Помню один сон. Его материальным источником можно считать мои сидения в библиотеке высотного здания на Воробьевых горах. Там, примерно на двадцатом этаже, в некоторые особенно неприятные дни промозглой московской осени молочно-свинцовые облака опускались низко к земле, и, смотря в окно, я видел, как в них растворяются стены здания и очертания земли.
Аскетичное ретро-убранство комнаты, все эти добротные, но старые, сталинских времен, шкафы с книгами, столы, тумбочки, – и облака, скрывшие землю и стены здания под тобой, – все это рождало сомнения в реальности окружающего нас мира. Включенный верхний желтый свет и свет в зеленых стеклянных абажурах настольных ламп, несколько одиноких фигур за письменными столами, почти домашние тепло и уют, – и какой-то особенно неприятный гуд в вентиляционных каналах от гула ветров. Все настраивало на романтически-мистические чувства, обостряемые молодостью и непривычкой тела к большому городу и высоте. И все же, все же… Почему это помнится?
Снилось примерно следующее.
Я куда-то шел среди высоких серых стен, облицованных гранитными плитками. Шел не внутри старого, еще крепкого, но требующего ремонта дома, а вне его. Наверное, я хотел попасть внутрь. Я был высоко над землей, я ее не видел. Видел только ближний круг, ограниченный молочными облаками с рваными краями. Я то поднимался, то опускался, то перелезал, то пролезал среди лабиринта стен, увитых увядающими растениями, частью еще зелеными. Людей никого не было. И звуков никаких, кроме стука собственного сердца. Чем дольше шел и лез, тем чаще оно стучало. Вот побежали мурашки по коже, потому что страшно. Я все куда-то лез внутрь и не мог там оказаться и не знал, зачем мне туда, и кто меня направляет. Движение ускорилось, и мурашки чаще, и сердце бьется… Я точно целую жизнь бегу, а усталости нет. Я все лезу, и кружу, и обегаю. Потом меня начинает трясти и охватывает жуть, потому что я гляжу вниз и не вижу опоры. Но я ясно помню, что не летел, а именно шел и лез, и пролезал! Значит, опора была и вдруг пропала. А я падаю. И мне смерть в этой тишине, среди этих чужих гранитных стен и облаков. Но тут же холодное ясное понимание, что не падаю я, и опоры никогда не было, и что я – это не тело. И не было мурашек, потому что не было кожи. И сердце не могло стучать, потому что как ему жить без тела? И не надо мне внутрь этого старого дома. Что я еле выбрался из него, зачем же назад? Что была смерть, и что все мои бывшие чувства – обман. А правда – то еле пробивающееся и робкое чувство жизни без тела. И так же во мне остались мурашки, но без кожи. И так же что-то стучало, как сердце. И все мои чувства со мной и все знакомо, как в теле. И я отдельный, но невесомый, растворенный в окружающей меня облачной мгле. Вокруг бесконечное небо. И я бесконечный. И от души отлегло, и постепенно она успокоилась, и прилив успокоения сменился блаженством. Я вокруг стен, среди облаков, вокруг меня небо, и я живу. А ведь только что я мог пропасть, потому что был мертвый…"
Раньше чтение этого места оживляло Антона Ивановича: он вспоминал себя молодым. Почему-то теперь оно в нем никак не отозвалось. Антон Иванович бросил тетрадку назад в шкаф и пошел пить чай.
В семичасовых новостях порадовали состоявшимся успешным запуском "Прогресса" и его выводом на заданную орбиту. Социологические опросы обещали единороссам очередную победу на выборах. Зима снова откладывалась.
Наступал новый день, и ночные мысли Антона Ивановича уступили место его обычным заботам.
Перед трамваем, в котором Антон Иванович ехал на работу, маршрутка притерлась к легковушке. Чтобы успеть купить уткам хлеб, пришлось пересаживаться на автобус.
От булочной до работы Антон Иванович всегда шел набережной. Она успокаивала. Чуть спустишься к реке, и городской шум практически пропадал.
Без снега было темно, хотя фонари с развешенными между ними гирляндами лампочек освещали обрезанные каштаны на набережной и тротуарную плитку, выложенную таджиками в прошлом году.
В небе, на фоне падающего полумесяца, двигались яркие огоньки, точно габариты неопознанных объектов. В этих огоньках с трудом можно было узнать редкие предутренние звезды, иллюзию движения которых создавали проплывавшие низко над землей бледные клочки облаков.
Несильный западный ветер поднимал на черной воде рябь, которая играла полосами огней, отраженными с противоположной стороны реки. Около воды дремали утки. В темноте они казались булыжниками, ряды которых с небольшими промежутками тянулись вдоль берега от моста до памятника Пушкину. Утки давно прижились в городе. В районе кормежки их собиралось больше трех сотен. Готовясь к холодам, они перестали бояться людей и враскачку бежали к ним с наетыми зобами, готовые есть с рук и щипаться за кусок друг с другом.
Навстречу попадались редкие случайные прохожие и утренние завсегдатаи: три бегуна – дама сильно бальзаковского возраста в красной шуршащей ветровке и два деда-бодрячка за семьдесят в спортивных костюмах; три собачника; щелкающий семечки охранник из банка; женщина-девочка с прыгающей туристической походкой, из тех, кого не берут замуж.
Антон Иванович подошел к памятнику, где, как всегда, собралась перед работой компания сотрудников, пенсионеров и почти пенсионеров, давно работающих и, как говорил про них и про себя Антон Иванович, дохаживающих, пока не уволили. Ему нравилось это слово, оно было близко по смыслу к доходягам. Вместе наскоро обсудили последние новости и потянулись на работу.
Голова была ясная. Чувствуя прилив сил, Антон Иванович быстро поправил и отдал редактору сборника докладов на последней научно-технической конференции два навязанных ему текста ребят из Воронежа. Потом дописал заключение для заказчика по открытию новой работы и теперь с удовольствием попивал утренний чай в компании, обсуждая проблемы своей машины. Он уже решил после чая начать-таки записывать свою теорию эфира, когда все испортил начальник.
– Ты, Иваныч, подожди, – убеждал его перед этим один из чаевников. – Будешь мучиться, как я со своей шестеркой. Возьми "логана", почувствуй себя человеком.
– Да я со своей особо не мучился, – неспешно отвечал Антон Иванович. – С девяносто шестого езжу на дачу и обратно, нормально. И еще бы ездил, но на битой не хочу.
– Машину разбил, Антон Иванович? – подключился вошедший начальник.
– Сыну дал съездить к друзьям в деревню. А он решил с деревьями в лесу пободаться. Помял крыло и дверь. А тут знакомые предлагают трехлетку – дешевле ее взять, чем мою править и красить. Ребята, правда, приехали ее вечером показывать, а с фонариком особо не посмотришь. Ты кстати зашел. Хотел у тебя отпроситься на завтра. Машинку посмотреть.
– Я тебя послезавтра отпущу. Завтра съезди в Москву по "Простору". Надо сегодня срочно написать чего-нибудь по нашей модели и отвезти, они первый этап закрывают.
"Нет, ну ты посмотри, – озлобился Антон Иванович. – Как нарочно. Только соберешься заняться делом, как тебя обламывают":
– Петрович, какая Москва? Мы же с тобой договаривались.
– Иваныч, больше некому. Ты же знаешь, мы у них втроем устроены, а у них, кстати, завтра выплаты – получишь заодно за всех за два месяца. Я завтра к заказчику на Фрунзенскую. А Влад выписывает счета на стенд. Остаешься ты. Чего там дел? Ну, посидишь сегодня, особенно не заморачивайся, скопируй, что можно, из "Багульника". На экспрессе туда-обратно. Заодно выспишься.
– Петрович, а ты читал их материалы? Знаешь, как они собираются закрывать достоверность? У них же все виртуальное: метод измерений, вариант измерительного комплекса. Они будут виртуально мерить на математической модели и так же виртуально оценивать ошибки измерений – ты такое раньше видел?
Почему из-за бреда, в который его окунают, как в дерьмо, он должен опять откладывать свою настоящую работу? Когда все уже обдумано, почти до деталей, и надо просто собраться и записать. Но не дают. Ничего не дают. И ведь нельзя отказать. Всю жизнь никому ничего нельзя отказать. Можно, конечно, уйти. Но как жить? Все равно нужны какие-то деньги. И ему, и всем его близким и знакомым всегда были нужны деньги. И начальнику нужны деньги. Главное, для него все очень оправдано и нравственно: себе не все берет, раздает неучтенные премии, а разве без этих компенсаций к зарплате можно прожить?
И тут Антон Иванович понял, что завтра в Москву не поедет. Он понял это очень точно, как всегда понимал урок, вкладываемый в него толковым учителем.
– Да не горячись ты. И не дуйся – давление подскочит, – продолжал начальник. – Все равно надо ехать.
Начальник был уверен в лояльности Антона Ивановича. В некогда большом институте после успешно проведенной военной реформы остались редкие сотрудники, каждый из которых должен был держаться за свое рабочее место.
Но если бы начальник умел почувствовать действительно разгорячившегося внешне Антона Ивановича, он бы удивился воцарившемуся внутри него холодному равнодушию.
– А ведь я, Петрович, не поеду, – спокойно ответил Антон Иванович.
– Надо ехать, надо. Я скажу Надежде Васильевне, она выпишет командировку и предписание, – не поверил ему начальник и пошел по своим делам.
Антону Ивановичу было все равно. Он увидел недоступную ему раньше реальность. В этой реальности, похожей на спокойный эфир, из ничего родилась и прочь разлеталась пара противоположных частиц, две мысли. Первая – сомнение в жизни, представившейся ему земной тропой, приведшей к забору. Вторая – небесная радость, как лучистое летнее солнышко, как лесные птицы, разноголосо убеждающие в силе жизни. "А ведь не умру, – подумал Антон Иванович. – Буду жить и чахнуть над своим эфиром, как Кащей над золотом. Ведь не освобожусь, пока не напишу".
Он захотел услышать голос старшей сестры, которая жила в их родительском доме на Украине. Сестра сразу откликнулась на звонок и, как всегда, минут двадцать рассказывала новости про родственников, претендующих на его половину дома, и о своих планах скоро приехать за пенсией и заодно проголосовать за коммунистов.
– В декабре не поеду, тут не важные будут выборы, – говорила она. – Хочу в марте приехать побрехать. Ты чего молчишь? Как Андрей? Как Маша?
– Ты Андрея гони ко мне зимой, я ему тут глазастую одну приметила. Да и сам приезжай. Как с Машкой связался, так не показывался. Пенсию мою пока не снимай. И с квартирой проверь, чтобы платили, – это она про вторую квартиру, однокомнатную "хрущевку", оставшуюся ему в наследство от первой жены. В эту квартиру он не любил наведываться, и с тех пор, как сошелся с Машей, с удовольствием сдавал "хрущевку" ее замужней дочери за квартплату.
– Да все нормально. Андрей, может, приедет. Я-то не смогу. Ладно, кончай болтать, никакого льготного тарифа на тебя не хватит.
После разговора с сестрой Антон Иванович четко увидел на миг ее лицо, а потом вместо него – старые деревянные счеты, которые были у продавщиц магазинов в их детстве. Счеты были без одного края. Направленные в сторону этого края костяшки не могли остановиться и падали, пропадая. Он увидел, как туда съехала и пропала очередная костяшка, и их осталось на счетах всего три штуки.
Через пять минут позвонила Маша из Ярославской области, куда, оказывается, помчалась чуть ли не хоронить младшего брата-алкоголика, попавшего в реанимацию. Ее брат существовал в ее понятиях как никому не нужный сорняк. Жены у него никогда не было. Как и на что он жил, было не понятно. Он всегда был ей обузой. Но и теперь отмучиться от него не получилось: к ее приезду он пел в больнице песни. Врачи требовали его забирать, и она еле отговорилась обещанием приехать через неделю. В надежде на сочувствие она выдала все это Антон Ивановичу и в награду добавила томным усталым голосом, что завтра приедет к нему.
– Приезжай, конечно, хотя я не знаю, как буду завтра, – неожиданно для себя услышала она от Антона Ивановича. "Вот козел", – разозлилась она на него. Маша чуть не расплакалась, вспомнив, как последний раз распалившийся Антон Иванович заставлял ее делать вещи, которые раньше она всегда брезговала, никогда ни с кем не делала и надеялась, что этого ей никогда не придется делать.
Ее боль отозвалась в Антоне Ивановиче слабым раскаянием, ничтожно малым по сравнению с охватившей его тупой окаменелостью перед еще одной скатившейся в бездну костяшкой счет.
"Завтра не буду я", – раскаянье и окаменелость слились в нем в торжественную музыку, в которой он узнал первый концерт Чайковского, такты которого прибивали к полу бессчетных пародистов рук пианиста Эмиля Гилельса.
Просидев до обеда за столом и ничего больше не сделав, Антон Иванович вспомнил про уток.
Почти на весь световой день самые смелые утки поднималась по бетонному откосу на набережную, где кормились из рук, вместе с голубями и галками. Сегодня среди них не было голубя-доходяги, которого Антон Иванович последние дни защищал, отгоняя заклевывающих его птиц. Он уже почти скормил им свою буханку, когда увидел окоченевший труп бедняги за елью, – комок перьев на боку с открытым глазом.
Антон Иванович быстро покидал птицам оставшийся хлеб и закурил с подошедшими мужиками из соседнего отдела.
– Уровень то зачем? – спросил он щеголя, одетого в хорошее кашемировое пальто, с дипломатом и инструментом под мышкой. – Дачи у тебя нет. Чего в квартире строить?
– Все, что хочешь. Жена решила, что без уровня нельзя.
– Чего нельзя? Жену строить?
– Не строить, а ровнять, – с готовностью подхватил его товарищ. – Как ты ее без уровня правильно наклонишь?
– То есть жену наклонишь, а уровень ей на спину? – понял и развеселился Антон Иванович.
Немного посмеялись.
– Антон, ты свою новую пенсию знаешь? – щеголь перевел разговор на любимую в последнее время тему.
– Да нет.
– Так узнай. В военкомате уже посчитали. Двадцать седьмой разряд с полной выслугой – двадцать восемь четыреста. До 25 декабря получим.
– У меня двадцать второй и выслуга по минимуму, – Антон Иванович отчетливо поймал себя на мысли, что ему все равно, какой станет его пенсия, хотя еще вчера это казалось ему важным.
Еще когда звонила сестра, он почувствовал, а теперь уже совсем понял, что деньги ему не нужны. И то, что раньше он больше позировал, говоря, что тридцать лет гниет в институтских коридорах за чечевичную похлебку и что проживет без нее, стало теперь совершенно определенным. Пора уходить. Он знал теперь две важные вещи: что не умрет, пока не напишет свою теорию, и что всю свою жизнь был самым удобным рабом – рабом, который считает себя свободным. Этой же весной он уволится и займется, наконец, тем настоящим, чем ему не дают заниматься.
Обед кончился, но Антон Иванович пошел не на работу, а в противоположную сторону, через сквер.
"Ведь совершенно ясно, почему мы не делаем дело, которому предназначены, а мучаем себя нелюбимой работой или бездельем", – шел и разговаривал с собой Антон Иванович.
"Мы так поступаем потому, что окружающий информационный шум подавляет наши детские и юношеские стремления, представляя их все никчемными. То есть, если мы согласимся с окружающим, скорее всего свое призвание даже не распознаем.
Во-вторых, если даже и распознаем, увидев подсказки, то будем его скрывать, чтобы не выделяться из окружающих. Наше призвание не востребовано обществом, которое цепляется за состояние умственного иждивенчества, называя его жизнью".
Мимо него пролетела и приземлилась метрах в пятидесяти впереди, на полянке тающего снега среди тонких стволов берез, стая галок.
Небольшие черные с фиолетовым отливом птицы начали деловито и молча шарить на полянке, не обращая внимания на приближающегося Антона Ивановича. Налетела мимолетная грусть от того, что он здесь не нужен. Антон Иванович увидел себя со стороны – начавший горбиться пожилой человек среднего роста, в черном пальто с поддевкой, воротником из искусственного меха и с рукавами длиннее рук, в цветастом мохеровым шарфе и черной шапке-"жириновке", неспешно бредущий без дела.
Потом ему померещилось, что каждая двигающаяся галка оставляет на своем пути новых птиц. Галки быстро размножились, как мухи. В глазах помутнело. Он встряхнул головой и поморгал. Мухи пропали, и снова на снегу появились птицы. Две или три ближние галки наклонили головы и посмотрели на него, потом кто-то из них почти крякнул, как утка, они поднялись и перелетели подальше, оставив на тонком сером снегу следы лап до черной земли.
Антон Иванович вышел из сквера, перешел трамвайную линию и оказался перед одной из четырехэтажных хрущевок, в которой жил Васильич.
Два окна квартиры Васильича на первом этаже были без занавесок, с немытыми стеклами, сквозь которые был виден тусклый свет горевшей в комнате лампочки.
Рассматривая его окна, Антон Иванович вспомнил рассказ жившей по соседству сотрудницы, которая ранним утром пробегала мимо дома, в котором светилось единственное окно. В окне она увидела показавшегося ей огромным голого по пояс мужика с осанистой бородой и крестом на шее, в котором она не сразу признала Васильича. Мужик крестился и кланялся в ее сторону, на запад. Он так ее напугал, что когда ей пришлось через неделю в это же время повторить свою пробежку, она выбрала другой, обходной путь.
Васильич встретил Антона Ивановича в синих тянучках и облегающей живот видавшей виды красной шерстяной рубашке в крупную черную клетку. Его зеленые зрачки поблескивали в полусумраке крошечной прихожей, а ровно подстриженная седая борода придавала благообразный вид помятому круглому лицу с крупным мясистым носом.
В туалете журчала вода, в квартире пахло сыростью.
У окна, на старом журнальном столике со следами огня, стояли недопитая бутылка портвейна, два мутных стакана и тарелка с остатками квашеной капусты и рыбных консервов. В центре комнаты, под свисающей с потолка лампочкой, – большой белый мешок из-под сахара, наполовину заполненный окурками, а у дальней стены, рядом с полированным трехстворчатым шкафом, – кровать, застеленная прожженным ватным одеялом. За кроватью, вдоль стен и всюду на полу были узлы с тряпьем, коробки с книгами и старыми газетами и разная грязная одежда вперемежку с обувью.
На кровати сидела пьяная худощавая женщина неопределенного возраста, с невыразительным узким лицом, в трико и белой вытянутой футболке, одетой на голое тело.
– Иди, иди, – хозяин радостно подталкивал Антона Ивановича в комнату. – Света, это мой друг, тоже физик.
– Иваныч, садись на стул, я тебе сейчас покажу, – он полез в дальнюю коробку с книгами и вытащил несколько вырванных печатных листов. – Вот, смотри, тут все константы и единицы измерений, все, что нужно, ты понял?
Он полез в другую коробку и достал лист, на котором в трех разных местах и разным размером был неаккуратно нарисован знакомый интеграл, и неразборчиво заговорил в бороду:
– Это аналог аттрактора в интегральном виде. Я всем показываю, но вы не хотите признать. Тут все есть. Вся механика. Хочешь теплоту – бери константу и ставь на третье место в интеграле. Электричество – бери константу. Ядерные силы – константу. А гравитации нет, – помнишь, я тебе объяснял? Все поля идут насквозь и истекают в поверхностном слое. Всего семь измерений, как семь небесных сфер. Все просто, ребенок понимает. Светка сразу поняла.
Света качнулась и открыла рот, показав пожелтевшие от курева зубы с аккуратными железными коронками по краям.