Нигде в Африке - Цвейг Стефан 16 стр.


- Это долгая история, - сказала она. - Ты в феях понимаешь?

- Конечно. Когда ты родилась, одна фея стояла возле твоей колыбели.

- А что такое колыбель?

- Слушай, ты мне расскажешь все, что знаешь о феях. А я объясню тебе, что такое колыбель.

- А ты мне скажешь, зачем наврал, будто ты друг моего отца?

- Да я и не врал. Мы с твоим папой старинные друзья. Еще с молодости. А твоя мать была чуть старше тебя, когда я увидел ее в первый раз.

- А я подумала, ты хочешь меня kidnappen.

- Куда?

- Туда, где нет школ и шефов. И нет богачей, которые не любят бедных. И нет писем из Германии, - перечислила Регина.

- Ну, извини, если разочаровал. Но я все-таки наврал. Твоему директору. Я приехал с фермы. Мы провели чудесные дни с твоими родителями, Кимани и Овуором. И Руммлером, конечно. И я не хотел уезжать, не повидав тебя.

- Почему?

- Мне правда через три дня надо уезжать. На войну. Мы с тобой давно познакомились, ты тогда еще совсем маленькой была.

- Это было в моей другой жизни, и я не могу вспомнить.

- И в моей тоже. Только вот я, к сожалению, все помню.

- Ты говоришь, как папа.

Мартин удивился тому, как легко было разговаривать с Региной. Он уже придумал обычные вопросы, которые задают взрослые, не имеющие опыта общения с детьми. Но она рассказывала о школе в такой манере, которая восхищала его, потому что в ней сквозило чувство юмора Вальтера, каким он обладал в юности. И в то же время его поразила ирония, с которой он никак не предполагал столкнуться у одиннадцатилетней девочки. Очень скоро он так приспособился к поразительно быстрому перемещению из реальности в фантазию, что мог без труда следовать за Региной из одного мира в другой. После каждой истории Регина делала длинные паузы и, заметив непонимание Мартина, объясняла ему, как будто он был учеником, а она - учительницей.

- Этому меня научил Кимани, - сказала она. - Нехорошо для головы, когда рот открыт слишком долго.

Между Томсонс-Фоллсом и Ол’ Джоро Ороком, где дорога становилась все уже, круче и каменистей, Регина попросила:

- Давай подождем здесь, пока солнце не станет красным. Это мое дерево. Когда я его вижу, знаю, что скоро буду дома. Может, придут обезьяны. Тогда можно будет что-нибудь загадать.

- А что, обезьяна у тебя тоже что-то вроде феи?

- Да ведь фей не бывает. Я просто делаю так, будто они есть. Это помогает, хотя папа говорит, мечтать можно только англичанам.

- Ну, сегодня мы с тобой помечтаем. А твой папа - глупый.

- Вот и нет, - сказала Регина, скрестив пальцы, - он - беженец.

Ее голос стал тихим.

- Ты его очень любишь, да?

- Очень, - кивнула Регина. - И маму тоже, - быстро прибавила она.

Увидев, что Мартин прислонился к толстому стволу ее дерева и закрыл глаза, она тоже так сделала. Уши уловили первые шаури барабанов, а кожа - поднимающийся ветер, хотя даже трава еще не шевелилась. Счастье возвращения домой разгорячило ее тело. Она расстегнула блузку, чтобы выпустить маленькие вздохи, и обрадовалась этим звукам довольства, которых так долго себя лишала.

Свистящие звуки разбудили Мартина. Он слишком долго смотрел на Регину и слишком поздно ощутил беспокойство. Некоторое время он убеждал себя, что так подействовали чувство одиночества, еще никогда прежде не переживавшееся им так сильно, звуки, которые он не мог истолковать, и лес с его темными великанами-деревьями. Но потом все же понял, что его одолели воспоминания, которые казались ему давно позабытыми.

Когда цифры на часах стали черным кругом, мучившим его глаза фиолетовыми искрами, он наконец отдался дурманящему желанию и оглянулся назад. Сначала его новое английское имя распалось на слоги, которые он не мог собрать вместе, и сразу после этого он снова оказался в Бреслау, где в первый раз увидел Йеттель. Мартин немного удивился тому, что она обнажена, но ему было хорошо оттого, что ее черные локоны пляшут в хороводе. И все-таки разум все еще был сильнее памяти. До того, как картины прошлого объявили ему большую войну, он вспомнил о тех странных историях, которые рассказывали друг другу об Африке мужчины из Европы. Они все боялись того момента, когда прошлое парализует их, лишив чувства времени.

- Проклятые тропики, - выругался Мартин.

Он испугался, когда его голос взорвал тишину, но, услышав, как ему ответила только одна птица, понял, что говорил вовсе не так громко; в течение некоторого времени, которое он не мог измерить, Мартин просто наслаждался тихим чувством облегчения, как будто только что избежал опасности.

Регина не походила на свою мать и была далеко не так красива, как Йеттель в юности, но она уже не была ребенком. Предчувствие, что некоторые истории все время начинаются сначала, заставило сердце Мартина биться чаще. Йеттель однажды помогла ему почувствовать себя мужчиной. Регина разбудила в нем желание жить будущим, а не прошлым.

- Поехали дальше, - сказал он. - Ты же хочешь поскорее добраться домой?

- Да я уже дома.

- Тебе нравится на ферме, да?

- Да, но это мой secret. Мои родители не должны знать об этом. Они любят Германию.

- Ты можешь мне кое-что пообещать? Если тебе однажды придется уехать с фермы, не грусти.

- А почему мне придется уехать?

- Может быть, твой отец тоже станет солдатом.

- Здорово будет, - представила Регина, - если ему дадут такую же форму, как у тебя. А мистер Бриндли сказал: "Солдата нельзя заставлять ждать". Все будут мне завидовать. Как сегодня.

- Ты забыла пообещать мне, - засмеялся Мартин, - что не будешь грустить.

И снова Регине стало ясно, что Мартин не просто обыкновенный человек. Он знал, как хорошо повторять важные слова больше чем один раз. Она немного помолчала, а потом спросила:

- А почему ты хочешь, чтобы я не грустила?

- Потому что после войны я вернусь к тебе. Тогда ты уже будешь женщиной. Но сначала мне нужно на фронт. А там не так красиво, как здесь. И тогда я хотел бы знать, по крайней мере, что ты здесь счастлива, как теперь. Это ведь не очень трудная просьба?

- Нет, - сказала Регина. - Просто я представлю, что ты все-таки король. Мой. Тебе ведь это ничего не стоит?

- Абсолютно, - засмеялся Мартин. - В этой забытой Богом дыре научишься мечтать.

Он нагнулся, взял Регину за плечи и прижал к себе. И, прикоснувшись к ее коже, снова потерял всякий счет времени. Ему показалось, что он молод и беззаботен, а потом, когда он услышал свое тяжелое дыхание, - что он старый дурак. Голос Регины зазвучал раньше, чем он снова овладел собой.

- Что ты делаешь? - прыснула она. - Щекотно ведь.

12

В начале декабря 1943 года полковник Уайдетт получил приказ, который основательно подпортил ему настроение перед тщательно спланированным рождественским отпуском в эксклюзивном отеле "Маунт Кениа сафари-клуб" и, ко всему прочему, оказался самым опасным испытанием для всей его карьеры. Военное министерство в Лондоне передало под его ответственность план "J", который означал реструктуризацию размещенных в Кении вооруженных сил.

Колония должна была, и притом срочно, последовать примеру метрополии и других стран-союзниц и принять в армию его величества таких добровольцев, которые не имели британского подданства, "если они дружески настроены относительно союзников и не представляют угрозы внутренней безопасности". Формулировка "в кругу лиц, желающих быть принятыми на службу его величества, следует провести аттестацию на предмет твердой антигерманской позиции" подкрепила убеждение полковника Уайдетта, которое он вынес из двух мировых войн: здоровый британский рассудок не требовался для приема на службу в английском военном министерстве.

Кроме этого, в пространном постскриптуме указывалось, что непременно следует обратить внимание и на эмигрантов из Германии. Именно эту часть приказа полковник считал путаной, излишней и вообще отдающей шизофренией. Слишком памятны ему были еще указания, поступившие в начале войны. Тогда только беженцы из Австрии, аннексированной против воли, Чехословакии, подвергшейся жестокому нападению, и достойной сожаления Польши считались "дружественными", а эмигранты из Германии - все без различий "враждебными беженцами". С тех пор, по крайней мере по мнению военной верхушки в Кении, не случилось абсолютно ничего, что могло бы принципиально изменить ситуацию.

Полковник Уайдетт сначала послал свою семью на каникулы в Малинди и нехотя отказался от собственного отпуска. А затем с некоторым ожесточением, но и с той дисциплиной, которой он никогда не пожертвовал бы ради небрежного колониального стиля, хотя соблазнов это сделать было предостаточно, подготовился к процессу переосмысления, которого от него, по-видимому, требовали. С необычайной ясностью анализируя вещи, не относившиеся к его профессиональным обязанностям, полковник быстро понял, как это уже было в начале войны, что круг беженцев, по-прежнему казавшийся ему подозрительным, доставит проблемы, которые привычными способами не решишь.

Приказ из Лондона нежданно-негаданно изменил ситуацию в колонии, до этого вполне удовлетворительную. Благодаря принятым ранее мерам люди с континента были хорошо размещены на фермах высокогорья. Там они не представляли никакой угрозы колонии и к тому же были реальной помощью британским фермерам, служившим в армии. А таким офицерам, как Уайдетт, не надо было заниматься их взглядами и прошлым.

Призвать на службу его величества этот круг лиц, в такой огромной стране, к тому же с такими плохими, по военным меркам, дорогами, было, конечно, куда сложнее, чем думали штабисты, сидя в метрополии за зелеными столами. В офицерском клубе Найроби, где Уайдетт, вопреки своей давнишней привычке не болтать о службе, рассказал о своих заботах, вскоре распространилась острота "Germans to the Front". Полковник воспринимал эту шутку не только как вызов своему исконно британскому чувству юмора, но и как подлость, попытку высмеять его беспомощность. Он не знал, как добраться до этих "fucking Jerries"; он понятия не имел, как можно определить их настрой.

Его прекрасно функционировавшая в этом случае память отчетливо подсказывала ему, что в большинстве случаев речь шла о людях с крайне запутанными историями жизни. Они ведь уже в начале войны попортили ему немало крови. В самых интимных кругах он без утайки признавал, что начало войны, по крайней мере в этом отношении, было "просто упражнением для пальчиков" по сравнению с дилеммой, которую он не разрешил и в феврале 1944-го, то есть через два полных месяца после получения приказа из Лондона.

- В тридцать девятом, - говорил Уайдетт со своим восхищавшим всех сарказмом, - этих парней доставляли грузовиками, и мы могли затолкать их в лагерь. Теперь мистер Черчилль, похоже, ожидает от нас, что мы поедем к ним на фермы и каждого лично проверим, не жрет ли он до сих пор кислую капусту и не говорит ли "Хайль Гитлер".

Странно, но именно ностальгические воспоминания о начале войны вывели полковника на путь спасения. В самый подходящий момент он вспомнил о семействе Рубенсов, а с ними - и о людях, которые в 1939 году так велеречиво высказывались за освобождение интернированных беженцев. Досконально изучив бумаги, полковник наткнулся на необходимые фамилии, которые, к сожалению, снова понадобились. Через письмо, которое он написал не без неудовольствия, поскольку привык приказывать, а не просить, Уайдетт возобновил контакт с Рубенсами; уже три недели спустя в его кабинете состоялись решающие переговоры. Полковник с удивлением узнал, что четверо из сыновей семейки Рубенсов, все еще слишком экспрессивной в его глазах, но вот опять пригодившейся, находятся на военной службе. Один из них служил в Бирме, которая действительно не считалась раем для уклонистов, а другой - в ВВС, в Англии. Арчи и Бенджамин пока находились в Найроби. Давид жил дома, у отца, что означало для Уайдетта двух дополнительных консультантов.

- Я полагаю, - сказал Уайдетт четверым мужчинам, которые, по его мнению, привнесли в его конференц-зал, как и в первый раз, нечто чужеродное, - что в Лондоне эту акцию не продумали. Я имею в виду, - начал он снова не без смущения, потому что не знал, как облечь свои мысли в слова, чтобы донести суть, - почему это кому-то понадобится добровольно идти в эту поганую армию, если он не обязан? Война-то далеко.

- Но не для тех, кто пострадал от нее в Германии.

- А они пострадали? - спросил Уайдетт заинтересованно. - Насколько я помню, когда война началась, большинство из них уже были здесь.

- В Германии не надо было дожидаться начала войны, чтобы пострадать от немцев, - сказал старик Рубенс:

- Конечно нет, - поспешил согласиться Уайдетт, размышляя, не было ли в этом предложении скрыто больше смысла, чем он понял.

- Почему, вы думаете, сэр, мои сыновья в армии?

- Я редко ломаю свою старую голову над тем, почему кто-то пошел служить. И не спрашиваю себя, почему на мне эта вшивая форма.

- А надо бы, полковник. Мы вот задаемся этим вопросом. Для евреев борьба с Гитлером - это не просто война. У очень немногих из нас был выбор, идти воевать или нет. Большинство евреев убивают, не давая им возможности защититься.

Полковник Уайдетт разрешил себе небольшой неодобрительный вздох. Он вспомнил, хоть и не подал виду, что крепкий мужчина, сидевший перед его столом, и при первой их встрече имел склонность к неаппетитным выражениям. Опыт и логика говорили ему, однако, что евреи, наверное, смогут лучше решить свои проблемы, чем посторонние, которые не в курсе дел.

- Как, - спросил он, - мне найти в этой проклятой стране ваших людей и дать им знать, что армия вдруг заинтересовалась ими?

- Предоставьте это нам, - сказали Арчи и Бенджамин. Они очень громко засмеялись, заметив, что сказали это одновременно, а потом снова вместе предложили, как будто кто-то один говорить не мог:

- Если вы не против, мы поедем на фермы и проинформируем мужчин, которые могут откликнуться.

Полковник Уайдетт кивнул с толикой удовлетворения. Он даже не пытался скрыть свое облегчение. Он, правда, считал, что неформальные решения хороши в меру, но никогда не был человеком, противившимся спонтанности, если она казалась ему полезной. В течение месяца он получил из Лондона официальное разрешение освободить Арчи и Бенджамина от их обычных обязанностей и поручить им особую миссию. Их отцу он написал письмо с благодарностью и просьбой о дальнейшей поддержке. Таким образом, отпала необходимость в дополнительной встрече, которая, по мнению Уайдетта, была бы слишком личной для обеих сторон.

В следующую пятницу, вечером, после богослужения, старый Рубенс обратился к молодым евреям, напомнив об их долге отблагодарить страну, принявшую их. И в дальнейшем он не жалел времени на решение необходимых организационных вопросов. Давид взял на себя контакт с беженцами, жившими между Эльдоретом и Кисуму, Бенджамин должен был объехать побережье, а Арчи - обработать высокогорье.

- Начну с мужчины из Саббатии. Без переводчика я в путь не отправлюсь, - решил он.

- Хочешь сказать, наши собратья по вере все еще не говорят по-английски? - поинтересовался его брат.

- Да, случаются настоящие истории с приключениями. У нас в полку уже два года служит один смешной поляк, так из него до сих пор слова не выдавишь, - рассказал Арчи.

- С моими умниками-сыновьями такого бы, конечно, не случилось, если бы им пришлось отправиться в эмиграцию. Они бы на фермах выучили у кикуйу оксфордский английский, - сказал его отец.

Так как малый сезон дождей в Ол’ Джоро Ороке еще не начался, ферма Гибсона оказалась в списке Арчи одной из первых. Так в марте 1944-го Вальтеру, так же как полковнику Уайдетту, напомнили о начале войны. И снова Зюскинд оказался тем, кто возвестил ему о решающем повороте в его жизни.

Ранним вечером он вместе с Арчи - в форме главного сержанта-майора - объявился на ферме и крикнул, не вылезая из джипа:

- Ну вот, дождались. Если ты хочешь, то можешь считать дни до своего отъезда отсюда. Они наконец-то нуждаются в нас.

Потом он побежал навстречу Йеттель и, смеясь, закружил ее:

- А ты станешь самой красивой солдатской женой Найроби. Голову даю на отсечение.

- Это что еще за новости? - спросила Йеттель.

- Угадай с трех раз, - сказал Вальтер.

Ферма как раз прощалась с уходящим днем. Из-за сильного ветра Кимани сильнее, чем обычно, ударил железной палкой по бочке с водой. У эха, когда оно отразилось от горы, был низкий звук. Стервятники с криками взлетели и тут же снова вернулись на дрожащие ветви.

Руммлер, тяжело пыхтя, вскарабкался в джип Арчи, чтобы погреть на сиденьях свою влажную шкурку. Каниа, одетый в рубашку цвета молодой травы, нес в кухню дрова для печи. Из леса отчетливо доносилась глухая дробь вечерних барабанов. Воздух был еще теплым и мягким от только что зашедшего солнца, уже влажным от первых жемчужин вечерней росы. Перед хижинами разжигали костры, и, почуяв гиен, поднимавших вой, громко залаяли собаки.

Вальтер заметил вдруг, что его пальцы задеревенели, а в горле пересохло. Глаза жгло. Ему казалось, что он видит все это в первый раз и никогда прежде не слышал знакомых звуков. Сердце бешено колотилось, и это не прибавляло ему уверенности. Он пытался защититься, но чувствовал ненавистную, режущую, необъяснимую боль прощания, которая уже накрывала его.

- Как у Фауста, - сказал он слишком громко и слишком внезапно. - Две души в одной груди.

- Как у кого? - спросил Зюскинд.

- Да не обращай внимания. Ты его не знаешь, он не беженец.

- Ты не хочешь, - спросил Арчи, - все им объяснить наконец?

В его голосе было нетерпение человека из города. Он заметил это и улыбнулся собаке в машине, но Руммлер выпрыгнул и, оскалив зубы, зарычал.

- Нет нужды, - успокоил Зюскинд. - Они уже знают. Мы здесь несколько месяцев ни о чем другом думать не можем.

- Так торопитесь уехать с ферм? Или боитесь, что война кончится и вы не успеете поиграть в героев?

- У нас семьи остались в Германии.

- Sorry, - пробормотал Арчи, идя в дом следом за Зюскиндом. У него в коленях было то же неприятное чувство, как когда он мальчишкой скажет дерзость и отец пожурит его за это, и он чувствовал желание присесть. Но, еще не дойдя до стула, поднял голову и огляделся. Он посмотрел, сначала мельком, а потом с внимательностью, которая его развеселила, на рисунок, на котором была изображена ратуша в Бреслау. Желтая бумага была помещена в черную рамку.

Назад Дальше