- Да подожди ты, это важно. Не надо денег. Недвижка - на хрена недвижка? Ведь сдохнешь, гроб - твоя недвижка, и два на два - вся собственность, и сам ты - кормом для жучков. Вот говорят: все помешались на материальном, богатые не могут умерить аппетиты, все жрут и жрут, как будто вечность жить собрались, а это только нищим свойственно обожествлять материальные блага. Когда выходишь на достаточный материальный уровень, то остается только власть. Какие у тебя объекты, только посмотри, а получаешь - молоко за вредность. Власть! Химик - пожалуйста, химик. Алюминий - вот тебе алюминий, "Печора", пиво, лидер по России - а получите карантин, ты воду отравил им, воду, по области запрет, есть солод, хмель - воды нет, вот потеха. Красиво! Ну, вроде ощущение такое, что даже будто реки поворачиваешь вспять. Когда никто не может сладить с такой махиной, а ты, такой ничтожный, маленький, вот этим жалким человечьим мозгиком, но можешь, это власть. Затягивает. Кольнуться постоянно хочется… еще, еще. И мне тогда, в той сауне, тебе не нужно было это объяснять. Людей вот только нет, ни человека рядом. Родного, теплого. Приходит момент, и вдруг, ни с того ни с сего понимаешь: а жизнь-то прошла - красивая, яркая, острая, нервная, насыщенная властью, но в то же время и ничтожная. По наполненности любовью ничтожная. Я, может, этого и не заметил бы… ну, если бы семья и дети, ты посмотри на этих двух, Андрея и Артура - ну, кто они такие, их только в микроскоп и видно, а у каждого по дочке в то же время. По тепленькой, пухленькой маленькой печке такой. А я не могу, - за ворот к себе притянув Сухожилова, на ухо Драбкин еле слышно шепчет. - Детей не могу. Азооспермия, не слышал? Головастики неподвижные, и чем их только ни подхлестывай - не лечится, ты понял, невзирая на. Я думал что сначала - работу всем вам, Подвигину, тебе. А что, иди ко мне… захваты, ты прекрасно понимаешь, - мертвый рынок, ну, лет на пять, а то и меньше, пыли в регионах хватит, а дальше что? А я тебя в совет директоров, на "Нафту" и "Онэксим" брошу, ты представляешь уровень? Да только все не то. Не это вам сейчас необходимо, померкло все, весь блеск земных царей.
- Приехали мы, Гриш, почти.
- И что - по-прежнему не твой я пассажир? Нет, погоди ты, погоди. Она твоя, ведь так? Та девочка, которую ты третьи сутки по Москве? Твоя - не подвигинская. Подвигин свою потерял - я вижу это, знаю, - он безнадежный. А он с тобой, вы вместе, заодно, а чем я хуже? Смотри, я завтра все больницы на уши, все МЧС, Минздрав, ты только слово.
- Нашел уже, нашел. - И Сухожилов дико улыбается, как будто табуретку из-под ног у Драбкина бездумно, безоглядно выбивая.
- Уверен? Где?
- Да вон, в Первой Градской.
- А состояние - об этом не подумал?
- Живая - вот какое состояние.
- Как там - прости, конечно, - дальше со здоровьем, неизвестно. А я могу любое, все, больницы в каждой точке мира, профессоров, врачей.
- А ни царапинки на ней, до свадьбы заживет - вот так. Немного только легкие прочистить.
- Нет, стой, не все еще. Она тебе кто? Не только не жена - вообще никто. Да знаю, знаю - логика. Какая там жена на форуме - зачем ты притащил ее с собой, не знаю. Ее ведь ищут - далеко не только ты, и у нее там жизнь, любовь, и в этой жизни место для тебя найдется разве? Об этом не подумал? Ну, найдешь ты ее! Ну, притянешь к себе! Ну, размажешь сопли по любимому лицу! Ну а дальше? Дальше? Она к кому - к тебе или назад, к законному, да ладно бы к законному, но к настоящему, с которым, как сиамская, срослась, и как тут резать по живому? Ведь есть такой, любимый, я не сомневаюсь - как иначе? Он там уже, он с ней, представь, вот ты приходишь, а тебе с порога - спасибо, ты прекрасный человек, конечно, но ты лишний, извини. А я вам - жизнь! Тебе и ей! Новую!
- Это как ты себе представляешь?
- А так, что нет ее. Ни для кого! Сгорела, прекратилась - скорбим, примите соболезнования. А вы вдвоем с ней - где угодно, в Альпах!
- А ей самой ты тоже экспертизу? Что прежняя сгорела, прекратилась и новая жизнь у нее началась? Что вот он, Сухожилов, - больше никого? Нет, брат, не рассчитал, не проработан до конца вопрос.
- И это можно!
- Это как? Лоботомия радикальная?
- А хотя бы и так! Такие есть хирурги по мозгам - все могут, все! Про душу мы не будем. Да? Ведь все в мозгах, в этой блямбе, которая хранит воспоминания о собственной любви. Там происходит превращение материи в сознание, а человечество давно уже стучится в эти двери, уже "войдите" им оттуда говорят. Всего-то пара точечных ударов по центрам памяти, и ты получишь ее, прежнюю, не дуру, полноценную. И полностью твою, ничью другую больше, а? Ну, если в самом деле хочешь с ней, то даже это можно - чудо!
- Да я нашел ее, нашел - вот это чудо! Другие на хер чудеса - солить? Да и себя услышь - ведь полную чухню городишь. Это так же, как прости, с твоими головастиками - чем ты их ни пичкай, они не зашевелятся. Тебе вон даже в яйцах код доступа взломать не могут, простейший код воспроизводства жизни, а тут мозги. Пойми, предел есть - у всякого искусства и науки свой - и Бог его кладет, природа, как ни назови. Ты сам себе противоречишь, Драбкин, ты много о неравенстве в тот раз талдычил … все верно: есть богатые и нищие, красивые, уроды. Всех можно подравнять, всех можно к знаменателю свести: красавиц уравнять с уродками… ну, скальпелем ли докромсать уродку до красивой или, напротив, серной кислотой красавицу обезобразить, но это все так, пшик, несерьезно, а самое великое, несправедливое неравенство, оно в любви, и этого неравенства (и слава богу) никто не сгладит никогда. Со всем смириться можно - с нищетой, с бездарностью, но только не с тем, что любят кого-то другого, а вот не тебя. Тут все нейрофизиологи мира не заставят, тут только башку вдребезги - не доставайся же ты, сука, никому. И, знаешь, как ни странно, я в этой области бы предпочел на равных… ну то есть на неравных, именно вот на неравных, без жесткого входа, без всякого насилия, а только с тем, с чем мама родила, вот с этой моей рожей, с этим личным обаянием.
- И что, и что ты от нее в итоге? Получишь что?
- А вот в глаза ей снова… это только. - И Сухожилов улыбается улыбкой волчьей, жесткой и вместе с тем дебильной, жалкой и ликующе-беспомощной. И, дверь толкнув, выходит и по аллее тополиной - заснеженной воспетым "Иванушками" пухом - к желтеющему зданию с колоннами бежит, и Драбкин тоже вслед за ним выходит; от горечи лицо кривится: не пригодился он, не нужен, не помог, не взяли в люди, бесполезен.
Перед глазами у него стояло Зоино лицо с большими острыми смешливыми глазами и чуть пристыженное, как в ту минуту, когда она его поймала на слишком долгом неотрывном и придирчивом разглядывании: приникнув к соломинке, она с сосредоточенным усердием ребенка и словно бы на скорость, на спор понижала коктейльный уровень в бокале, и лишь когда поймала, ощутила, как луч, наведенный сквозь линзу, сухожиловский взгляд; оторвалась от бурливого оранжевого джуса и посмотрела вопросительно - в чем дело, что такое, - а Сухожилов принимал с признательным каким-то изумлением, вбирал, встречал, выдерживал вот этот ключевой напор, кошачью эту проницательность, доверчивость ребенка, пресыщенность усталой б…ди, холодную усмешку демона, осведомленного о собственной непрошеной и без усильной власти над каждым загипнотизированным смертным, - все вместе взятое, неразделимое, единое.
Он никогда не мог понять слюнявой прелести поцелуев: нос в нос - не губы в губы, - вот этот вроде бы нелепый и щекотный способ, принятый у океанских дикарей, казался Сухожилову куда как более волнующим. Тереться пятачками нам сам бог велел, и как же все-таки догадлив, мудр, насколько ближе к естеству полинезиец: носы ведь - точки самые банальные, далекие, абсурдные, о них не догадаешься, их не увидишь - кончик собственного носа, - а тут ты смотришь на нее, и все решается само собой, приходит словно бы животное желание обнюхать, но перетекшее уже в священный трепет, в смиренное благоговение, во что-то вот такое, чему названия в мире нет, но ясно, что вот этим пружинистым сухим телесным трением рождается, творится будто первый в жизни человечества, вручную извлеченный из дерева огонь.
Ей было свойственно платить за всякое острое слово таким уважительным фырканьем, настолько живой, внезапной, неумышленной усмешкой, что это оживление тысячекратно будто бы превосходило оригинальность твоего изречения и смотрелось невиданно щедрым авансом, неоправданно неограниченным кредитом на будущее. Она не пачкала салфетки и свои окурки помадными отпечатками; она оказалась на редкость прожорливой, оставив от утюговидного куска слоеного торта - лимон, шоколад и черника - не больше, чем время от руин Карфагена, и отодвинув испитый до донца бокал, она удрученно вздохнула, как будто набираясь мужества, и, стиснув губы, как Матросов перед пулеметной амбразурой, сказала Сухожилову: "Поехали".
- В последний раз вопрос - зачем? С него ведь как с козла - с заказчика.
- Последний раз предупреждаешь, да? - И словно зная (не рассудком, нет, - инстинктом, кровью, природой, существом) о ненужной ей власти над ним, открестилась: - Ну, ладно. Ну, тогда - пока. Тогда пойду я.
Сквозь ткань ее жемчужно-серого платья, открывавшего бойскаутские круглые коленки, он ощущал ее телесный жар, как будто заданный естественным окрасом ее волос; ступни ее, казалось, с лихвой бы уместились на сухожиловских ладонях, и через пять часов ей предстояло промокнуть в ванной "Swiss-отеля" до трусов, как выразился тот Витек, который, пребудем ждать и верить, оказался ее спасителем.
- Ну, хорошо, пойдем. Тем более, последний день сегодня - он уезжает нынче ночью и надолго.
- Куда? В Давос? На Форум безопасности своей империи?
- Ну, в этом роде, да. А форум у него сегодня здесь, в Москве. Нет, мы пойдем, конечно, но только ты скажи, зачем, намерения какие у тебя, ведь интересно просто.
- А бухнусь в ноги, умолю. Скажу, не погубите, барин.
- Ну, если барин, то тогда какое отношение, знаешь, к девкам? А если скажет - раздевайся?
- Не скажет. Что он там не видел? Эти прелести, они девальвировались. На человечество вообще и на твоего троглодита в частности обрушилось такое страшное количество раздетых тел, что женская грудь, к примеру, давно уже воспринимается аксессуаром, предметом гардероба, как будто женщина не родилась с ней, а на себя к пятнадцати годам напялила. Как бронежилет. И автомат Калашникова одновременно.
- Ну, объективная девальвация, она не отменяет субъективной ценности.
- Это да. Для частного показа, предположим, и сгодятся. Но этот, он не покупал билет. А я не продавала.
- Значит, в морду ему?
- Значит, в морду. Ты как? Мне в этом случае рассчитывать на собственные силы?
- Я буду за тебя болеть, - пообещал Сухожилов. - Втайне. Возможно, даже транспарант в поддержку разверну.
У нее была оливковая "Альфа-Ромео" выпуска примерно середины девяностых, гляделась вполне презентабельно; такую, подержанную, можно было купить тысяч за пятнадцать, а если повезет, то и за семь, за восемь; при полной своей автомобилистской безграмотности Сухожилов кое - что усвоил и мог сказать: машинка-зверь, способная летать и совершенно неубиваемая.
- Что? - возмутилась она, под его "подозрительным", "недоверчивым" взглядом прыгнув в седло. - Садись давай. Или у тебя предубеждение - против женщин за рулем? И такие встречаются - сразу "нет, не поеду".
- Нет, без разницы.
- А то ведь я однажды летела - насмерть… ну почти.
- Да, есть похожая по описанию, - ему спокойно, внятно говорят. - За мной идите.
И он идет, на пятки наступая высокому, сутулому мужчине в голубом комбинезоне и с самым приветливым, очаровательным в мире лицом невеселого палача. Они вступают в холл с двойными стеклянными дверьми, и двери заперты; сутулый локтем неотрывно давит на кнопку вызова; за дверью неподатливая, густая, как сметана, тишина и никого не видно сквозь стекло, и Сухожилова колотит от хищного веселья, и, господи, от собственной рубашки и от комбинезона этого врачишки вдруг начинает пахнуть табаком - так остро, словно в детстве, - выдавая с головой, - когда нельзя было домой вернуться с этим дымом, въевшимся в одежду, в кожу, и нужно было растирать в руках, разжевывать до терпкой кашицы пахучие листья сирени, - как вариант, немного постоять в густом чаду костра чтоб запахи перемешались и более обильный, мощный и густой забил и растворил в себе табачный. Им открывают, и Сухожилов вновь врача толкает взглядом в спину, они идут сквозь призраки врачей, медсестер и санитаров, грохочущих тележками (скальпелями и пинцетами в кюветах) и затыкающих пиликающие глотки стационарных телефонных аппаратов; затем врачишка расправляется еще с одним замком, и попадают в отделение интенсивной терапии, наконец, они; здесь Сухожилов, прочитав название, впадает на секунду в дикое, как лезвием по скальпу, отчаяние филологического рода, не зная, с ликованием или с ужасом ему воспринимать вот эту "интенсивность", и что за ней стоит - шаманство или шарлатанство, не то неистовая неослабность спасительных манипуляций, не то уже напрасность яростных спасательных потуг.
Они уже были на месте, и Зоя долго, негодующе шипя, искала лазейку для парковки, просвет, между тюленьих и акульих туш могучих представительских авто; потом, поставив тачку на прикол, они вступили в густую тень скребущей шпилем небо ячеистой и рафинадной башни (типовая современная, отдельная, как будто выгороженная из мира, стерильная, функциональная вселенная, простейшая ритмика оконных проемов, ничем не нарушимая монотонность техногенного городского стандарта) и на мгновение отразились в зеркальных стенах парадного подъезда, и Сухожилов поразился острой, нестерпимой несуразности их пары: вот сам он, тощий волк, рисковый, предприимчивый захватчик, обколотый наркотической смесью страха и власти; извечный, урожденный одиночка с любовным голодом, напрасно обжигающим нутро, и грустными собачьими глазами, в которых тускло отражается однообразное будущее с опостылевшим скрипением активов на жвалах; вот рыжая Зоя, ставшая сумрачней, строже в предчувствии сшибки с заказчиком и вся как будто состоящая из чистой, жаркой, неприкасаемой свободы; изящное, простое, как вода, необъяснимое, как снег для бушмена, создание, чей путь пролегает мимо, насквозь, как будто поверх сухожиловского мира (со звериными тропками в безлюдном заснеженном поле) и чьи глаза глядят на сухожиловскую жизнь, как на быт бабуина сквозь решетку в зоопарке.
Под шаг его подлаживаясь, ступая рядом, она как будто все равно от него уходила - в ту сторону, где обитали существа, ей родственные, где было много смеха, трения носов, такой свободы, как у птицы или рыбы в выборе стихии и, как из детства, пахло мандаринами с рождественской елки. Но тут обратное вдруг померещилось ему, пока их отражение в парадном не растаяло и он не предъявил охране пригласительный на два лица, - как будто предназначенность, задуманные свыше соразмерность и пригнанность друг к другу его вот, Сухожилова, и Зои, и что тут было истиной, а что - неправдой, чего в их паре было больше, вот этой несуразности или вот этой предназначенности, уже не мог он угадать, сказать наверняка.
- А это надо разобраться, - вещал Сухожилов, когда они взмывали в бесшумном и прозрачном лифте, перевитом водными каскадами, - что вы еще творите там. А то, может, мы с моим троглодитом-заказчиком все делаем на пользу общества, избавляя его от заразы современного искусства. Вот так приглядишься немного, и редивелопмент твоей похабной галерейки в небольшой бизнес-центр класса "Б" благодеянием покажется. Тут как-то оказался на одном я вашем хэппенинге, и что я там увидел? Освежеванную Россию. Карту родины моей и одновременно схему разделки - вот огузок, вот кострец, грудинка, выбирай, и обращайся к плечистому рубщику, который тут же и стоит, с ножами, стопором, весь забрызганный кровью отчизны. Ну и как мне это понимать?
- Ну, это же про вас все, про тебя - не находишь? Ты видел только отражение процессов в обществе. То, что вы - пассионарии - наделали, то художник и отразил.
- А, может, я вырос таким, потому что меня воспитало такое искусство? Еще большой вопрос. Едем дальше, следующий зал, а там Достоевский собственной персоной. Обычный такой Достоевский, только в спущенных портках. Одной рукой отодвигает ситцевую занавеску и онанирует другой. За занавеской монитор, а на экране - три одних и тех же кадра подпольного детского порно. И, главное, какой фейерверк, какой роскошный веер смыслов.
- Ты прямо как мой отец.
- Это что - мне комплимент или напротив?
- А понимай, как хочешь.
- А кто отец?
- О, это страшный человек, Башилов, есть такой художник, ты не слышал? Как Бульба, дочери родной, единственной не пожалел. Проклял.
- Ну, это он зря. Мог бы просто - ремня.
- А ты меня никак перевоспитывать надумал?
- Ну, если мы с твоим батяней на одной волне… - Сухожилов с заговорщицким видом отвел Зою за угол и стал расстегивать ремень. Зоя дала ему по лбу.
- Вот здесь, пожалуйста, немного подождите.
Вот это да, на стульях - два мужика: один, тщедушный и очкастый, как заведенный взад-вперед раскачивается, сложив в замок между коленей намертво сведенные руки; второй сидит бездвижно, отрешенно, разглядывая потолок, - лобастый, рослый, с мощными лосиными ногами. И Сухожилов с ними третьим - как еще? Тупят, разглядывая пол и потолок попеременно. И ощущение удушья нарастает, а может, ощущение такое, как будто в легкие и кровь мгновенно, разом закачали кислород, который тебе предстоит перегнать через жабры за жизнь.
- Качаться, может, хватит, а? - лобастый, рослый первым не выдерживает, прикрикивает резко на очкарика. А тот - нервишки истончились до предела - взвивается, кричит высоким, тонким голоском:
- Пошел ты!
И наконец-то врач выходит к ним - другой, с курчавой плотной рыженькой бородкой, "интеллигентный", робковатый, заикающийся:
- Кто - молодая женщина, двадцать пять - тридцать лет?
И двое разом вскакивают, врача глазами поедая. И друг на друга глянули невольно - в одном глухом упорстве сломать чужую волю, загнать другого в хвост кратчайшей в мире очереди.
- Мы, доктор, оба - женщины. И обе молодые, привлекательные, - смеется Сухожилов, мускулом не дрогнув.
- О возрасте могли бы и не спрашивать - не принято, - и рослый, "борзый" Сухожилову - тон в тон.
- Не понял? - Глаза у "нового" врача тут округляются, хотя это признак, скорее того, что врач давно уже и напрочь разучился удивляться чему бы то ни было. - Вы - вместе?
- Вместе, вместе, - мгновения не поколебавшись, отвечает Сухожилов.
- Одна у вас?
- Одна, одна.
- Ну хорошо, идемте.
- Не понял - это как мы вместе? - "Борзый" на ходу в предплечье Сухожилову вцепляется. - Как "одна"?
- А сам подумай, как.
- А, понял, понял. Заходим вот одновременно.
- Именно.