого роста, рифлеными колесами, с горизонтальной синей полосой по борту, с шипастой "розой ветров" МЧС на капотах, дверях.
Кипит работа, механики в тужурках синих форменных свои машины прихорашивают, надраивают стекла, начищают зеркала, а на площадке травяной неподалеку игра кипит без поддавков, взлетают вверх пружинистые мокрые мужицкие тела и вертикально поднимаются над сеткой могучие, облитые железом мышц, коричневые руки; подача мощная идет "под заднюю" и точно в угол - всей силой от предплечья до запястья, - и кто-то мчится отражать, ныряет рыбкой, падает, но достает и в воздух поднимает мяч, и встречная, обратная тут начинается атака, и снова посылается над сеткой желтая комета, и ловкий сильный парень, взмыв, зависнув на мгновение в воздухе, наотмашь пробивает блок под одобрительные возгласы, раскат рукоплесканий; другой - под поощрительные крики знатоков - напротив, скорость гасит, меняет направление полета, искусно подправляет, выискав никем не занятый участок, неприкрытый уголок. И новые команды, по периметру площадки встав, нетерпеливо своей очереди дожидаются.
- Э, э, мужик, ты что, откуда тут? Нельзя здесь вообще-то.
- Парень, ты кто?
- Спасатель тоже, кто еще? - им отвечает Сухожилов.
- Не понял?
- Вы отдыхаете, а у меня в разгаре операция. Спасая рядового Райана, слыхали? - И на пути у них встает, без слов дальнейших фотографию показывает.
И присвист восхищенный, понимающий; коммуникатор по рукам пошел.
- Вот это Райан твой? Ну-ну. Я б тоже за такого Райана… хотел бы познакомиться поближе. Ну и от нас чего?
- А вы мне одно - вы на "Красных холмах"? Ну, в гостинице? Позавчера ведь вы?
- Ну, наши, да. А что ж ты к нам? Ведь списки, по больницам надо - к нам-то что?.. Да не, мужик, шерсти по спискам, а так вот - это как иголку в стоге сена, должен понимать. На Первом наконец-то грамотные сводки, там и погибшие, прости, и неопознанные, все фотографии, смотри - опознавай, так толку больше будет.
- Все это мимо, сводки и больницы - мимо. И я теперь, откуда ноги - то есть к вам.
- Ну, хорошо, вон видишь на площадке. У них поспрашивай. Мож, в самом деле видел кто, участвовал. Недолго только.
Он среди зрителей уже и за руки разгоряченных дергает, за плечи - предвкушающих свой час парней.
- Тебе чего, мужик?
- В гостинице на Павелецкой вы? Входили? - глазами Сухожилов в них впивается, не отпускает, молит, давит, вымогает.
- Ну-ка дай-ка. Да не, пойми, нам не до лиц там было. Там разве разглядишь? А то и вовсе про лицо нельзя с уверенностью… ну, понимаешь, все в ожогах. Не видел, нет. А ну-ка посмотрите, мужики. Степаныч, Ваня.
- А поконкретнее, мужик? Или ты сам не знаешь? Где была-то?
- Шестой или пятый этаж. На реку окна. В номере она случайном.
- Ну вот, уже конкретнее. Кто там у нас? Кирьяк? Самойленков?
- Бессонова, Бессонова ребята. Кирьяк, иди сюда. Знакома? Нет? Отель на Павелецкой, пятый и шестой, по номерам, по люксам как у вас там было?
- Да нет, тут разве вспомнишь? Пойми, тут точно разве скажет кто? Вадюха! Чуркин! Глянь-ка.
- Ну-ка, ну-ка, а пониже можно?
- В купальнике тебе не надо часом?
- А в ванной, в ванной ведь она предположительно, - тут Сухожилов по лбу хлопает себе. - В воде по горлышко.
- А ты откуда знаешь? Тоже там?
- Там, там, - выталкивает Сухожилов.
- Ага, а сам как?
- Не знаю, выпал из окна. Очнулся - жив.
- Внимание, внимание, говорит Германия, - Бессонов в мегафон вещает; спасателей азарт как будто даже охватил охотничий, всем позарез вдруг стало нужно след найти. - Отель на Павелецкой. Шестой и пятый, номера, кто молодую бабу прям из ванной? Есть что-нибудь такое где - нибудь?
И голову тут поднимает кто-то прямо на площадке и к ним бежит - мустанг, огромный, бесподобный; такой, пока ораву ребятишек в охапке из огня не вынесет, не успокоится, природа будто собственная иного не позволит, и Сухожилов уже и в морду его расцеловать готов.
- Была такая, да. Дюймовочка.
- Витьку любая каланча - Дюймовочка.
- А ну-ка, Витек.
- Ну, верно, рыжая. Она, по ходу… Боюсь, конечно, обнадеживать. Да че ты, че ты, дурик? Живая, только без сознания. И мокрая по самые трусы. Была в чем? - уточнение.
- Ну платье… серое такое, по колено, - хрипнул Сухожилов.
- Ну, серое - не красное, не розовое, точно. Короче, наглоталась дыма, огонь туда не проникал. Я как - вошел и никого, а тут уж, я не знаю, надоумил кто, но только дверь я в ванную как будто по наитию, ну и белеется там что-то, личико.
- И где? Куда?
- Да там же прям на месте бригаде "Скорой помощи" и сбыл. И, слушай, не ручаюсь, но вроде мысль такая, что в Градскую ее, у них там эти… ну, в общем, пылесос специальный, чтоб легкие нормально прочищать. Ну, все - чем могу.
А Сухожилов только "ы-ы-ы" единственно доступное, оскалившись, выдавливает и голову Витька, сдурев от благодарности, в руках сжимает, тискает, трясет и лбом своим в широкую Витькову грудь как будто свою признательность передает-вбивает. И, выпустив оглохшего и обомлевшего Витька, в карьер срывается.
- Да, парня припекло. Совсем с катушек.
- Муж?
- Ну, в этом роде. На папу точно не похож.
- Вот видишь - людям счастье, жизнь, какие мы.
- Да неизвестно, что там как.
- Но ты же сам обрисовал.
- Она ли, а то мало ли. Ну да, она… да нет, она, вот зуб даю, она, ну, сходство полное. И что живая - отвечаю. Да где там обознался? Что в ванной - каждый день вот так? Ведь в ванной - это главное, ведь редкость редкая - не где-нибудь, не обознаешься.
Опять бежит он вдоль забора, Сухожилов; "нашел, нашел" - толчками в нем единственная мысль. И вот уже он у своей машины, и дверцу дергает, как в спину окрик ударяет:
- Сергей, минуточку.
Он, вздрогнув, как ужаленный, и этим окриком до белого каления доведенный, оборачивается, и Драбкин перед ним, великий и ужасный, собственный персоной, властитель полумира с кроличьими глазками и мордочкой испуганной овцы. Квадратные очки в оправе из красного дерева, костюм, пошитый пресловутым Хантсмэном на баснословной Сэвил Роу (с овальными нашивками из мягкой и прочной кожи на острых драбкинских локтях, чтоб твид, и так практически неизносимый, не протирался "при работе с документами"), знакомый черный "Мерседес" коллекционной серии стоит неподалеку в густой тени столетнего каштана, и трое вышколенных гвардов сканируют пространство, готовые в секунду нейтрализовать хотя бы призрак того, что можно за опасность счесть.
- Нашел? Откуда? - бросил Сухожилов.
- А номера вот ваши - долго ли по всем постам? Есть разговор, Сереж.
- Вот только времени совсем.
- Совсем не отниму.
- Садись тогда, поехали.
И Драбкин сел, его коллекционной, лимитированной серии седан поехал следом.
- Напрасно вы от помощи, Сереж. У вас, конечно, тоже есть возможности, но я бы мог быстрее. Могу узнать - одна она у вас? Ну, в смысле - одна с Сергеем, с тезкой, на двоих? Вы, что ли, оба жизни без нее не видите? Из-за нее тогда сцепились?
- Об этом будет разговор?
- Не только. Обо всем, о многом. О смысле жизни, даже так. Я тоже человек ведь…
- Поздравляю.
- Нет, никогда не думал, что с кем-нибудь придется мне вот так, но в сотый раз вам повторяю: родными вы мне стали. Вот только вы, и больше никого. И я вот, знаете, себя как чувствую… да как пацан, которого во взрослую компанию никто не принимает, и под ногами он у старших крутится, надеясь, что его однажды позовут, заговорят как с равным, позволят по мячу ударить и так далее. Ну, род влюбленности такой как будто даже, как к брату старшему такое чувство: вот он приехал, сильный, взрослый, способный дать отпор твоим обидчикам, вы понимаете?
- Длинно, Драбкин, длинно.
- А не выходит коротко. Я, может, перед этим жизнь молчал и к этим вот словам всю жизнь. Вы, Сережа, с Сережей родных потеряли и склеились теперь одной бедой. Теперь одни вы друг у друга, и больше никого. И вы меня в свою компанию не берете. Да только я ведь тоже, друзья, без никого, совсем. Я не терял, я никого там не оставил, но я другое понял - что жизнь свою прожил один, без никого. Что, скажешь - не бывает? Да только ты не хуже знаешь, что бывает. Вот ты, Сережа, знаешь, ты - не кто-нибудь другой. Да потому что ты такой же, в сущности, как я. Сережа Сухожилов. Уроженец Скопина Рязанской области. Я справки навел, извини, кто ты есть. Ты многое можешь, ты изобретательный. В две тысячи четвертом ты подмял под Потапова Ачинский. Потом Череповецк был, в две тыщи пятом ты полез на "Гипромез" и был единственным, кто соскочил, когда вас повязали. Стал неприметным, расплатился с властью… Деньги? Тебе уже надо было больше денег, так?
- Длинно, Драбкин, длинно.