Арчи не привык смотреть на картины, кроме как на портрет дедушки в столовой, да на свои детские фотографии, да на фотографии сафари, где он был изображен вместе со своими кузенами из Лондона. А здесь было здание с множеством окон, импозантным входом, перед которым стояло несколько мужчин в высоких шляпах, и крышей, которая показалась ему красивой. Вид этот и притягивал его взгляд, и внушал беспокойство. Картина казалась ему частью мира, о существовании которого он знал не больше, чем домашняя прислуга его отца об иудейских праздниках.
Это сравнение показалось ему гротескным. Теребя рукав своей формы, на который были нашиты три белые полоски с короной, он думал, сбросила ли уже британская авиация бомбы на город, где стоял этот впечатляющий дом, и участвовал ли в этом его брат Дэн. Его немного удивило, что эта мысль ему не понравилась; это внезапное настроение рассердило его. Уже было слишком поздно ехать на другую ферму.
Йеттель попросила Овуора сварить кофе; Арчи был удивлен, что она так бегло говорит на суахили. Он спросил себя, почему же это стало для него неожиданностью, и показался себе глупцом, потому что не смог найти ответа. Улыбнувшись Йеттель, он понял, что она красива и совсем не похожа на женщин, которых он встречал в Найроби. Казалось, что эта женщина, точно так же, как картина в черной раме, - совсем из другого мира.
Дороти, его жена, точно не стала бы носить на ферме платье. Она надела бы штаны, причем его собственные. Красные квадраты на черном платье Йеттель поплыли у него перед глазами, и, когда он отвернулся и снова посмотрел на ратушу, ему показалось, что многочисленные маленькие окна стали больше. Он заметил, что снова начинает болеть голова, и спросил, нельзя ли выпить стаканчик виски.
- На такое у них нет денег, - сказал Зюскинд.
- Что он сказал? - спросил Вальтер.
- Ему понравилась ваша картина, - объяснил Зюскинд.
- Ратуша в Бреслау, - сказала Йеттель. Она услышала, что Арчи опять сказал "sorry", и на этот раз сама улыбнулась ему. Но лампы еще не зажгли, и она не видела, ответил ли он на ее взгляд. Она подумала, что в дни ее юности такой невинный обмен взглядами, возможно, стал бы началом флирта, но, не успев оживиться, поняла, что разучилась кокетничать.
На ужин был рис с луком, острыми приправами и сушеными бананами.
- Объясни, пожалуйста, - извинилась Йеттель, - что мы не ожидали сегодня гостей.
- Кроме того, мы вообще не едим больше мяса с тех пор, как Регина так неосмотрительно выросла из своих старых башмаков, - сказал Вальтер, попытавшись улыбкой смягчить горечь иронии.
- Это старинное немецкое блюдо, - перевел Зюскинд, решив обязательно при первой же возможности поискать в словаре, как по-английски будет "Силезия".
Арчи испытывал почти физическое напряжение, пытаясь не ковыряться в своей тарелке. Ему вспомнилось, как на третьем году обучения в интернате он однажды опоздал на ужин и в наказание его заставили выучить стихотворение о глупой девчонке, которая не любила рисовый пудинг. Теперь он мог вспомнить оттуда только первую строчку. Напрасное усилие вспомнить вторую отвлекло его ненадолго.
Он решил проглотить рис и соленые бананы не жуя, чтобы не почувствовать их отвратительный вкус. Это удалось ему легче, чем справиться со стыдом, который его никак не отпускал. Сначала он подумал, что дело в непривычной еде и чужой атмосфере, которые обострили его чувствительность. Но с неприятной быстротой ему стало ясно, и сознание это легло на его совесть тяжким грузом, что его семья и другие местные евреи в Найроби всегда помогали беженцам деньгами и добрыми советами, но никогда не интересовались их прошлым, жизнью, заботами и чувствами.
К тому же Арчи становилось все неприятнее оттого, что каждое его слово в адрес хозяев сначала должен был перевести Зюскинд. Ему страшно хотелось виски, и в то же время ощущение было такое, будто он уже опрокинул на голодный желудок три стакана подряд. Ему казалось, что он снова ребенок и его застали за подслушиванием под дверью. Потребовалось много времени, чтобы отучить его от этой привычки. Наконец он отказался от борьбы с самим собой и сказал, что устал. С облегчением принял он предложение хозяев лечь в комнате Регины.
Зюскинд уставился на огонь, Йеттель выскребала из кастрюли остатки риса, засовывая в пасть Руммлеру, Вальтер играл ножом. Казалось, все только ждали знака, чтобы броситься с головой в веселую непринужденность обычных визитов Зюскинда, но молчание было слишком долгим; освобождение не приходило. Все чувствовали это, и Зюскинд тоже, и его очень удивляло, что они разучились принимать изменения. Их страшила сама возможность пустить свою жизнь по другой дороге. Легче было нести свои оковы дальше, чем разбить их. Слезы, которых Йеттель даже не ожидала, вдруг брызнули из ее глаз.
- Как ты можешь так поступать с нами? - закричала она. - Вот так просто погибнуть на войне, после всего, что мы испытали? Что станет со мной и Региной?
- Йеттель, не устраивай сцен. Меня еще никто не принял в армию.
- Примут. Почему именно на меня должно было свалиться это счастье?
- Мне сорок, - сказал Вальтер. - Почему счастье должно привалить именно мне? Не могу представить, что англичане ждали только меня, чтобы наконец выиграть войну.
Он встал и хотел погладить Йеттель, но, не почувствовав в ладонях тепла, уронил руки и пошел к окну. Знакомый запах, шедший от влажных деревянных стен, вдруг показался ему нежным и милым. Его взгляд упирался в темноту, но в этой темноте он угадывал красоту, обычно радовавшую только глаз Регины. Как сказать ей? Он слишком поздно заметил, что сказал это вслух.
- О Регине не беспокойся, - плакала Йеттель. - Она каждый вечер молится, чтобы ты пошел в армию.
- С каких это пор?
- С тех пор, как здесь побывал Мартин.
- Я не знал.
- И что она в него влюблена, тоже не знаешь?
- Не болтай чепухи.
- Она не забыла ни слова из того, что говорил ей Мартин. Цепляется за каждую его фразу. Это, наверное, ты попросил его подготовить ее к расставанию с фермой. Вы всегда были с ним заодно.
- Насколько я помню, это вы с ним были заодно. Вернее, одним целым. Под голубым одеялом. Мартин был пьян. Ты что, думаешь, я не помню, что тогда в Бреслау произошло?
- Ничего тогда не произошло. Ты всегда меня к каждому столбу ревновал. Всегда.
- Ребята, не ссорьтесь. Не знаю про ваши давнишние дела, а эта затея хорошая, - сказал Зюскинд. - Арчи рассказал мне, как все будет. Тебя вызовут на комиссию, и ты расскажешь, почему хочешь служить. И не будь дураком. Не вздумай говорить, что вы тут, на ферме, с тоски подыхаете, это англичанам слушать неинтересно.
- Я вовсе не хочу уезжать с фермы, - всхлипывала Йеттель. - Здесь мой дом.
Она была очень довольна, что ей без особого напряжения удалось изобразить и голосом, и на лице и ложь, и ребячливость, и упрямство. Но потом поняла, что Вальтер распознал красивую старую игру.
- Йеттель всю нашу эмиграцию провела за тем, что стенала по мясным котлам Египта, - сказал Вальтер. Он смотрел только на Зюскинда. - Конечно, я хочу уехать с фермы, но тут дело не только в этом. В первый раз за много лет у меня чувство, что меня спросили, чего я хочу и чего не хочу, и я могу сделать что-то в соответствии со своими убеждениями. Отец хотел бы, чтобы я пошел в армию. Он тоже исполнил свой долг солдата.
- Я думала, ты не любишь англичан, - заметила Йеттель. - Почему же ты хочешь погибнуть за них?
- Господи, Йеттель, я пока жив. Кроме того, это англичане меня не любят. Но если я им нужен, я пойду.
Может, тогда я смогу посмотреть в зеркало, не считая, что вижу там последнего бездельника. Если уж на то пошло, я всегда хотел быть солдатом. С первого дня войны. Овуор, ты что делаешь, зачем бросаешь в огонь такое большое полено? Мы же скоро спать пойдем.
Овуор был облачен в свою адвокатскую мантию. Тихо насвистывая, он подбросил в камин еще несколько сучьев, перегнал из легких в рот теплый воздух и нежно покормил пламя. Потом встал, так медленно, как будто пытался оживить онемевшие ноги. Терпеливо подождал, когда наступит и его время говорить.
- Бвана, - сказал он, заранее наслаждаясь удивлением, которое караулил еще с прибытия бваны аскари. - Бвана, - повторил он, засмеявшись, как гиена, нашедшая добычу, - если ты уйдешь с фермы, я пойду с тобой. Я не хочу снова искать тебя, как в тот день, когда ты отправился в сафари из Ронгая. Мемсахиб будет нужен повар, когда ты уйдешь к аскари.
- Что ты говоришь? Откуда ты знаешь?
- Бвана, я могу чуять слова. И дни, которые еще не пришли. Ты разве забыл?
13
Утром шестого июня 1944 года Вальтер сидел за два часа до побудки в пустой солдатской столовой. Через узкие открытые окна в помещение заползала живительная прохлада желтой лунной ночи и тонула в деревянных стенах, которые на короткие, неожиданно радостные мгновения пахли так же свежо, как кедры в Ол’ Джоро Ороке. Для Вальтера время между тьмой и рассветом было желанным подарком его бессоннице, идеальным для того, чтобы распутать мысли и картинки, написать письма и спокойно послушать новости на немецком языке, не встречая подозрительных взглядов тех солдат, которым посчастливилось родиться в правильной стране, но не хватало ума ценить это. Заталкивая в брюки форменную рубашку цвета хаки, в которой комфортнее было бы воевать где-нибудь в зимней Европе, а не в жару на южной оконечности содового озера, недалеко от Накуру, Вальтер наслаждался своим благостным расположением духа, как самым приятным следствием новой отлаженной жизни.
Он был в армии уже месяц и все еще не мог привыкнуть к водопроводной воде, электрическому освещению, заполненности дней, к тем удобствам, которых он так долго был лишен. Он испытывал детскую радость, когда в свободное время приходил в канцелярию и рассматривал телефонный аппарат. Иногда он даже снимал трубку, чтобы послушать долгий гудок.
Каждый день он по-новому радовался возможности послушать радио, не заботясь о том, долго ли еще протянут батарейки. Когда полковой стоматолог грубо и неумело вырвал у него те два зуба, что беспокоили его с первых дней пребывания в Ол’ Джоро Ороке, Вальтер даже боль посчитал доказательством своей успешности - теперь ему не надо было оплачивать счет. Каждый раз, когда на него накатывало физическое изнеможение, а с недавних пор к этому присоединилась и сильная потливость, он позволял себе невинное удовольствие: педантично сводить баланс своей опять внезапно изменившейся жизни.
Вальтер за месяц больше услышал, сказал и даже больше смеялся, чем за предыдущие пять лет жизни, проведенные на фермах в Ронгае и Ол’ Джоро Ороке. Он ел четыре раза в день, причем два раза мясо, и ничего не должен был платить. У него было белье, ботинки и больше брюк, чем ему было надо, он мог покупать сигареты по специальному тарифу для солдат, и еще ему была положена недельная порция алкоголя, которую у него уже два раза выпрашивал усатый шотландец в обмен на три дружеских хлопка по спине. Из своего жалованья солдата британской армии он мог оплачивать школу Регины и еще посылать один фунт Йеттель в Найроби. Кроме того, она получала ежемесячное пособие от армии. Но самое главное - теперь Вальтер не опасался, что любое новое письмо может означать его увольнение с нелюбимой должности, а значит - полный крах.
В узком шкафчике лежали конверты и почтовая бумага; между пустыми бутылками и полными пепельницами стояла чернильница, возле нее лежала перьевая ручка. Думая о том, что его доле можно только позавидовать и армия даже пошлет за свой счет его письмо, он чувствовал себя как голодный нищий перед горой из сладкой каши в Стране Грез. На стене висело пожелтевшее фото Георга Шестого. Вальтер улыбнулся серьезно глядевшему на него королю. Разводя засохшие чернила, он сосчитал, сколько капель воды упало при этом в ржавый умывальник, насвистывая мелодию "God Save the King".
"Моя ненаглядная Йеттель", - написал он и вдруг отложил перо, как будто испугавшись, что искушает судьбу и провоцирует богов на зависть. Ему вдруг стало ясно, что он уже много лет не говорил ничего подобного своей жене и даже ничего такого не чувствовал. Некоторое время он размышлял, должен ли радоваться приливу нежности или же стыдиться его. Ответа не нашлось.
И все-таки он был доволен собой, продолжая писать дальше. "Ты абсолютно права, - царапал он по желтой бумаге, - мы пишем теперь друг другу точно так же, как тогда, когда ты ждала в Бреслау разрешения на выезд. Только с той разницей, что сейчас мы все в безопасности и можем спокойно ожидать, какие новые сюрпризы приготовила нам судьба. И я считаю, в отличие от тебя, что нам следует быть особенно благодарными и не жаловаться только потому, что приходится менять свои привычки. В конце концов, не в первый раз.
Теперь обо мне. Я целый день бегаю туда-сюда. Вообще непонятно, как англичане раньше без меня обходились. Они обучают нас так основательно, будто только и ждали "проклятых беженцев", чтобы наконец ударить по врагу. Из меня, похоже, они хотят слепить нечто среднее между бойцом ближнего боя и кротом. По вечерам у меня такая разбитость, будто я опять заболел малярией, но будем надеяться, это скоро пройдет. Целыми днями я ползаю по грязи и тине и по вечерам не знаю, жив ли еще. Но не беспокойся. Твой старик хорошо держится, а вчера мне даже показалось, что сержант мне подмигнул. Правда, он немного косит, как старый Ваня в Зорау. Наверное, он хотел вручить мне орден, раз я так стойко переношу мозоли на ногах. Проблема наверняка только в том, что он не может выговорить мое имя, вот с награждением и застопорилось.
Не удивляйся моим мозолям, просто мне выдали сапоги не по размеру, а пожаловаться на это, с моим-то английским, я не могу. Просить кого-то из сослуживцев быть переводчиком я не хочу. Может, все-таки выучусь говорить сам. Кроме того, наши инструкторы не любят, когда кто-то говорит по-немецки. Ну ладно хоть сами заметили, что фуражка мне велика и все время сваливается с головы. Так что уже два дня я могу все видеть, даже если на мне форма. Видишь, у солдата свои заботы. Просто они не такие, как раньше.
Тут мне пришло в голову, что нам надо непременно обратить внимание Регины на важнейшее изменение в ее жизни. Теперь ей не надо каждый вечер молиться, чтобы меня не уволили. Пусть лучше сконцентрируется и попросит Боженьку о победе союзников. Она, конечно, понятия не имеет, что я нахожусь в Накуру. Ты, наверно, уже заметила, что на полевой почте не указывают отправителя. Но я и не хотел бы, чтобы она бегала ко мне, как тогда к тебе, во время беременности.
В любом случае, я уверен, что мы приняли правильное решение. В один прекрасный день ты согласишься со мной. Как ты уже согласилась, что мы правильно сделали, эмигрировав в Кению, а не в Голландию. Между прочим, я тут познакомился с одним хорошим парнем, у которого в Герлитце был радиомагазин. Он, конечно, лучше управляется с радио, чем я, и поэтому лучше информирован. Он рассказал мне, что голландским евреям тоже не спастись. Но не говори об этом своим хозяевам. Насколько я помню, у Бруно Гордона был брат, который в 1933-м уехал в Амстердам.
Надеюсь, что ты скоро найдешь жилье в Найроби, а может, и работу, которая придется тебе по душе и поможет всем нам. Кто знает, может быть, однажды мы сможем откладывать немного денег на послевоенное время. (Солдаты тогда будут не нужны, и нам придется начинать новую жизнь.) Если ты съедешь от Гордонов и сможешь жить так, как тебе хочется, в Найроби тебе наверняка понравится. Ты же всегда так мечтала снова оказаться среди людей. Я тут, несмотря на все мытарства, как раз наслаждаюсь общением.
Англичане в нашем unit все очень молоды и, в общем, хорошие ребята. Они, правда, не понимают, почему человек с таким же цветом кожи, как и у них, не разговаривает на их языке, но некоторые все-таки дружески похлопывают меня по спине. Очевидно, потому, что я в их глазах - седой старик. И все-таки, в первый раз с тех пор, как я уехал из Леобшютца, я не ощущаю себя человеком второго сорта, хотя подозреваю, что сержант не так уж сильно любит евреев. Иногда, знаешь ли, даже хорошо, что не понимаешь, о чем говорят.
Мне очень не хватает Кимани. Знаю, звучит глупо, но я никак не могу смириться с тем, что не нашел его тогда, в день отъезда с фермы, и не сказал ему, каким хорошим другом он мне был. Так что радуйся, что Овуор и Руммлер с тобой, даже если Овуор скандалит со слугами Гордонов. В Ол’ Джоро Ороке он тоже ни с кем не мог поладить, кроме нас. Для нас он - кусок родины. Прежде всего это почувствует Регина, когда впервые проведет каникулы в Найроби. Видишь, у меня ностальгия по прежним дням. Английская армия сделала такие успехи в последнее время, что может позволить себе сентиментального солдата. А он даже выучил несколько английских ругательств и, между прочим, с нетерпением ждет от тебя весточки. Пиши скорей своему старому Вальтеру".
Только когда Вальтер думал о Регине, его нынешнее самосознание давало трещину. Тогда его мучил страх, что он предал свою семью, как и в дни величайшей безнадежности. Для него становилось очевидно, что его дочь, для которой родиной был Ол’ Джоро Орок, не сможет жить в Найроби. Сознание того, что он оторвал ее от корней, потребовал от нее жертвы, смысла которой она не понимала, было непереносимым.
Безвыходность ситуации, ее безнадежность не так ранили его гордость, как то обстоятельство, что из-за призыва в армию он в глазах дочери опустился до труса. Ему пришлось сообщить ей о необходимости отъезда с фермы письменно. Это была первая боль, которую он осознанно причинил Регине. В письме, которое он послал ей в школу, он изобразил жизнь в Найроби как череду веселых, беззаботных дней, полных развлечений и новых знакомств. Но сам при этом не мог думать ни о чем другом, как о своем прощании с Зорау, Леобшютцем и Бреслау, и не смог найти верных слов. Регина сразу же ответила, ни разу не помянув ферму, которую больше никогда не увидит. "England, - написала она печатными буквами, подчеркнув их красными чернилами, - expects every man to do his duty. Admiral Nelson".