– А ты чего так упрямишься? Тебе ведь работу предлагают, а не четыре года заключения в тюрьму строгого режима… – Хенке очень хотелось, чтобы ее старый мерин не артачился, принял заказ и чтобы она, присутствуя на примерках, пригляделась бы к Васильеву и попыталась понять, что он за человек. Маму всегда неотразимо влекло ко всему таинственному и загадочному. Для нее все вокруг было тайной – начиная с перебирающей тонкими ножками по оконному стеклу мухи и кончая ею самой. Но самой непостижимой тайной для нее всегда оставались не деревья с их шелестом, не птицы с их щебетом, не синее небо и солнце над головой, а люди.
Под напором объединенных сил отец капитулировал:
– Пусть приходит.
Перед приходом Васильева мама совершила настоящий переворот дома – вымыла полы и окна, вытерла пыль, перевесила на стенах фотографии, переставила стулья, поменяла на столе скатерть, накрыла новым покрывалом диван.
– Смотри дух из себя не вышиби, – корил ее отец. – Ведь не Сталин же к нам придет.
– Иду с тобой на пари, что полковник никогда не был в еврейском доме.
– Ну и что, что не был? Может, прикажешь его еще народной песней встретить? – Отец вдруг понизил голос и спросил: – Ты хоть знаешь, чем он занимается?
– Знаю.
– А что бы ты сказала, если бы он не лесных братьев ловил, а евреев?..
Маму не смутил его вопрос. Но она решила на него не отвечать. Да и что тут ответишь? Что евреи никого не убивали? Что им не с кем ни в лесах, ни в городах бороться за свою власть, ибо своей власти у них все равно никогда не будет? Что придется жить и тянуть свое воловье ярмо при любом чужом правлении, терпеть, не лезть на рожон и не рваться в бой за чужое счастье, пока собственного не обретешь?
В доме со дня на день ждали прихода Анатолия Николаевича, но его, видно, снова услали в длительную командировку – в провинцию, поближе к сражающимся лесам.
Когда отцу уже казалось, что Васильев решил к своему юбилею сшить себе новый костюм не у него на дому, а в проверенном ателье на углу Виленской и Доминиканской, полковник появился во дворе и вместе со своим рекомендателем Самуилом Семеновичем в первый же выходной позвонил к нам в дверь.
Мама открыла им и молча провела по коридору, заваленному всякой рухлядью, в идеально убранную столовую; отец бодро, по-солдатски встал из-за взмыленного "Зингера" и беззвучно поздоровался с будущим заказчиком.
– Знакомьтесь, – сказал посредник-Шмуле. – Анатолий Николаевич Васильев.
Мои родители и без всякого церемонного представления знали, что за гость к ним пожаловал, но моему дяде Шмуле очень хотелось еще раз подчеркнуть свою несомненную заслугу в их знакомстве и сближении.
– А это – маг и волшебник иголки Соломон Давидович, а это моя старшая сестра – Евгения Семеновна.
Отец подтвердил слова шурина скромным, чуть заметным кивком, он стоял, не двигаясь, как когда-то в сорок первом на плацу перед отправкой из Балахны на фронт, на Курскую дугу, в самое пекло, а мама, которая никогда не была равнодушна к статным и красивым заказчикам, вымученно, но не без налета женского кокетства улыбалась загадочному полковнику.
– Материал отличный. Такой в обычном магазине не купишь, – нахваливал отрез Самуил Семенович, желая разрядить повисшее облаком беспричинное напряжение и давая знак Васильеву показать свою покупку и приступить к переговорам.
– Посмотрим, посмотрим, что за материал, – пропел отец, у которого и капли сомнения не было, что высокие чины министерства безопасности в обычные магазины и не заглядывают.
Анатолий Николаевич вынул из свертка отрез и разложил его на чистой скатерти.
Соломон Давидович сначала посмотрел на отрез издали, потом чинным шагом приблизился к столу и стал его осторожно и ласково гладить чуткой рукой, как гладят живое существо – любимую кошку или преданную собаку.
– Шерсть… Английская шерсть. Большая редкость, – с какой-то восторженной печалью промолвил мой отец. Да и как было не печалиться, если отец был уверен, что с открытой продажей заграничными тканями в Литве давно и бесповоротно покончено. Если их и можно где-то приобрести, то только в спецраспределителях.
– Сними же мерку! – поторопил его Шмуле, а мама, как бы будя своего старого мерина от спячки, толкнула его локтем в бок.
– Сейчас, сейчас! – Для вящей убедительности отец каждое свое слово дублировал. – И мерку снимем, и о фасоне поговорим. Но я хотел бы товарищу полковнику прямо сказать, что в ателье пошив обошелся бы ему дешевле… намного дешевле.
У мамы от ужаса глаза расширились. Такой убыточной для дома отваги, граничащей с наглостью, она от своего благоверного не ожидала. Он что – совсем чокнулся? Кто из дамских или мужских портных, у которых в городе известное имя – Нисон Кацман, Арье Вайнштейн, Гилель Краснопольский, – гонит своих клиентов в ателье?
Застыл и речистый дядя Шмуле.
– Пусть вас материальные вопросы не волнуют. На пошив костюма моего жалованья вполне хватит. Надеюсь, мы с вами все финансовые дела уладим, – сказал Васильев и засмеялся.
Нервно засмеялась и мама.
Только дяде Шмуле было не до смеха. Со смешанным чувством благодарности и страха смотрел он на Анатолия Николаевича, который, по счастью, не обиделся, не повернулся и не хлопнул дверью.
Соломон Давидович и сам догадался, что допустил досадный промах, и больше о цене не заикался – снял с полковника мерку, и мама под его диктовку, как прилежная школьница, аккуратно записала все данные в блокнот.
– Шмуле… – Отец поперхнулся и поправил себя: – Самуил Семенович скажет, товарищ полковник, когда вам прийти на первую примерку. Если вы не будете в отъезде.
– Постараюсь приходить вовремя, хотя ручаться не могу. Служба есть служба. Через неделю-две собираюсь в юбилейный отпуск уйти, тогда мои поездки на месяц кончатся, и я стану домоседом. – Анатолий Николаевич протянул отцу руку и сказал: – Семен Самуилович очень много хорошего о вас рассказал. Было очень приятно познакомиться.
– И нам было приятно, – в ответ выдавил отец, ломая голову, что же хорошего мог рассказать о нем Шмуле, если не проходит и дня, чтобы они из-за чего-нибудь не поцапались. Какой портной на свете бросает свое ремесло ради слежки за людьми и выуживания доносов?
На первую примерку Васильев пришел в срок.
В отличие от других клиентов, которые все время ерзали, вертелись, пританцовывали, раздражая отца своей суетливостью, Анатолий Николаевич стоял перед ним в струнку, безупречно выполнял все просьбы, замечаний никаких не делал и не задавал вопросов, не имеющих отношения ни к житью, ни к шитью.
Отец отвечал ему полной взаимностью, молчал, что-то чертил мелком, обмерял сантиметром и пытался представить, каков товарищ полковник на своей работе, на допросах с теми, кого Шмуле называл врагами народа. Неужели такой же смирный и податливый, как сейчас? Или другой – яростный и неумолимый?
Иногда в комнату из кухни входила мама, которая краем глаза надзирала за поведением своего спутника жизни и, довольная, возвращалась обратно.
Работа над костюмом постепенно приближалась к концу. Анатолий Николаевич в нашем длинном, почти до половиц, необманчивом зеркале уже видел себя в новом наряде и, помолодевший, видно, нравился себе, хотя моему требовательному и придирчивому к каждой мелочи отцу хотелось еще что-то улучшить – там, дескать, чуть-чуть корчит, тут морщит.
Перед последней примеркой Васильев уехал на совещание в Клайпеду и оттуда позвонил домой своей Лиде, чтобы та перед Соломоном Давидовичем извинилась за его вынужденную задержку. Когда отец после ранения работал в интендантской части 7-й пехотной дивизии, полковники на него только покрикивали да матом ругались, но чтобы полковник принес свои извинения рядовому, этого на его памяти никогда не было.
Сдача костюма превратилась в небольшое торжество, на котором кроме мастера и заказчика присутствовали их жены и, конечно же, мой дядя Шмуле, инициатор и застрельщик всех благородных дел, не требующих лично от него никакого труда.
– Ты в новом костюме, Толя, похож на Кадочникова, – похвалила строгая Лида мужа. – Ей-Богу, очень похож, особенно анфас.
Хотя никто из моих домочадцев Кадочникова в глаза не видел, все охотно кивнули. Ведь своевременный наклон головы в знак согласия еще никому в жизни вреда не причинил.
Мама предложила выпить по рюмке молдавского коньяка и отведать ее пирог с изюмом и корицей, но высокие гости вежливо отказались. Мол, в другой раз, когда Соломон Давидович сошьет Анатолию Николаевичу зимнее пальто. Хоть зимы в Литве не такие суровые, как в Якутске, но все равно метельно и холодновато.
– Может, мне и не удастся в вашем костюме проскакать на белом коне по Красной площади, как маршалу Рокоссовскому, но мимо мавзолея мы по ней с Лидой обязательно летом пройдемся, – пошутил Васильев, отозвал отца в сторону и расплатился.
С тех пор отношения между Васильевым и остальными жильцами заметно потеплели. Он им уже не казался таким неприступным и спесивым, как прежде, а ему дворовые евреи вроде бы пришлись по душе – люди как люди, трудолюбивые, мастеровитые, услужливые, хоть еще и не совсем советские.
Дядя Шмуле, вдохновленный удачей, ревностно продолжал свою посредническую деятельность; при его активном содействии маленький и юркий, как воробышек, маляр Иегуда Левин к юбилею Анатолия Николаевича сделал в его четырехкомнатной квартире капитальную побелку – соскреб со стен и замазал все, что оставалось от прежнего хозяина, пана Томашевского.
– К сожалению, я белю только стены, но не дела, – шепнул он моему отцу, который посоветовал ему для его же пользы заклеить столярным клеем рот.
Понемногу в Вильнюс стали съезжаться родичи полковника. Первыми приехали родители – низенькая улыбчивая мама в кургузом пальто с крупными, как грибы, пуговицами, в цветастом платке на миниатюрной головке; статный русоволосый отец в распахнутом плаще-дождевике и в хромовых сапогах с высокими голенищами. Невестка Лида и внук Игорь в отсутствие юбиляра водили их по городу и показывали достопримечательности. С соседями приезжие не общались, только с интересом присматривались к ним и прислушивались к их незнакомому говору.
Позже прибыли брат Анатолия Николаевича Тимофей и его жена Клава – дородная русская красавица с пронзительными, как бритвенное лезвие, голубыми глазами, тугой длинной косой, царственно спадавшей на ее широкие, мужские плечи.
Из советской группировки войск в Германии на юбилей пожаловал лучший друг Васильева по ленинградскому училищу, генерал-майор артиллерии Микола Олейник, который недолюбливал евреев и посмеивался над их заковыристыми фамилиями.
Безотказный шофер полковника возил его гостей и показывал им достопримечательности Вильнюса – вместе с ними поднимался на гору Гедиминаса, посещал знаменитые костелы Святой Анны и Петра и Павла, ездил с ними в вотчину великих литовских князей – Тракай, славящийся своими замками и озерами. По пути он успевал по составленному Лидой списку закупать в спецраспределителе все яства к юбилейному столу.
Готовился к празднованию юбилея и мой дядя Шмуле. Не получив на то никаких полномочий, он собирался от имени всех евреев двора поздравить именитого соседа с пятидесятилетием и вручить ему большой букет чайных роз, но, поскольку в цветах не очень-то разбирался, попросил мою маму сходить на Калварийский базар и на его деньги купить их у торговцев из братской Грузии.
– Может, сойдет что-нибудь более скромное, чем чайные розы, – сказала сестра. – Например, астры.
– Астры, кажется, приносят только на похороны! – возмутился брат.
– Глупости! Лучше скажи, когда их купить – завтра, послезавтра? Когда у него юбилей?
– Послезавтра, в воскресенье. С самого утра и поздравим.
Мама сходила на Калварийский базар, купила букет чайных роз, налила полную ванну воды и бережно, по одному цветочку, уложила туда букет, чтобы до воскресенья он не завял. Розы, колыхаясь, медленно плавали между покрытыми эмалью железными берегами, как живые существа с чешуей и жабрами.
Поздравления были приготовлены, розы распускались в воде, но для начала торжеств не хватало главного – их виновника, который снова где-то мыкался в мятежной провинции – не то в лесистой Дзукии, не то в непреклонной Жемайтии.
Васильев сам никогда точно не знал, когда приедет обратно. Не знали об этом и близкие – Лида и сыновья, которые давно привыкли к его задержкам и которых он приучил сохранять спокойствие в любых обстоятельствах. Недаром полковник каждый свой маршрут держал в строжайшей тайне даже от них.
Но эта задержка накануне юбилея всерьез встревожила всю родню.
Лида всполошилась, заволновалась, позвонила дежурному в министерство – Васильев строго-настрого запрещал ей это делать, – долго не могла от волнения набрать правильный номер и соединиться с дежурным. Наконец тот снял трубку и на ее вопрос о муже ответил, что ему ничего неизвестно и что, если поступят какие-нибудь сведения, он тут же свяжется с ней.
Дома было сумрачно и тихо, и эта тишина была начинена дурными предчувствиями, как тучи грозой, – сверкнет молния, загремит гром, и небеса разверзнутся, и затопит все вокруг.
И небеса разверзлись, и дом затопило слезами.
В ночь с субботы на воскресенье в квартире Васильевых раздался звонок, а вслед за ним покой во дворе взорвал истошный вопль Лиды, похожий на протяжный волчий вой.
– Толя! Толенька! – кричала она, одурманенная горем. – Как же так, родненький, как же так?! Ведь завтра праздник, твой праздник…
Крики ее то крепли, то ненадолго утихали, и разбуженные несчастьем соседи не могли сомкнуть глаз – всю ночь в темноту их спален из полковничьих окон струился озябший, колеблемый чужим горем свет.
А утром все стало ясно.
По дороге в Вильнюс между Меркине и Друскининкаем машина, в которой ехала оперативная группа, попала в засаду, и лесовики забросали его гранатами. Погибли все оперативники во главе с полковником Васильевым.
По просьбе семьи официальную церемонию похорон, которые должны были состояться с воинскими почестями на Антокольском кладбище, перенесли с юбилейного воскресенья на будничный понедельник. Гроб с телом убитого Васильева был установлен на Конской улице в клубе работников МВД.
– Как там мои розы? – поинтересовался перед похоронами дядя Шмуле.
– Плавают, – ответила Хенке брату, у которого местечковая расчетливость мирно уживалась с пафосными заявлениями о служении высоким коммунистическим идеалам.
– Плавают? Как плавают? – сердито воззрился на нее Самуил Семенович.
– Как карпы. В ванне… В воде… Но до понедельника они вряд ли дотянут. Ты на них не особенно рассчитывай. Но не расстраивайся. Я же тебе и раньше говорила, что розы дарят любимым девушкам, а не покойникам.
– Что же делать? Ведь кто-то же из наших, из евреев, должен проводить соседа в последний путь. И не с пустыми руками.
– Вот ты его и проводишь как наш представитель и как сослуживец. Выразишь жене и родителям соболезнование. Постоишь у открытой могилы, послушаешь речи своего начальства и, может, когда гроб под музыку будут опускать в яму, уронишь от нашего имени слезу. На похоронах слезы ценней и дороже любых цветов. Но у тебя, Шмулинька, по-моему, никогда лишних слез и не было. Умри я, ты ведь не заплакал бы.
– Что ты, Хенке, болтаешь? Человек – не муха. Его всегда жалко.
– Жалко. Конечно, жалко. Мог бы в своей Якутии до глубокой старости прожить, если бы добывал золото на родном прииске, а не ловил врагов в чужом краю. Бог велит хозяйничать только у себя дома. Везде умирать страшно, но не бывает страшней смерти, чем на чужбине. Если бы ты знал, как я, когда в ауле заболела малярией, боялась умереть в Казахстане… среди степей. Только шакалы приходили бы на мою могилу. Шакалы и суслики.
Мама помолчала, и в лице ее вдруг просквозила печаль, на лбу обозначились морщины, в ту пору прорезанные еще не ножом, а только перочинным ножичком; глаза у нее увлажнились, и она вдруг почти ласково промолвила:
– Если ты хочешь на кладбище пойти со своими чайными розами, я сейчас тебе их соберу.
– Пусть плавают. Куплю какие-нибудь цветы прямо у кладбищенских ворот. Деревенские бабки там зарабатывают не хуже, чем грузины на базаре, только они три шкуры, как грузины, не дерут.
– Пусть…
Купил ли Шмуле у бабок цветы или нет, никто от него так и не узнал. Но на следующий день во дворе он долго и подробно, со свойственной ему восторженностью рассказывал, какие роскошные были похороны, – горы цветов, толпы народа; перечислял, кто из секретарей ЦК присутствовал на кладбище; цитировал высокие слова министра госбезопасности о покойнике; хвалил солдат, которые по команде дружно произвели залп. Рассказывал, как мужественно вела себя выплакавшая глаза Лида.
Мама слушала его и думала о несчастных стариках – родителях Васильева, которые не сегодня-завтра уедут со своей неподъемной, кровоточащей ношей обратно в Якутию на свой золотоносный прииск, забыв эти лица, эти речи, эти выстрелы и прокляв навеки эти нерусские леса и эту нерусскую землю.