На коленях у него лежали оба портфеля, его - тощий, пустоватый, и сверху - Иринкин, тяжелый, распираемый учебниками, с погнутой от усилий скобкой на замочке - портфель старательной, серьезной ученицы... Андрей каждое утро брал его у Иринки и нес, вместе со своим, возвращая только перед самой школой. Хотя, в общем-то, ему наплевать было, что про них скажут, если увидят, как он несет ее портфель. Но уж такой молчаливый уговор существовал между ними.
Он слушал и смотрел на ее смуглое - даже после зимы - лицо, на щеки, покрытые свежим, плотным румянцем, на подвижные, тонкие, сомкнутые на переносице брови, а под ними - до черноты синие, искрящиеся глаза... Смотрел и думал, что вряд ли на самом деле такой уж красавицей, такой уж ни с кем не сравнимой была эта Сильвана Помпанини...
Иринка перехватила его взгляд, вспыхнула. И неожиданно заинтересовалась билетами, скомканными у нее в кулаке. Один из них оказался счастливым.
- Твой или мой?..
- Твой,- не думая, сказал Андрей.
- Ну, это все равно.- Иринка разорвала билет и они, как водится в подобных случаях, проглотили - каждый свою половинку - "на счастье"...
Во всем, ну просто во всем - куда уж дальше-то?..- везло ему в этот день.
Правда, к началу сеанса, на журнал они не успели, но и это, если разобраться, вышло к лучшему. Возможно, контролерши здесь, в микрорайонах, были менее въедливы, а скорее всего - таких, как они, опоздавших, скопилось у входа порядочно, и оказалось не до придирок, хотя на рекламном щите чернела надпись: "Детям до шестнадцати лет..." Ростом Андрей, разумеется, мог бы сойти, но то ли по лицу, то ли по долговязой фигуре, нескладной, как бы составленной из плохо пригнанных частей, контролерши угадывали, что шестнадцати ему нет, и не только шестнадцати, а и... В таких случаях Андрей не спорил, не петушился, не совал руку во внутренний карман, вроде бы за паспортом... Все равно, знал он, у него ничего не получится.
- Рожа у тебя слишком честная,- пожалел его как-то Алька-Американец.- С такой рожей не проживешь!..
Но на этот раз все сошло благополучно, им даже удалось перед тем, как снова потух свет, найти свой ряд, свои места.
Хороша она была... Спору нет - хороша, ничего не скажешь... Весь зал, почувствовал Андрей, замер, затаил дыхание, когда Сильвана Помпанини возникла на экране, а потом вздохнул,--как бы ветерок прошелестел по рядам.
Это и было в фильме самое главное - Сильвана Помпанини. А в остальном, пожалуй, ничего уж такого особенного, и чтоб "детям до шестнадцати..." Андрею случалось видеть кое-что похлеще. Если его что и смущало, так только то, что рядом сидит Иринка и тоже смотрит на это. Что оба они, вместе, сидят и смотрят на это,- вот отчего ему в иные минуты делалось не по себе. Тогда его как горячим паром окатывало... Не будь Иринки, он, возможно, смотрел бы на все, происходящее на экране, другими глазами. Но сейчас, когда Анну Заккео, ее чистое, нежное, гордое тело жадно хапали, мяли мужские руки, ему казалось, будто и сам он в чем-то виноват перед Анной Заккео, и перед Иринкой тоже, потому что все у нее было, как у Анны Заккео, как у всех в мире женщин, и это все поганили руки, похожие на руки всех в мире мужчин... Раньше они с Иринкой сидели так, что при малейшем движении трогали друг друга плечами, и ее шапочка мягким, как дыхание, ворсом касалась его щеки. Но потом Андрей откинулся, вжался в угол между подлокотником и спинкой, и так просидел до конца, пока не зажегся свет, и, тут, взглянув на Иринку, он увидел огромные, померкшие, потрясенные, провалившиеся куда-то внутрь Иринкины зрачки с блестевшей над нижним веком слезинкой...
Он растерялся. Стрельнул глазами по сторонам, торопясь придумать что-нибудь, рассмешить, сморозить какую-нибудь чепуху... И вот здесь-то, когда взгляд его зарылся в толпе, медлительным ледником ползущей вдоль наклонного прохода,- здесь-то и мелькнули перед ним упавшие на тусклый мех бледно-золотистые волосы - до того знакомые, что он сразу даже не узнал их - и рядом, сбоку, продолговатая "деголлевка" из рыжей замши...
Андрей уперся взглядом во что-то белое, пустое... В экран. Он ослеп, как если бы ему в лицо, в самые ресницы ткнули брызнувшей серными искрами спичкой.
- Ты что?.. - донеслось до него едва-едва, словно в уши ему натолкали вату.- Ты кого-то увидел?..- Иринка, вскинув локти, поправляла шапочку. Глаза ее скользнули в ту сторону, куда только что смотрел Андрей, но ни обо что не зацепились в толпе. Между тем весь ряд уже стоял, они мешали соседям, перегородив узкий проход.
Андрей не ответил на ее вопрос. Что мог он ответить?.. "Вот как... - билось у него в голове. - Вот как... Вот как..."
Андрей стиснул ручки обоих портфелей и на задеревеневших ногах выбрался в боковой проход. Иринка легонько подталкивала его в спину.
Все-таки он, стыдясь, презирая себя за шпионство, пробежал глазами по движущейся к выходу толпе - но уже ничего не заметил, ни золотистых волос, ни "деголлевки".
А если ему все только померещилось?...
Померещилось - только и всего?
Ведь мало ли что...- с невнятной надеждой пронеслось у него в голове.- Мало ли... мало ли что...
Но тут же какие-то воспоминания, подозрения, которые он упрямо гнал от себя раньше, суматошно запрыгали, нахлынули на него - разом, вдруг...
Он одного хотел, одного только - теперь, когда они вышли из кинотеатра: чтобы Иринка ничего не заметила, не догадалась... "Вон твоя мама",- сказала бы она. И, присмотревшись: "А кто это с ней?.." Или, еще хуже, ни о чем бы не спросила. Она умная, она бы сама все поняла...
Свернув за угол кинотеатра, он прикинулся, будто ему надо затянуть шнурок на ботинке. Сначала на левом, потом на правом. И затягивал долго, старательно, присев на корточки. А покончив с ботинками, обнаружил, что у входа в "Ракету" висит сводная, на месяц вперед, афиша: "Для вас, дорогие зрители". Он повел к ней Иринку, испытывая тошнотное чувство - от мелких своих хитростей. Тем более, что Иринка наверняка что-то заподозрила. Боком, щекой, виском он ощущал ее взгляд - встревоженный, недоверчивый, из-под прямых черных бровей, и тужился, бормотал, напрягаясь, какую-то дребедень. Про фильмы - ай да фильмы, вот бы не пропустить!.. Про сам кинотеатр - ай да кинотеатр, вот ведь какой отгрохали, правда?.. На окраине, в микрорайонах, а модерняга, в центре такого нет... Он замолчал, выдохся, и они пошли в сторону автобусной остановки - когда те, по его расчету, были уже далеко.
Возле остановки лежали бугры осевшего, ноздреватого снега; потея на ярком солнце, они сочились по краям водой, которая широкими серебристыми лентами пересекала тротуар и сбегала на дорогу. Мимо проносились груженые цементом самосвалы, ползли маши-мы с длинными прицепами, на них горбились серые строительные панели.
- Что же ты молчишь, Андрей? Тебе понравилось? - спросила Иринка.
Она, понятно, ждала одобрения. А ему снова представились ее мокрые от слез глаза,- от слез, от жалости к Анне Заккео... И он с неожиданной злостью, пронзившей, как судорга, все его тело, подумал: нашла кого жалеть!..
- Дешевка!.. - Он уперся взглядом в носок ее красной туфли, который долбил в твердом снегу ямку.- Дешевка она, твоя Анна Заккео... Бот она кто...
Он уже не помнил того, что и сам испытывал жалость, стыд, мучительное сострадание - сидя там, в кинотеатре... Вернее, не то чтобы не помнил - помнил, но теперь он чувствовал себя обманутым и стыдился одного - что дал себя так легко обмануть!
Слова вырывались из него толчками, сами собой, да он и не пытался сдержать их. Красный туман накрыл Иринкину туфельку, но перед этим он успел заметить, как ее носок, словно в испуге, замер, повис над ямкой.
- Анна Заккео?.. Ты ничего не понял, Андрей! Она была просто несчастная, несчастливая...- Удивление, обида, растерянность - все смешалось, переплелось в ее голосе. Но громче, отчетливей всего звучал в нем страх: что такое он, Андрей, говорит?..
Вот как... Несчастная... Несчастливая... А раз так- значит, валяй, все теперь можно... Так, выходит?
Притворство, притворство! Все - сплошной обман и притворство!..
- Дешевка!- Его трясло от бешенства.
- Андрей!..
К остановке подкатил автобус, двойной "икарус". Толпа прихлынула к распахнувшимся дверям, и, ухватив Андрея за локоть, Иринка потянула его за собош Он вывернулся, вырвал из ее пальцев локоть.
Ее смяли, почти втолкнули в узкие дверцы. Какой-то парень, повиснув на подножке, распирал их напружиненными плечами, не давая захлопнуться, и когда автобус, перекосясь на правый бок, медленно тронулся, Андрей увидел - там, за чьими-то головами, шляпами, вцепившимися в поручни руками - ее ошеломленное лицо...
Он остался один: все, вся огромная толпа каким-то чудом втиснулась в "икарус". А он остался, с двумя портфелями, в каждой руке по портфелю... Автобус тяжело развернулся на повороте и, покачиваясь, пропал за углом.
Андрей брел по обочине размытой дороги, вспоминая, как впервые увидел эту рыжую, ржавую замшу - "деголлевку" с длинным, вытянутым козырьком. Она валялась на полу в прихожей, заваленной ворохом пальто, шуб, забитой обувью, женскими сапожками всевозможных расцветок и фасонов...
Он в тот вечер неприкаянно слонялся между гостями, один среди взрослых, дожидаясь, когда все усядутся за стол, и он тоже, чтобы встречать Новый год. И вот в прихожей он натолкнулся на продолговатую, с высоким верхом фуражку, наверное, она скатилась с перекладины над вешалкой, с груды шапок и шляп, накиданных туда кое-как. Андрей поднял ее, повертел в руках, потянулся забросить повыше - промахнулся, и тут вся груда рухнула, рассыпалась по проходу. Присев на корточки, он собирал шляпы и шапки, попутно соображая, кому бы могла принадлежать эта чертова "деголлевка". В столовой уже накрывали, с кухни туда и обратно беспрерывно бегали женщины, пронося блюда на вытянутых руках. Перед носом у Андрея, чуть не задевая, мелькали ноги в тугих чулках, лакированные туфельки, подолы коротких платьев. Иногда кто-нибудь наклонялся над ним и сочувственно ахал, это его смущало и злило еще больше. Тогда-то, ползая на карачках по прихожей, он и догадался, что рыжая "деголлевка" принадлежит их новому знакомому, и сразу же возненавидел - и его, и этот дурацкий картуз...
Хотя в тот вечер, в самом начале, он почти не замечал Костровского. Он все смотрел, таращился на артистку, которую Костровский привел,- на его соседку, молодую, красивую, с ослепительными плечами, обнаженными низким вырезом платья, такого легкого, переливчато-прозрачного, что не только плечи - вся она казалась ослепительной и обнаженной. Никто из женщин, которых Андрей привык видеть у себя в доме, не одевался так, не был так ярок, не держался так вызывающе свободно. Никто не курил сигареты "Фемина" с золотым ободком, не откидывал в сторону с таким изяществом тонкую руку в широких звенящих браслетах, не пил полными стопками водку, не отставая от мужчин, не смеялся так шумно...
Андрей невольно сравнивал ее со своей матерью и с досадой чувствовал, что мама, всегда такая красивая, как-то вдруг потерялась, поблекла рядом с ней и была уж слишком озабоченной, захлопотавшейся, поминутно вскакивала, чтобы пододвинуть кому-то соусник, заменить расколотый фужер, передать салфетку... Даже сшитое специально к новогоднему вечеру платье, зеленое, с высоким стоячим воротником, который делал ее шею похожей на нежный стебелек ландыша,- даже это платье казалось ему невозможно будничным, да еще было наполовину скрыто передником - и веселым, и пестреньким, и ей к лицу, но все же, все же... Уж без передника-то могла бы она сегодня обойтись!..
Но, в досаде за мать, он решил тогда, что было бы немыслимо представить, как она так вот лихо опрокидывает стопку за стопкой или хохочет, заглушая остальные голоса... Или пудрит плечи,- он заметил у актрисы на вырезе платья пыльцу от пудры,,. Со злорадством отыскав у нее еще несколько изъянов, он почувствовал мать отомщенной...
Так это было, в тот вечер, полтора года назад...
Мимо проехал еще один "икарус", почти пустой на этот раз, но Андрей не обратил на него внимания, не подумал даже, что успел бы добежать, заскочить в него на следующей остановке, до которой оставалось рукой подать. Он шел дальше, огибая встречные лужи, а через те, что помельче, шагал напрямик...
Тогда, за столом, об Андрее забыли. Только когда актриса - у нее с утра был спектакль - отправилась спать, мама шепнула ему, что пора бы, пора... Но так, порядка ради шепнула: спать ему было негде, в родительской спальне уложили актрису, а в комнате Андрея устроили бар для мужчин. И Андрей остался за столом.
Только теперь он рассмотрел как следует Костровского, режиссера, недавно приехавшего к ним в город. Он сразу чем-то не понравился Андрею. Все в нем ему не понравилось: черные, гладкие, чересчур зализанные волосы над высоким, как бы сдавленным с боков лбом, очки в массивной роговой оправе с толстыми квадратными стеклами, а за ними - темные, с плывучим сонным блеском глаза... Дремотное выражение было разлито по его лицу, и сидел он как-то расслабясь, утомленно откинувшись на спинку стула, и в том, как он разговаривал, улыбался - лениво, нехотя, даже в том, как разглядывал, прежде чем поднести ко рту, подцепленный на вилку розовый, светящийся от жира ломтик семги, было что-то надменное, почти высокомерное.
Правда, все в нем переменилось, когда на той половине стола, где сидел Костровский, вспыхнул спор.
Как он, с чего возник, Андрей не понял, да и откуда мог он понять, разобраться, если заварилась вдруг такая каша, что никто, пожалуй, ничего не понимал уже толком. Все шумели, перебивали друг друга, в общем гаме выделялся лишь ровный, как обычно, басовитый голос отца. И весь стол замолк, едва заговорил Костровский. От любопытства: свежий человек, никто не знал, что он скажет. Но и не от одного любопытства. Его невозможно было не слушать, не поддаться его негромкому голосу, его прищуренному, но уже не сонному, ожившему, загоревшемуся взгляду.
Андрей не помнил, что именно говорил он, возражая отцу. Врезался только размашистый жест, с которым Костровский вскинул вверх свою маленькую белую руку, указывая на висящую под потолком давнишнюю, одну из первых, конструкцию отцовского ионизатора.
- И с помощью этого вы хотите сделать человека счастливым?.. Это страшно, дорогой Владимир Андреевич, это невероятно и чудовищно - все, что вы тут сказали!..
И еще:
- Я допускаю, цель у вас благородная, гуманная, прекрасная цель - облагодетельствовать человечество... Но, между нами, вполне ли вы уверены в том, что вам в самом деле известно, что такое - счастье?.. И если даже известно, то - что с вами согласятся другие?.. На это ваше счастье - согласятся?..
Примерно так он сказал.
Отец бы мог, подумал Андрей, мог бы, и запросто, смять, загнать в угол этого краснобая, с его холеными ручками, с его пижонской "бабочкой", пришпиленной к хилой груди... Что он смыслит в науке?.. Но, наверное, отцу неловко было с ним связываться. Он произнес только, снисходительно улыбаясь и всем видом обозначая несерьезность подобного спора:
- Нас рассудит будущее.
- Я убежден, оно, это будущее,- режиссер наткнулся глазами на Андрея,- это будущее - не на вашей стороне!
Отец промолчал - и правильно. Здесь хватало его единомышленников, чуть не вся лаборатория, которой он руководил, собралась у них за столом в тот вечер. На какую-то минуту Андрею даже сделалось жаль Костровского, он остался в совершенном одиночестве - остался бы, если бы не мать... После того, как артистка ушла спать, она подсела к нему, на опустевшее место, и теперь единственная вступилась за Костровского.
- Я понимаю вас, Виталий Александрович, я вас так понимаю!.. Вспомни, Володя, разве я не говорила то же самое? И не раз?..
Андрей тогда простил ей эту защиту: как-никак, она была хозяйка, Костровский - гость, да еще и ее больной... Так что все объяснилось крайне просто. Тем более, что и отец, в конце концов, сжалился над Костровским. Андрей слышал, прикорнув у себя в комнате, среди бутылок и фужеров с недопитым вином,- уже под утро, сквозь сои, склеивающий веки, он слышал, как отец, с добродушием сильного человека, уговаривал:
- У вас театр, искусство, Виталий Александрович, у меня - наука... Мы оба экспериментируем, каждый в собственной области, а цель у нас одна. О чем же нам спорить?..
- Один умный человек,- возражал ему Костровский,- один бесконечно мудрый и грустный человек говорил: "Вот,- говорил он,- раньше думали: будет радио - и будет счастье. Но радио есть, а счастья нет..."
Оба крепко выпили, смеялись, чокались коньяком...
Ни разу больше в доме у них Костровский не появлялся. Зато на каждую премьеру присылал билеты, приглашал на сдачу спектаклей. Отец вечно бывал занят, да он и вообще не любил театр. Мать брала с собой Андрея.
Костровский встречал их в нижнем фойе, у входа. Казалось, он только и поджидал этого момента, чтобы избавиться от плотного кольца журналистов и всякого рода "представителей", как небрежно именовал он тех, от кого, Андрей уже знал это, зависела судьба каждого спектакля. Через неприметную дверь в углу фойе, с табличкой "Вход посторонним запрещен", по запутанным, изломанным коридорам он вел их к себе в кабинет, помогал раздеться, вешал пальто в шкаф, рядом со своим, довольно потертым, из коричневой кожи, и на две-три минуты присаживался на краешек стола. "Ну, вот мы и улизнули,- говорил он.- Ничего, пускай поищут!" С притворным озорством он подмигивал Андрею, болтал ногами, как мальчишка на заборе, смеялся, но смех у него бывал усталым, раздраженным. Перед премьерой он худел, привычная плавность, закругленность движений пропадала, они становились резкими, отрывистыми, под глазами наплывали темные, фиолетовые мешки. Но таким он все-таки нравился Андрею больше, чем когда он увидел его впервые за новогодним столом. А мать заученным движением брала Костровского за руку, сжимала запястье, считала пульс, говорила: "Еще одна премьера, и вы снова окажетесь у меня в палате". Андрею было известно, что у Виталия Александровича тяжелая болезнь сердца, стенокардия, мать не шутила. Но ему неприятна была особенная какая-то тревога, звучавшая в ее голосе, когда она грозила ему больницей, и смущало, что она так тщательно и долго измеряет его пульс, что при этом широкий белый манжет, выглядывающий из пиджачного рукава, наползает, скрывает ее пальцы, они как бы наедине остаются - с его рукой...
- А если,- говорил Костровский,- а если я и живу только этой надеждой - опять залечь у вас в больнице?.. Нашли, чем пугать! Да я его спалю, этот театр, пускай только Андрей поможет мне раздобыть керосина!.. Спалю, а сам к вам бегом прибегу!..- Он смеялся, поглядывая то на Андрея, то на мать, но слова его Андрею тоже не нравились. Правда, особого значения он в то время им не придавал. Да и всему остальному также...