В остальное время я бездельничал. Безделье, как я его понимаю, выражается в воздержании от непродуманных, вынужденных действий, поступков, совершаемых из лени или по привычке. Бездельничать - значит заниматься только существенным: думать, читать, слушать музыку, спать с женщиной, гулять, ходить в бассейн, собирать грибы. Как ни странно, безделье требует изрядной методичности, дисциплинированности, сосредоточенности, четкости мышления. Я теперь каждый день хожу в бассейн и проплываю по полкилометра со скоростью два километра в час - не Бог весть что, конечно: пятнадцать минут и двадцать раз туда-обратно либо восемьдесят раз за час. Впрочем, дело не в результатах. Я плаваю неспешно, как старая дама (разве что без шапочки), выбросив из головы все посторонние мысли, сосредоточившись на движении, стараюсь держать открытым рот и наблюдаю, как на поверхность с легкими хлопками выпрыгивает стайка пузырьков. Тело обтекает прозрачная подрагивающая жидкость; я неторопливо протягиваю руки и широким движением рассекаю голубизну, то сгибая ноги в коленях, то распрямляя, уверенно и ритмично, тогда как руки уже снова движутся вперед. Я настолько вошел во вкус купания, что собрался включить его в разряд главнейших наслаждений: до недавних пор оно не шло в сравнение с физической любовью - самой приятной деятельностью, на мой взгляд (за исключением работы мысли, разумеется). Я, в самом деле, очень привязан к занятиям любовью: здесь не стоит подробно обсуждать мой стиль - он, кстати, сродни, скорее, брассу с его спокойной чувственностью, чем неуравновешенному и напыщенному баттерфляю - важно, что совокупление приносит мне внутреннее равновесие, и когда я, расслабившись, лежу под свежей простыней и засыпаю, на душе делается легко, а на лице вдруг проступает ухмылочка, в глазах мелькает этакий хитрый блеск. И ровно те же чувства испытываю я, купаясь: удовлетворение разливается по телу, докатывает до сознания и заставляет улыбаться.
Я вдруг понял, что безделье не оставляет мне времени на телевизор.
Нас уверяют, что по телевизору (вы, кстати, смотрите?) показывают реальный мир - это неверно. Мы видим картинку - очень знакомую, хорошо раскрашенную, двухмерную - она, конечно, выглядит правдивее, чем утонченная, далекая от бытового опыта картина художника. Но если искусство всегда старается охватить весь мир и понять его суть, то на телевидение реальность попадает, так сказать, по недосмотру, случайно, только потому, что техника ненароком улавливает ее. Однако ни в коем случае нельзя считать, что телевизионная картинка равнозначна действительности, на том только основании, что телевидение предлагает нам привычное и узнаваемое изображение реальности. Ведь если предположить, что для того, чтобы считаться реально существующей, реальность должна быть похожей на свое изображение, то нет никакого основания думать, что портрет юноши кисти великого мастера эпохи Возрождения отражает действительность хуже, чем видеокопия всемирно известного в своей стране комментатора, ведущего выпуск теленовостей.
Мир картины эпохи Возрождения - это иллюзия, созданная цветом, пигментом, маслом, трением щетки о холст, легкими мазками, кистью, рукой, отпечатком пальца на влажной поверхности растертой на льняном масле краски; когда видишь пред собой саму жизнь, плоть, волосы, драпировки, складки одежды; когда видишь живого человека со своей собственной историей - слабого, беззащитного, благородного, чувствительного, - и его взгляд… Сколько квадратных миллиметров краски понадобилось для того, чтобы пронести сквозь века всю силу этого взгляда? Вот эта иллюзия по самой природе своей отлична от той, что предлагает нам телевидение: механического результата работы бездушной техники.
Это лето я решил провести в Берлине и закончить книгу о Тициане Вечеллио. Меня долгие годы вдохновляла идея обширного исследования на тему: взаимоотношения искусства и политической власти. Постепенно я сосредоточился на шестнадцатом веке, Италии, а именно, на личностях Тициана Вечеллио и Карла V, точнее, на легендарной истории с кистью: Карл V якобы нагнулся и поднял кисть, выпавшую из руки мастера. "Кисть" - так я озаглавил свой труд. Я на год оставил преподавание в Университете и целиком посвятил себя книге. Одновременно я весьма кстати узнал о существовании частного фонда, который финансировал исследования в моей области, и отослал в Берлин на его адрес просьбу о стипендии и подробно описал цель моей работы, подчеркнув необходимость своей поездки в Аугсбург, город, где Карл V жил с 1530 до… уж не помню какого года (ужасная память на даты) и, главное, где Тициан написал самые известные портреты императора, например, большой конный портрет из музея Прадо, сидящего Карла из мюнхенской Пинакотеки, того самого, бледного и восторженного, с зажатой в руке перчаткой. Поездка в Аугсбург, без сомнения, могла бы очень помочь мне и обогатить мой труд, но я прекрасно понимал, что в моем исследовании, посвященном Тициану Вечеллио, не было ничего специфически немецкого, как я это представил в ловко составленном меморандуме, прилагавшемся к просьбе о стипендии; и что доехать до Аугсбурга из Парижа ничуть не труднее, чем из Берлина. Но стипендию я получил, и мы втроем поехали в Германию. В начале июля Делон поехала в Италию и увезла с собой обоих детей, одного на руках, другого - в животе (что очень практично, если приходится тащить одновременно такое количество сумочек и чемоданов); я проводил их в аэропорт, я тащил билеты. Хорошо помню себя в аэропорту: я иду к табло, поднимаю голову и некоторое время озабоченно сличаю билеты с надписью. Возвращаюсь к Делон - она сторожит тележку - и произношу (неплохо бы так же отчетливо вспомнить и остальные слова, сказанные тем летом в Берлине): двадцать восьмой терминал. Точно? - спросила Делон. Я немедленно усомнился в своей правоте. Нет, все-таки двадцать восьмой (я еще раз сходил к табло). Мы нежно поцеловались и у стойки номер двадцать восемь расстались: я ласково провел рукой по голове сына, по животу Делон под свитером и стал смотреть, как они удаляются сквозь низенькую триумфальную арку металлоискателя. До свидания, до свидания, махал ручкой мой сын, и тут слезы подступили к глазам (в этом весь я).
Вернувшись, я приступил к обустройству рабочего места (сесть за книгу предполагалось завтра с утра). Для начала я выдвинул ящики большого черного комода и разобрал бумаги, скопившиеся у меня за время жизни в Берлине. Нашлись старые письма, чеки, визитные карточки, монеты, черновые заметки для книги, использованные билеты на концерт и стопка вырезок из газет по-французски и по-английски - я складывал их, чтобы затем на досуге прочесть. Хорошо помню, как, сидя за столом, аккуратно работал ножницами, потом вставал, убирал вырезку в ящик, чтобы когда-нибудь в будущем выбросить или прочесть. Освободив комод, я принялся сортировать вырезки: закатал до локтя рукава старого уютного свитера, сел на пол по-турецки, рядом положил черный мешок для мусора. Вырезка вынималась из стопки, читалась (пришлось, что поделаешь); несколько раз архивный пыл обуревал меня так сильно, что я поднимался, брал со стола ручку и делал пометки, подчеркивал, вписывал дату, пока наконец листок не отправлялся в помойку: нетронутыми оставались самые ценные, избранные экземпляры, я предвкушал будущее неторопливое чтение - когда все уберу, их надо будет сложить на столик у кровати. Затем я подмел пол, открыл балконную дверь, чтобы проветрить кабинет, вытряс коврики и снял с кровати чемодан и папку с рисунками. Разобравшись с вещами, я поставил будильник на шесть сорок пять, напоследок еще раз окинул взглядом комнату - повсюду царил порядок: у компьютера лежала пачка чистых листов, на письменном столе книги и бумаги чинно дожидались, когда в них заглянут, - приготовления были закончены; я тихо прикрыл за собой дверь, дошел до гостиной, устроился на диване и включил телевизор.
В последнее время по вечерам мною часто овладевало некое подобие опьянения: я включал телевизор и смотрел все подряд, не отрываясь, следил за сменой кадров, мерцанием, подергиванием на экране. Я не ощущал тогда, что во мне зреет перемена, хотя задним числом стало понятно, что это временное помешательство было предвестником моего грядущего решения, словно отлучение от телевизора должно неизбежно пройти через фазу обжорства и пресыщения. Впрочем, в то время я думать об этом не думал, а преспокойно глядел на экран, цепляя глазами картинки - от них по лицу бежали тени, - которые разворачивал передо мной и перед всем человечеством некий телеканал, чьи сигналы вплетались в ковер волн, окутывающий мир. Я остервенело смотрел передачу за передачей, меняя программы, чувствуя, что тупею, и не находя сил выпустить из руки пульт, вырваться на волю; в поисках минутного, дурного наслаждения я словно сползал по бесконечной спирали - еще ниже, пусть еще гаже, еще печальнее.
Отовсюду выскакивали невразумительные картинки, без конца и начала, без заголовка, без титров, грубые, странные, шумные, яркие, злые, игривые, безобразные, выхваченные из разных программ, одна на другую похожие; американские сериалы, клипы, английские песенки, телевикторины, документальные фильмы, куски из фильмов художественных, обрывки, отрывки, музыка, оживление в зале, публика хлопает в такт, важные господа за столом, дебаты, цирк, акробаты, телевикторина, неуверенный счастливый смех, объятия, слезы, выиграли машину в прямом эфире, губы трясутся от наплыва чувств, документальные фильмы, вторая мировая война, похоронные марши; колонны немцев, бредущих по обочине; освобождение концентрационных лагерей, горы костей на земле, на всех языках, больше тридцати двух программ, по-немецки, чаще всего по-немецки, везде взрывы, насилие, трупы на улицах, новости, наводнения, футбол, телевикторины, ведущие с фишками, рулетка под потолком студии, все смотрят на нее, задрав головы; девять, девятка, громкие аплодисменты, реклама, танцы, дебаты, животные; показательная гребля в студии, спортсмен машет веслом, ведущие с интересом наблюдают из-за стола; хронометр поверх других кадров, война, шипение, изображение смазано, снимали второпях, кадры прыгали, наверное, оператор сам бежал, улица, убегают люди, по ним стреляют, одна дама упала, дама, в которую попала пуля, дама лет пятидесяти, она лежит на мостовой в расстегнутом пальто, в старом сереньком пальто с рваным подолом, даму ранили в бедро и она кричит, просто кричит, кричит от ужаса, оттого, что ей прострелили бедро; крики той дамы, не актрисы, простой женщины, которой было больно, и она зовет на помощь; два или три мужчины возвращаются, чтобы помочь, втаскивают ее на тротуар, стреляют, архивные кадры, новости; реклама, блестящие машины скользят на фоне заката, рок-концерты, сериалы, классическая музыка, специальный выпуск новостей, прыжки с трамплина; лыжник пригибается, с разгона влетает на трамплин, отрывается от лыжни, замирает, и его уносит из мира, он парит; показывают, как он великолепно парит, наклонившись вперед в небесах, как он замер, незыблемый и неколебимый. Конец. Конец, я выключил телевизор и остался сидеть на диване.
Включенный телевизор имеет свойство искусственно нас возбуждать. Он непрерывно шлет мозгу послания, заставляет напрягать слух и зрение, раздражает, велит быть начеку. Но едва мозг, проснувшись, начнет шевелиться и размышлять, как телевизор спешит к новой теме, будоражит новыми сигналами, и в конце концов мозги устают трудиться без цели, усваивают печальный урок и, не утомляясь ненужной работой, принимаются попросту шататься от одной картинки к другой. Телевизор так настойчиво требует внимания и так скупо вознаграждает наши усилия, что в его присутствии голова обыкновенно пуста. От раза к разу мозг привыкает бездействовать перед экраном, а если вдруг появится какая-то мысль, телевизор не даст ей угнаться за вечно меняющимся изображением, не разрешит проникнуть в сущность предмета, исключив всякую возможность общения между собой и нами.
В начале недели, в то время, когда я собирался приступить к сочинению о Тициане Вечеллио и Карле V, в дверь позвонили соседи с верхнего этажа, Уве и Инге Дрешер (Ги и Люси Перрейр, если перевести на французский), которые отправлялись в отпуск и накануне отъезда хотели заручиться моим согласием поливать их цветы. Признаюсь, я растерялся. Следовало уточнить подробности и получить указания, а потому мне предложено было в тот же день зайти на чашку кофе. После обеда я поднялся наверх; меня угрюмо приветствовали и молча посадили за круглый стол, на котором стояли несколько грязных тарелок и эмалированная голубая кастрюля, полная слипшихся макарон, холодных и чуть заветренных. Уве Дрешер (Ги) пошел на кухню и через минуту вернулся с кипятком, из которого приготовил для всех напиток - две ложки растворимого кофе на чашку горячей воды, - после чего перечислил мои обязанности, объяснил сколько раз поливать, в каком объеме, как должна течь вода и какая вода, а чтобы все окончательно стало ясно, достал из кармана заранее приготовленный сложенный вчетверо лист бумаги и небрежно придвинул его ко мне, я развернул его и, рассеянно постукивая пальцами по столу, проглядел. Это была небольшая памятка, где в общем виде излагались условия поливки. Я молча убрал бумажку в карман. Уве довольно улыбнулся, отпил кофе и предложил осмотреть цветы. Мы медленно двигались по квартире, шествие возглавлял Уве, очень высокий, в очках, он таинственно улыбался и позвякивал в кармане мелочью (собирался, наверное, дать мне чаевые), Инге шла рядом со мной, на ней было короткое узкое платье - типичная дама, принимающая гостей, она останавливалась перед горшком, называла мне имя растения, а ему по-немецки рассказывала, что этим летом оно остается со мной (сколько на свете чудес: цветы, которые говорят по-немецки!). Я не очень общительный человек, так что этим растениям пришлось удовольствоваться самым простым изъявлением чувств: я приветствовал их взглядом - чашку с кофе я крепко сжимал в руке. Мы дошли до кабинета, он почти не отличался от моего, расположенного этажом ниже, здесь тоже оказалась застекленная дверь, и Уве предложил ненадолго выйти на балкон. Снаружи было прохладно и ветрено, я стоял, облокотясь о перила, и думал о своих делах. До меня доносились ботанические объяснения Уве (я рассеянно посыпал прохожих крупинками гравия), временами мой взгляд пробегал по очень черному и очень жирному компосту, с которым меня знакомили, - Уве восторженно тыкал пальцем в ящик, где, если присмотреться, можно было и впрямь увидеть маргаритки. Уве с нежностью человека сведущего, трогал каждый росток, и я медленно и печально склонял голову, задумчиво опуская глаза на компост. Мы вернулись в кабинет, и пока я рассматривал папки, разложенные на столе возле принтера, Уве рассказывал о своем замечательном фикусе с темными плотными листьями - он невозмутимо, словно какой-нибудь старый китаец, молчал и с каминной полки вполуха прислушивался к словам Уве, советовавшего не забывать, что фикусы предпочитают обильной поливке легкий душ (как и пристало, по-моему, старым китайцам). Там же, в кабинете, прямо на полу расположилась бегония с очень хрупким стеблем, и Инге, приняв эстафету от мужа, просила меня постараться недели через две, начиная с сегодняшнего дня, выровнять почву в горшке, попросту соскрести сухую землю и насыпать рыхлую смесь, она лежит в пятилитровом пакете в стенном шкафу возле входа, но запоминать мне не надо, в памятке все записано. Кроме того, Инге была бы безмерно благодарна, добавила она, по-дружески беря меня под локоть, если бы я любезно согласился после выравнивания почвы проделать в вересковой земле несколько отверстий бамбуковой палочкой, чтобы воздух мог проходить к корням. Я сказал, да, к корням, понятно, воздух, дырки (пусть она не беспокоится), и Инге легонько, но пылко сжала мне сгиб руки в знак будущей благодарности. В коридоре я задержался перед картиной, висевшей у входной двери - Дрешеры ждали у двери в спальню, - крепко сжимая в руке чашку, я силился понять, что именно изобразил художник, впрочем, скоро оставил это занятие, нагнал Дрешеров, первым перешагнул порог и, неуверенно пройдя пару шагов - пришлось отодвигать плющ, свешивавшийся из плетеного кашпо, - остановился в центре комнаты, косясь на большую двуспальную кровать Дрешеров, на которую я собирался сесть. Сидя на кровати Дрешеров, я не торопясь помешал ложечкой в чашке, вынул ложечку, насухо облизал. Сосредоточенно обвел комнату взглядом, запрокинул голову, чтобы увидеть плющ. Отпил глоток, вернул чашку на блюдце. Жизнь идет, что и говорить. Дрешеры постояли передо мной - им неловко было принимать в спальне постороннего - и тоже сели: Уве - на край стола, одна его рука, продолжала небрежно покоиться в кармане брюк, другая, левая, нервно мяла лист гортензии; Инге села на кровать, она все время слегка обдергивала подол, пытаясь скрыть колени от моего предполагаемого французского вожделения, вернее, от двух-трех брошенных ненароком взглядов, наконец, поднявшись, она представила мне свою гордость - красавца из семейства папоротниковых, действительно, прекрасный экземпляр, раскидистый и в меру сочный, Инге осторожно растерла кончиками пальцев листья и сообщила, что ее любимец необычайно чувствителен и раним и что надо его подготовить к моему приходу, иначе он, бедный, испугается, увидев, что поливать его явился какой-то незнакомец. Я тоже встал и поводил по листьям папоротника железякой, к которой у меня привешены ключи. Надеюсь, Дрешерам понравилось. Прощаясь, они отдали мне свой запасной ключ.
День, когда я решил подняться к Дрешерам (полить цветы и поболтать с ними, как было велено), оказался тем самым июльским днем, в который я навсегда выключил телевизор. После ужина я пошел на диван в гостиную и уселся с газетой, не собираясь ничего смотреть. Напротив дивана стоял выключенный телевизор, и я спокойно читал в нежном полумраке комнаты при свете маленькой галогеновой лампочки (жаркий круг от лампы падал мне непосредственно на череп и обрамлял лысину чудесным золотистым пушком). Я не собирался нарочно истязать себя и сел перед телевизором единственно ради проверки: мне было интересно, можно ли бороться с искушением в присутствии самого предмета страсти, - а если опыт не удастся, я попросту включу его. Раньше, когда я оставался вечером дома один, я часто и вовсе не смотрел телевизор, а занимался чем-нибудь другим, читал или, например, слушал музыку, но теперь, из-за того только, что я решил не смотреть телевизор, он обрел надо мной чудовищную власть, приходилось признать, что жить без него трудно. Впрочем, я не сдавался. Я развернул газету, подложил под голову подушку и, сидя перед выключенным экраном, мирно просматривал программу телепередач.