Он подходит к окну, поднимает жалюзи. В три с чем-то ночи на Мёрсер-стрит ни единой души, только мандариновые отсветы на мокрой мостовой. Наверное, прошел небольшой дождь. Вообще, вид из их окна, как и из большинства нью-йоркских окон, не особенно впечатляет: серединный участок Мёрсер-стрит, между Спринг и Брум, невыразительный темно-коричневый фасад кирпичного дома напротив (иногда на четвертом этаже тоже горит свет по ночам; Питер представляет себе своего собрата по несчастью, надеется - и одновременно боится, - что тот подойдет к окну и увидит его); на тротуаре куча черных мешков с мусором; два переливчатых платья (одно зеленое, другое - кроваво-красное) в витрине маленького запредельно дорогого бутика, который, по всей вероятности, скоро разорится - все-таки Мёрсер-стрит пока еще не совсем правильное место для таких цен. Как и большинство нью-йоркских окон, их окно - живой портрет города. Днем - это пешеходы, преодолевающие десятиметровый отрезок своего жизненного пути. Ночью улица превращается в собственную фотографию с высоким разрешением. Если смотреть на нее достаточно продолжительное время, можно испытать то же, что при разглядывании работ Наумана, например, "Карты мастерской", некое колдовское очарование, охватывающее тебя тем явственнее, чем дольше ты наблюдаешь за кошкой, мотыльком и мышью в этих якобы необитаемых ночных комнатах; и чем внимательнее смотришь, тем определеннее чувствуешь, что комнаты только кажутся пустыми, и дело даже не в воровато-мерцательной жизни животных и насекомых, но и в самих комнатах, с их стопками бумаги и чашками недопитого кофе, как будто они, сознавая или не сознавая это, населены призраками тех, кто еще недавно был здесь, а потом - встал и вышел. Если бы он, Питер, сейчас умер или просто оделся, вышел на улицу и никогда больше не вернулся, эта квартира тоже сохранила бы некую полуматериальную память о нем, нечто среднее между его внешним обликом и духовной сердцевиной. Разве нет? Пусть ненадолго?
Не случайно ведь в викторианские времена плели венки из волос умерших возлюбленных.
Что бы подумал некий гипотетический незнакомец, заглянувший сюда после исчезновения Питера? Арт-дилер, вероятно, решил бы, что Питер сделал разумное вложение. Художник - большинство художников - не одобрил бы его выбор картин; а человек, никак не связанный с искусством, скорее всего, просто недоуменно пожал бы плечами: почему эта картина не распакована, почему не разрезали веревку и не сняли оберточную бумагу?
Страдающие бессонницей лучше других чувствуют, что значит быть привидением.
Я твой, темнота. Что это? Цитата из старой рок-песни или просто ощущение?
Проблема в том…
Перестань! Как ты смеешь заикаться о каких-то проблемах? Ты, входящий в 0,00001 процента благополучного населения. Кто это сказал Джозефу Маккарти: "А совесть у вас есть, сэр?" Необязательно быть злобным правым радикалом, чтобы оценить уместность вопроса.
И тем не менее…
Это твоя жизнь. Вполне вероятно, единственная. И вот ты стоишь на кухне в три часа ночи, пьешь водку и ждешь, когда же наконец подействует снотворное, чувствуя, как сквозь тебя течет время и твой призрак уже бродит по дому.
Он ощущает чье-то внимательное присутствие на периферии мира. Что-то клубится там. Что-то вроде одушевленной пульсации или золотого нимба, украшенного живыми огнями, мерцающего, как рыба в глубине океана. Нечто среднее между галактикой, сокровищами индийского раджи и сиянием непостижимой божественной тайны. Не будучи верующим, он обожает доренессансные иконы, с их позолоченными святыми и драгоценными окладами, не говоря уже о молочных мадоннах Беллини и прекрасных ангелах Микеланджело. Родись он в другую эпоху, он, возможно, стал бы монахом-художником, всю жизнь старательно иллюстрирующим одну-единственную страницу Священного Писания, например, "Бегство в Египет", где два маленьких человечка с младенцем на руках навсегда застыли в своем странствии под лазурным небосводом, расписанном лучащимися золотыми звездами. Иногда - в том числе нынешней ночью - он чувствует этот средневековый мир грешников и редких святых, блуждающих под бездонным куполом вечности. Он историк искусства, может быть, ему следовало стать - как это называется? - реставратором, одним из тех, кто проводит свои дни в подвалах, расчищая работы старых мастеров, осторожно снимая слои краски и лака, напоминая самим себе (а затем и всему миру), что прошлое было ослепительно ярким: Парфенон сверкал золотом, картины Сёра полыхали всеми цветами радуги, а их классическая сумеречность - простое следствие недолговечности дешевой краски.
Однако на самом деле Питеру вовсе не хочется с утра до вечера просиживать в подвале. Он хотел бы быть не только хранителем и реставратором прошлого, но и деятелем настоящего. Пусть даже это настоящее ему совсем не по душе, и он не может не скорбеть по некоему утраченному миру, трудно сказать, какому именно, но определенно не похожему ни на эти груды черных мусорных мешков, сваленных на краю тротуара, ни на эти бесстыжие бутики-однодневки. Это нелепо и сентиментально, и он никогда ни с кем об этом не заговаривал, но временами - вот сейчас, например, - он чувствует, он почти уверен, что, несмотря на многочисленные факты, как будто свидетельствующие об обратном, на всех нас скоро обрушится ужасная ослепительная красота, подобная гневу Божьему, и затопив все и вся, ввергнет нас в пучину такой невообразимой свободы, что нам, сиротам, не останется ничего иного, как только попытаться начать все сначала.
Бронзовый век
Спальня тонет в сероватой типично нью-йоркской полумгле; ровное тусклое свечение, то ли поднимающееся с улицы, то ли льющееся с неба. Питер с Ребеккой еще в постели - с кофе и "Таймс". Они лежат, не касаясь друг друга. Ребекка изучает обзор книжных новинок. Вот она, решительная умная девочка, превратившаяся в хладнокровную проницательную женщину; неутомимого, пусть и благожелательного критика своего мужа. Как же ей, должно быть, надоело утешать Питера по всем поводам! Замечательно, как ее детская неуступчивость претворилась в нынешнюю способность выносить независимые взвешенные суждения. Его Блэкберри выводит негромкую флейтовую трель. Они с Ребеккой недоуменно переглядываются - кто это звонит в такую рань, да еще в воскресенье?
- Алло!
- Питер! Это Бетт. Надеюсь, я тебя не разбудила.
- Нет, мы уже не спим.
Глядя на Ребекку, Питер беззвучно выводит губами: "Бетт".
- У тебя все в порядке? - спрашивает он.
- Да-да. Просто если бы ты каким-то чудом оказался свободен сегодня днем, я бы хотела пригласить тебя на ланч.
Второй вопросительный взгляд на Ребекку. Воскресенье они стараются проводить вместе.
- Хорошо, - говорит он. - Давай попробуем.
- Я могла бы приехать в даунтаун.
- Отлично. Во сколько? Час - начало второго?
- Замечательно.
- Куда бы ты хотела пойти?
- Никогда не знаю, куда пойти.
- Я тоже.
- Притом, что всегда есть такое чувство, - говорит она, - что конечно же существует некое очевидное место, которое почему-то не приходит тебе в голову.
- Плюс не забывай, что сегодня воскресенье. В некоторые места мы просто не попадем, скажем, в "Прюн" или в "Литтл Аул". То есть попробовать, конечно, можно…
- Да. Я понимаю, что так не делается. В воскресенье не приглашают на ланч в последнюю минуту.
- Может, все-таки объяснишь, что происходит?
- При встрече.
- Слушай, а хочешь, я приеду в аптаун?
- Я бы никогда не осмелилась тебя об этом попросить.
- Я все равно давно хотел зайти в Метрополитен на Хёрста.
- Я тоже. Но послушай, мало того, что я выдергиваю тебя из дома в твой единственный выходной, так еще и заставляю тащиться в аптаун. Как я буду жить после этого?
- Я делал гораздо больше для тех, кто значил для меня гораздо меньше.
- "Пайярд" наверняка будет забит… Может быть, мне удастся заказать столик в "ЙоЙо". Скорее всего, в середине дня там свободно. Сам знаешь, это не такое место…
- Отлично.
- Ты не против "ЙоЙо"? Кормят там вроде бы неплохо, а рядом с Метрополитен все равно ничего нет.
- "ЙоЙо" меня полностью устраивает.
- Питер Харрис, ты лучше всех.
- Это точно.
- Значит, я заказываю столик на час дня. Если что-то сорвется, я тебе перезвоню.
Краем простыни он вытирает пятнышко с лицевой панели Блэкберри.
- Бетт, - говорит он.
Сочтет ли Ребекка его поступок предательством? Конечно, было бы лучше, если бы он знал, что именно у нее стряслось…
- Она объяснила тебе, в чем дело? - спрашивает Ребекка.
- Просит пообедать вместе.
- Но что-нибудь она объяснила?
- Нет.
Да, странно. Конечно, ничего хорошего ждать не приходится. Бетт за шестьдесят. Ее мать умерла от рака груди. Лет десять тому назад… Да, около того.
- Можно, конечно, сказать: "Будем надеяться, что это не рак", - говорит Ребекка, - Но, как ты сам понимаешь, от этого ничего не изменится.
- Это правда.
Вот сейчас, в эту конкретную минуту, он ее обожает. Без всяких тягомотных "но". Вы только посмотрите на эти жесткие седеющие волосы, волевой подбородок, лепные, немного архаичные черты лица (такой профиль мог бы быть выбит на монете); так и представляешь себе поколения бледных ирландских красавиц и их богатых, немногословных мужей.
- Интересно, почему она позвонила именно мне?
- Но вы же друзья.
- Да, но я бы не сказал, что мы прямо уж такие друзья-друзья.
- Может быть, она хочет порепетировать. Сначала поговорить с кем-то не самым близким.
- Вообще говоря, мы ведь точно не знаем, в чем дело. Может, она хочет признаться мне в любви?
- И, по-твоему, в этом случае она могла бы позвонить тебе домой?
- Я бы сказал, что при наличии мобильных это не исключено.
- Ты что, серьезно?
- Конечно нет.
- В тебя влюблена Елена.
- Пошла она знаешь куда… Пусть лучше что-нибудь купит…
- Вы встречаетесь с Бетт в аптауне?
- Угу. В "ЙоЙо".
- Мм…
- Наверное, мы потом зайдем в Метрополитен на Хёрста. Мне все-таки интересно, как это там смотрится.
- Бетт… Сколько ей? Шестьдесят пять?
- Что-то в этом роде. Когда ты в последний раз была у врача?
- У меня нет рака груди.
- Тихо! Не смей так говорить.
- Поверь, наши слова тут ни на что не влияют.
- Знаю. Все равно.
- Если я умру, разрешаю тебе снова жениться. Ну, конечно, надо будет соблюсти приличия - сначала траур…
- Для тебя схема та же.
- Та же?
Они оба хохочут.
- Мэтью оставил нам подробнейшую инструкцию, - говорит Питер. - И какая должна быть музыка, и какие цветы. И во что его одеть.
- Он не слишком доверял своим родителям и девятнадцатилетнему "прямому" братцу. Можно ли его в этом винить?
- Он даже Дэну не доверял.
- Уверена, что как раз Дэну он доверял. Ему просто хотелось сделать по-своему. Почему нет?
Питер кивает. Дэн Вайсман. Двадцать один год. Из Йонкерса. Работал официантом, чтобы накопить денег на путешествие по Европе, по возвращении планировал поступать в Нью-Йоркский университет. Верил, наверняка верил, пусть недолго, что ему повезло, что мир его любит. Он неплохо зарабатывал в своем модном кафе и, наверное, уже воображал, как вместе со своим потрясающим новым бойфрендом Мэтью Харрисом бродит по Берлину и Амстердаму. Расплачиваясь за ужин, который стоил сорок три доллара, Мадонна оставила ему пятьдесят семь долларов на чай.
- Наверное, я бы хотела Шуберта, - говорит Ребекка.
- Мм?
- На похоронах. Кремация под Шуберта. А потом, чтобы все напились. Немного Шуберта, немного скорби, а потом пейте и рассказывайте про меня смешные истории.
- А что именно Шуберта?
- Не знаю.
- А я бы, пожалуй, предпочел Колтрейна. Или это слишком претенциозно?
- Не претенциозней Шуберта. А, кстати, Шуберт - это не слишком претенциозно?
- Ну, знаешь, похороны все-таки. Покойникам можно.
- Может быть, с Бетт все нормально.
- Может быть. Кто знает…
- Наверное, тебе стоит принять душ.
Ей что, хочется, чтобы он ушел?
- Ты точно не против? - спрашивает он.
- О чем ты? Бетт не стала бы звонить утром в воскресенье без серьезного повода.
Все верно. Разумеется. И тем не менее. Воскресенье действительно их день, единственный день, когда они могут побыть вместе. Могла бы хоть для виду расстроиться при всей уважительности повода.
Он переводит взгляд на часы, стоящие на прикроватном столике, на их красивые нежно-голубые, почти прозрачные цифры. "Душ через двадцать минут", - объявляет он.
Итак, у него есть двадцать минут на то, чтобы, лежа в постели рядом с женой, почитать воскресную газету - вот такая маленькая рюмочка времени. Растут озонные дыры, в Арктике только что растаял ледник размером с Коннектикут; в Дарфуре зарезали очередного бедолагу, отчаянно хотевшего жить и позволившего себе поверить, что именно ему удастся уцелеть. Нетрудно представить, как после удара мачете он изумленно разглядывает свои внутренности, оказавшиеся гораздо темнее, чем он думал. И вот, на фоне всего этого, у Питера, возможно, есть двадцать минут простого домашнего уюта.
Впрочем, звонок Бетт Райс что-то изменил в комнате. Привнес чувство смертельного цейтнота - назовем это так.
Кто ждал подвигов от Дэна Вайсмана, узколицего юноши с жадными живыми глазами, красивого несколько антилопьей красотой? Их отношения с Мэтью никак нельзя было назвать особенно страстными. Дэну явно предназначалась роль человека, с которым Мэтью когда-то встречался… Кто бы мог подумать, что Дэн освоит медицину лучше многих профессиональных врачей, научится мастерски ставить на место самых стервозных медсестер, будет ухаживать за Мэтью дома, а потом - несмотря на уверения, что мест нет - добьется его перевода в клинику и будет с ним до самого конца… И… это далеко не все… Между прочим, о собственных первых симптомах он упомянул только, когда Мэтью уже не было в живых. Кто ждал, что Мэтью и этот более или менее случайный мальчик превратятся в этаких, прости Господи, Тристана и Изольду?
Вообще-то, от всего этого легко прийти в отчаянье: смерть двадцатидвухлетнего брата (сейчас ему было бы сорок семь), смерть его бойфренда, смерть практически всех их друзей; массовая резня в разных уголках земного шара, причем такая, что злодеяния Аттилы кажутся по сравнению с ней безобидным ребячеством; школьники, расстреливающие своих учителей из пистолетов, которые забыли спрятать их родители; и, кстати, что у нас на очереди: жилое здание, а может быть, мост или метро?
- У тебя есть "Метро"? - спрашивает он Ребекку.
Она протягивает ему страницы и снова утыкается в рецензии.
- Мартин Пурьер закрывается через три недели. Убей меня, если я пропущу.
- Мм…
У него есть двадцать минут. Теперь уже девятнадцать. Ему невероятно повезло. Пугающе повезло. У тебя неприятности, дружок? Что, блинчики подгорели? Да ты должен петь и плясать с утра до вечера, возносить благодарственные молитвы всем мыслимым и немыслимым богам хотя бы за то, что никто не надел тебе на голову горящую покрышку… Во всяком случае пока.
- Давай позвоним Би, пока ты не ушел, - предлагает Ребекка.
Какой отец предпочтет отложить разговор с родной дочерью?
Да, никто не зарезал тебя мачете… И тем не менее…
- Давай, когда я вернусь…
- Хорошо.
Совершенно ясно, что она ждет не дождется, чтобы он наконец вымелся. Обычное дело при многолетнем браке. Иногда хочется побыть дома в одиночестве.
***
Серебристо-серое свечение теплого апрельского полдня. Питер шагает к метро на Спринг-стрит. На нем потертые замшевые башмаки, темно-синие джинсы, светло-голубая неглаженая рубашка и кожаный пиджак цвета олова. Ты стараешься выглядеть не слишком расчетливо, но, как ни крути, тебя пригласили на ланч в фешенебельный ресторан аптауна, и ты, как последний кретин, хочешь, да, хочешь, с одной стороны, выглядеть не слишком откровенно по-даунтаунски (что смотрелось бы жалковато в твоем возрасте), но и не так, словно ты только и думаешь о том, как понравиться богатым пожилым дамочкам с аристократическими замашками. Пожалуй, что касается манеры одеваться, с годами Питер научился чуть более убедительно изображать того актера, который играет его. Но все равно бывают дни, когда трудно отделаться от чувства, что одет неправильно. Смешно и глупо так много думать о своем внешнем виде, но совсем не думать тоже невозможно.
Впрочем, этот мир всегда готов напомнить тебе: расслабься, странник - никому нет дела до твоих башмаков. Вот Спринг-стрит в этот весенний день. (Хотя, может быть, это еще и не настоящая весна, в Нью-Йорке часто так бывает: уже расцвели крокусы, и вдруг опять снег.) Небо такое чистое и просторное, как будто Бог на твоих глазах, прямо сейчас, творит Время, Свет, Материю, лепит их, как снежки, и подбрасывает вверх. Вот эта странная пертурбация под названием Нью-Йорк. На самом деле это средневековый город: только взгляните на все эти бастионы, зиккураты, зубцы и шпили, на этого горбуна в каком-то чудовищном рванье, переваливающегося рядом с дамой, несущей на локте сумочку стоимостью в двадцать тысяч долларов. Есть эта древность, а есть выросший в девятнадцатом веке, как бы поверх нее, другой огромный грохочущий мегаполис, бешено рвущийся в будущее, но не снабженный при этом подушками безопасности; гремят поезда, дрожит мостовая, каменные атланты - люди, а не боги - хмуро глядят на нас из-под крыш, как бы с высоты своего опыта, и добытого потом и кровью процветания; сигналят автомобили, а прохожий в "Докерс" говорит, обращаясь к своему сотовому: "Да, так это и должно быть".
Питер спускается на платформу под оглушительный рев прибывающего поезда.