Филипп Туссен Фотоаппарат - Жан 22 стр.


Я здесь! закричал я. Здесь! и замолчал. Должно быть, мой ответ его удовлетворил, поскольку через некоторое время шаги опять зашмыгали по коридору. Я подкрался к двери и, прислонившись к косяку, стал слушать. Возможно, Уве тоже стоял сейчас со своей стороны двери, время от времени повертываясь к Инге, и знаками показывал, что ничего не понимает. Может быть. Я сел на бортик ванны и задумался. Когда я открывал окошко, выяснилось, что по подоконнику можно дойти до кухни, в принципе, это не опасно: пространство между окнами не больше метра, есть водосточная труба, чтобы держаться, и даже маленькая балюстрада, за которую, придя на место, можно будет ухватиться. Оставалось узнать, открыто ли кухонное окно. Я снова распахнул окошко возле раковины, встал на унитаз и, сунув руку в пустоту, стал жать на стекло в кухне до тех пор, пока оно не подалось. Тогда по унитазу я вылез на подоконник и застыл у края бездны. Вцепившись в водосточную трубу и вжавшись в стену, я не решался двинуться ни назад, ни вперед (внизу, во дворике, куда я мельком глянул, стояли в ряд мусорные баки). Сказать по правде, мне теперь не легче было идти обратно в туалет, чем топать в кухню, наконец, я сделал шаг и преодолел тот метр пустоты, который отделял меня от цели, причем так ловко, что в последний миг удержал ногу и не встал в горшок на подоконнике, где, как я мельком видел, до сих пор не загнулись стебельки петрушки с базиликом, за лето не видевшие ни капли влаги (и снова я был виноват: моя нога ступала здесь впервые).

Я перелез через балюстраду и, спрыгнув в кухню, торопливо стряхнул пыль с живота и ляжек. Потом на цыпочках дошел до холодильника, бесшумно открыл дверцу, достал горшок, поставил папоротник на край раковины. Я успел наспех кое-как встряхнуть листы, придав им некое подобие формы - так, кончив стричь, взъерошивают прическу или оглаживают букет, - торопливо потыкал пальцем в землю вокруг стебля, соскреб, взрыхлил и услыхал в коридоре шаги. Едва я успел спрятать руки за спину и прислониться к раковине, как в кухню вошел Уве и опять спросил: у вас все в порядке? Я объяснил, что позволил себе зайти сюда и вымыть после туалета руки. Задумчиво кивая головой, он спросил, нужно ли мне полотенце. Нет, нет, большое спасибо, сказал я, не стоит беспокоиться. Я улыбнулся, ни на шаг не отходя от раковины, и постарался незаметно обтереть за спиной пальцы, чтобы удалить компрометирующие темные следы, оставшиеся с тех пор, как я совал руку в дырочку. Плечи у меня, наверное, шевелились - Уве смотрел не отрываясь, соображая, что я еще намерен выкинуть. Он пошел к раковине налить себе стакан воды и в тот момент, когда я подвинулся чтобы его пропустить, увидел на бортике горшок. Наполняя стакан, Уве рассеянно посмотрел на папоротник. Потом, поняв, наверное, что в кухне горшку не место, взял его, чтобы отнести в гостиную.

Едва мы оказались в коридоре, как Уве отлучился в туалет, вернее, он пытался отлучиться с горшком в руках, но дверь не открывалась, и ему не удавалось войти внутрь. Он, держась за ручку, толкал довольно сильно, но безуспешно. Я приостановился посмотреть, чем это он занят. Да, удивительное дело. Я спросил, нужна ли ему помощь, не подержать ли папоротник. Он отдал мне горшок и, изучив замочную скважину и защелку, снова навалился на ручку - тщетно. Давайте я, сказал я, возвращая ему горшок, и сам попробовал открыть: я взял за ручку, приподнял и сильно дернул, раздался треск, но этим дело и кончилось, дверь не поддалась. Похоже, она заперта на ключ, сказал я. Я тихонько постучал. Есть здесь кто-нибудь? спросил я. Молчание. Уве смерил меня взглядом. Но разве там были не вы? спросил он. Я там был, но больше я не там, вы что, не видите, сказал я. Такие доводы иногда помогают. Потом к нам присоединилась Инге, ей рассказали, что произошло, и она тоже попробовала открыть дверь: Инге встала боком, одной ладонью оперлась о косяк, другой схватила ручку, сжав губы, резко дернула, но ничего все равно не вышло. Вот чудеса, сказала она. Ладно, я пошел, до свидания, сказал я. Вы уходите? сказала она. Да, не буду вам мешать, сказал я.

Прошло еще несколько недель, был августовский вечер, я читал, сидя у себя дома, вдруг позвонил Джон Дори узнать не очень ли я занят завтра утром. Подружка, одна из его учениц, зовет его прокатиться на самолете над Берлином, и Джон подумал, что я тоже захочу с ним полетать. Девушка, по его словам, была милой, изучала французский, занималась карате (у Джона был талант выискивать такие ни с чем не сообразные экземпляры), имела удостоверение пилота и соглашалась поднять вместе с собой на "сессне" или на "пипере", он толком сам не знает, еще двух пассажиров; катание назначено на завтра, дело за нами и за погодой. Я с удовольствием принял предложение, и мы уговорились, что встречаемся на следующий день на платформе станции Александерплац. Утро было похоже на все прочие утра, когда я готовился работать. Я ел, слушал семичасовой выпуск по радио, и когда, одевшись к выходу, прошел через кабинет взять кое-какие вещи и увидел, как великолепная заря заливает мой стол и осыпает полкомнаты своим блеском, почувствовал, как ноет сердце от того, что мне сегодня писать не придется. Я, кстати, замечал и раньше, что, чем меньше на меня давили обязательства и даже, чем явственнее проступала невозможность сесть писать, тем больше тяги и способности к работе я чувствовал, словно, отходя на задний план, она теряла все мучительное и наполнялась обещаниями возможных достижений. Я вышел и, спускаясь по ступенькам, продолжал с легким сердцем размышлять о книге, как о далекой восхитительной гостье, мало знакомой, кроткой, с которой только неудачное стечение обстоятельств, увы, мешало мне сейчас же встретиться.

Джон уже стоял на станции Александерплац, и после почти сорокапятиминутного путешествия нашего красного - кремового, полупустого заднего вагона по пригородам Берлина, мы вдвоем вышли на станции М. На безлюдной платформе, держа флажок и рацию, стоял один-единственный служитель, да и тот отправился к себе в кабинку. Мы поднялись наверх и очутились на огромном проспекте со вполне московской внешностью, среди ухабистых пустырей, недалеко от скопления одинаково серых жилых домов. На много километров вокруг не было ни одной живой души, ни магазина, ни газетного киоска, ни кафе, ни школы. Ни кошки, ни воришки. Никого. По обеим сторонам трамвайных рельсов - они одни пересекали эту пустынную городскую зону - тянулись, насколько видел глаз, линии электропередач, чьи кабели сливались на горизонте. Каждые полсотни метров от проспекта ответвлялась бетонная дорожка, ведущая к автостоянке перед блоком домов - этим воскресным утром на всех стоянках в ряд, послушно, одна возле другой стояло по нескольку машин. Мы с Джоном шли плечо к плечу по этому огромному безлюдному проспекту, двигаясь на восток, на северо-восток, так нам казалось (через пятнадцать минут дойдем до Ростока, через двадцать до Владивостока), на каждом перекрестке приходилось стоять и соображать, куда потом, пока в конце концов не отыскалась Рилькештрассе. В конце этой Рилькештрассе - простой дорожки, упиравшейся в звездообразную и тоже пустую Аллею Гагарина, должен был стоять блок Д, где и жила Урсула, та самая ученица; мы с Джоном ходили сначала рядом, плечо к плечу, потом по отдельности: каждый брел к какому-нибудь из блочных зданий, различавшихся только наполовину стертыми сероватыми буквами, написанными на табличках у подъездов - у одного входа виднелось призрачное Е, возле другого теплились останки Ф. В конце концов за рядом выстроенных во дворе мусорных баков мне удалось найти отдельные полоски Д. (вот он, Шамполлион). Я крикнул Джону, и мы вдвоем вошли в подъезд, вернее, отверстие в бетоне - двери не было, зато в изобилии лежали доски, утыканные гвоздями, отбросы, деревяшки, раздавленные жестянки, мокнущие в отвратительной смеси мочи и пива. Почтовые ящики были сорваны и вверх тормашками валялись на полу, а тот, что в одиночестве торчал посреди стены, едва не лопался от писем, газет и рекламы, которую в него по-прежнему совали, думая, наверное, хоть раз в жизни накормить беднягу до отвала. Мы растерянно крутили головами - фамилии жильцов нигде не значились, будки консьержки не было, сторожей не существовало. Нам повезло - у Джона была бумажка с адресом; Урсула, сказал он, живет на пятом этаже, квартира 438. Мы толкнули дверь и оказались на лестнице, широкой бетонной лестнице, поделенной на равные промежутки узкими бойницами, которые выходили на автостоянку; мы с Джоном поднимались с площадки на площадку и тихо улыбались (да, миленький у нее домик).

На пятом этаже мы постояли некоторое время перед нетронутой, чуть ли не новой, дверью, изучая приклеенную над звонком надпись: "Швайнфюрт". Швайнфюрт, да, то, что нужно. Фамилия девушки была Швайнфюрт. Джон позвонил. В квартире послышался звук шагов. Открыл мальчик лет четырнадцати-пятнадцати в тренировочном костюме и больших серых крапчатых носках, наверное, юный Швайнфюрт, вместе с ним мы миновали темное пространство и вошли в оклеенную обоями столовую, обставленную стульями с прозрачными пластмассовыми сиденьями, красивым блестящим деревянным столом и большим застекленным шкафом, где расположились куколки в нарядах разных стран, пустые пузырьки и пара вышитых салфеток. В гостиной, смежной со столовой, два человека в халатах и тапочках смотрели телевизор, на нас они едва взглянули. Шторы в комнате были довольно плотно сдвинуты, единственная полоса грязного света с улицы просачивалась внутрь, сливаясь с блестящим мерцанием телевизора. Брат Урсулы ушел, оставив нас ждать в столовой, по которой мы послушно бродили, разглядывая пол и потолок, делая несколько шагов к шкафу, изучая кукол. Мальчик, скорее всего, пошел за сестрой в спальню (Die Franzosen! орал он в коридоре), а дама из гостиной - наверное, их мать - обернувшись, принялась нас рассматривать. Мы издали ей улыбнулись и покивали в знак приветствия. Уж в вежливости-то им не отказать, этим французским офицерам, должно быть, подумала она. Поправив на груди халат из бледно голубого синтетического муслина (чтобы не произвести плохого впечатления на друзей дочери, я полагаю), она опять на нас взглянула и спросила, не выпьем ли мы кофейку, пока Урсулы нет. Неисправимый Джон - он никогда не мог противиться искушениям света - вместо того, чтобы вежливо отказаться и продолжать воспитанно ждать здесь, рядом с куколками, радостно согласился и, развернувшись, как ни в чем не бывало, сделал шаг, чтобы подойти ближе к телевизору. Внимательно всматриваясь в экран, он тихо опустился на подлокотник дивана, где сидел господин Швайнфюрт, с минуту удивленно его разглядывавший. Скоро и я скользнул за Джоном: скромно и бесшумно, как пробираются в часовню во время службы, я пролез между журнальным столиком и коленом господина Швайнфюрта, устроился на стуле и стал, сцепив пальцы под подбородком, смотреть вместе со всеми телевизор - шел документальный фильм, архивные кадры перемежались свежими интервью с железнодорожниками (я не смотрел телевизор больше месяца).

Потом мадам Швайнфюрт принесла кофе. На бледно-голубом пластмассовом подносе, украшенном поблекшим натюрмортом, стояли термос в клеточку, слегка помятый пакет молока, сахар, коробка с печеньем, здесь же валялись чайные ложки. Кофейный сервиз был составлен из разрозненных, не гармонирующих между собой предметов: двух красных пластиковых стаканов - из таких полощут рот, когда почистят зубы, двух чашек из кремовой пластмассы и красивого фарфорового белого бокала, на который я иногда посматривал, освобождая на столе пространство для подноса. Послав мне благодарный взгляд, мадам Швайнфюрт отвинтила крышку термоса и принялась разливать кофе: первыми нам с Джоном (в стаканчики для полоскания), потом мужу (в красивый бокал, на который я поглядывал); когда все емкости были заполнены кофе, разбавленным наполовину молоком, мы получили возможность самостоятельно класть сахар, поскольку на этот счет у всех имеются свои плохо запоминаемые окружающими взгляды. Я наблюдал, как она хозяйничает (не очень-то и старая, не больше сорока пяти). Обслужив всех, мадам Швайнфюрт села, тщательно запахнула полы халата на груди и на бедрах, подняла голову к телевизору. У каждого из нас имелся теперь свой стакан для полоскания, и в гостиной воцарилась полная тишина, железнодорожники, и те молчали (господин Швайнфюрт переключил программу и нашел для нас хорошенький фильмец).

Время от времени мадам Швайнфюрт предупредительно, как делают все дамы, принимая гостей, осведомлялась, не нужно ли нам чего, предлагала печенье, подливала кофе. Я привстал, чтобы дотянуться до большой жестяной коробки с печеньем, мадам Швайнфюрт придвинула ее мне и, выразив свою благодарность взглядом, я ей смущенно улыбнулся. Потом, все так же вежливо друг другу улыбаясь, мы покачали головами, а потом, поскольку говорить было не о чем, храня, как след минувшей благодати, улыбку на губах, вернулись к безопасному-созерцанию экрана. Допив кофе и поставив на поднос стакан, я незаметно наклонился к Джону и шепотом спросил, уверен ли он, что здесь живет Урсула. Поскольку, если нет, то можно и идти (я, например, кофе уже допил). Джон, невозмутимо восседавший на своем подлокотнике, полез в карман, достал, не отводя глаз от экрана, бумажку с адресом и дал мне прочитать: Урсула, Рилькештрассе 14, блок Д., квартира 438. В конце концов я поднялся со стула (мне что-то стало скучно) и стал прохаживаться по гостиной, потом, взяв старый тележурнал, принялся листать. Стоя у окна, я рассеянно перебирал страницы, немного задержался на сегодняшней программе. Так, что мы смотрим - а, вот, Спасатели Малибу. С Давидом Хассельхофом (Митч Буканон), Александрой Пауль (Стефани Хольден), Памелой Д. Андерсон (С. Дж. Паркер), Николь Эггерт (Саммер Квин), Келли Слейтер (Джимми Слейд), Давидом Карветом (Мэт Броди), Грегори Алан-Вильямсом (Гарнер Эллерби), Ричардом Джекелем (Бен Эдвардс), Сюзан Атон (Джеки Квин). По-моему, это был вдвойне разумный способ смотреть телевизор: внимательно рассматривать программу, не глядя на экран.

Я закрыл журнал, отнес на место и, вернувшись к окну, ждал прихода Урсулы. Двор под нами был пуст, если не считать прислоненного к стене старого матраса и велосипеда, брошенного у трансформаторной будки, чья бетонная поверхность, испещренная цементными мазками, похожими на слизь улитки, дожидалась, когда раскрасят более пристойно. Дома напротив стояли так близко, что через окна квартир были видны включенные телевизоры. Я мог разобрать, что и где показывали, хозяева каких квартир смотрели тот же сериал, что и мы, кто включил фильм, кто аэробику, кто воскресную мессу, кто велокросс, кто телемагазин, и я в смятении думал, что сейчас воскресное утро, время - чуть больше девяти, а погода прекрасная.

И вот тогда в окне дома напротив мне предстало поразительное зрелище: включенный телевизор в пустой гостиной, этакий телевизор-призрак. Рядом не было ни души, и он выбрасывал свои образы в потрепанную комнату на пятом этаже дома напротив, в сторону серого дивана, чьи контуры угадывались в полутьме. Телевизор показывал американский сериал, который мы сами смотрели сейчас у Швайнфюртов, так что я от окна и видел и слышал все, что происходило, звук и изображение доходили сюда одновременно, хотя и из разных концов, так сказать, стереофонически: маленькая картинка была передо мной на выпуклом экране того телевизора с пятого этажа дома напротив, звук раздавался за спиной, в гостиной Швайнфюртов. В конце концов, я перевел взгляд на другую квартиру: звук не изменился - до меня по-прежнему доносился голос, дублирующий для немцев американский сериал (пульт был у Швайнфюрта, и я не собирался вырывать бразды правления, но к заданному звуку я мог по собственному усмотрению прибавлять картинку и составлять программу на свой вкус, меняя каналы, переводя взгляд от одного окна к другому, задерживаясь то на сериале, то на фильме. Часто зрение и слух делились между самыми несовместимыми передачами; я забавлялся тем, что перемещал зрачок вдоль фасада, чередовал кадры по прихоти окон и думал, что телевизор обычно так же лживо представляет мир, лишая зрителя, чтобы тот не распознал подвоха, трех чувств из пяти.

Наконец, в коридоре послышались шаги - в гостиную входила Урсула. Я отпустил край занавески и повернулся к ней. Девушке можно было дать лет двадцать; ноги босые, твердый взгляд, брюнетка, короткие растрепанные волосы. Она немного постояла возле меня, наклонив голову и глядя в телевизор. Затуманенный взгляд говорил о том, что она еще не совсем проснулась. Но вот она зевнула и, потягиваясь, повернулась лицом в другую сторону. Урсула, хочешь кофе? спросила мать. Нет, у меня полет, сказала она. Никакого кофеина. На ней были черные кожаные брюки и короткая майка на удивительно тонких бретельках; под белой тканью угадывались темные соски. Я несколько минут рассматривал ее грудь с выступающими под тонкой тканью сосками, потом, смутившись и не зная, куда девать глаза, окинул взглядом гостиную, сел и опять уставился на экран (такая епитимья).

В аэропорт мы ехали молча. Урсула, одетая в летную куртку с цигейковым воротником, позевывая, крутила руль, а Джон, сидевший с ней рядом, рассеянно извлекал из бардачка навигационные карты, пачку табака и толстые шерстяные носки, скатанные клубочком. В конце концов, он отыскал газету и с выражением острого блаженства - плечо подергивалось от удовольствия - развернул (даже в машине этот Джон читал; не знаю, припасена ли книга для самолета). Последние полчаса мы ехали по пустынной загородной дороге, городские постройки кончились, с обеих сторон расстилались бескрайние просторы свекольных полей. Время от времени вдали обозначался трактор или крестьяне брели с груженой лошадью на поводу, так что я стал раздумывать, куда мы едем, и точно ли он в Германии, этот аэропорт (впрочем, немецкий аэропорт должен был быть в Германии).

Назад Дальше