Филипп Туссен Фотоаппарат - Жан 24 стр.


Задумчиво закрыв тетрадь, я опустил ее в карман. У меня был целый набор блокнотов, тетрадок для заметок, записных книжек от Rhodia и SchleicherSchuell в оранжевых обложках на пружинках плюс несколько китайских блокнотов в клетку в элегантной черной с красным обложке. Когда я выходил из кабинета, то неизменно брал один из них с собой - по мере моих путешествий их страницы заполнялись кусками фраз, обрывками идей, мудрыми изречениями, размышлениями, наблюдениями и правилами (последние часто бывали более научным выражением предпоследних), которые потом, принявшись за работу, я обычно не использовал. На самом деле, мне всегда казалось, что мысль не может быть великой, если ее приходится записывать, чтобы не забыть. К тому же, стоило раскрыть блокнот, чтобы на досуге - в кровати или в кабинете - перечесть, внимательно и с удовольствием вглядываясь в какой-нибудь рисуночек или набросок углем, сделанный на оборотной стороне листа, как выяснялось, что среди всех заметок, которые я делал день за днем, не было ничего достойного внимания. Все эти размышления, казавшиеся мне блестящими, поблекли теперь, когда чернила высохли - спокойно пересматривая заметки, не будучи во власти ни увлечения, ни отвращения, я относился к ним примерно так, как к своим трусам, когда складывал их в полиэтиленовый мешок, Чтобы нести в прачечную, то есть испытывал к ним лишь отдаленную родственную близость, связанную скорее с воспоминаниями об общем прошлом, чем с их истинными достоинствами.

Я встал, взяв с собой сэндвич, и прежде, чем уйти, нагнулся рассмотреть поближе деталь из нижней части портрета Иеронима Хольцшуера - за спиной тотчас раздался оклик служителя, который из дверей махал рукой, чтобы я отошел. Я распрямился и недоуменно перевел взгляд с картины на служителя. Стоя у двери, он махал руками, требуя, чтобы я отошел. Ладно, ладно, сказал я, отодвинувшись (слушайте, не орите, сказал я, немецкий-то вы знаете, наверное). Он, думаю, разозлился бы еще сильнее, если бы не его трескучая рация. Поговорив - все это время я чувствовал на себе его яростный взгляд, - он немного успокоился и (приняв меня, должно быть, за туриста) велел не подходить близко к картинам, не полагается. Я понял, да.

Спустившись, в кафетерий, я нашел место за столиком у стеклянной стены; с другой стороны, на газоне, дворник в зеленом комбинезоне граблями собирал бумажки в пустой таз. По помещению широко разливалось солнце; с десяток посетителей сидели здесь в этот утренний час. Я пил на солнышке заказанное каппучино и принялся было пролистывать каталог, как услыхал неподалеку визгливый лай, вернее, поскуливание, стон животного удовольствия. Мне было любопытно, что это, и, обернувшись, я обвел глазами зал. Через несколько столиков от моего сидел некий эстет, с видом невинным, как у Папы Римского, в кардигане, лиловой рубашке и шейном платке цвета жасмина, он читал газету, то и дело, бросая отеческие взгляды на двух карликовых пуделей, неотличимых друг от друга: стриженных под барашка, с кудряшками и дрожащими хвостами с помпончиками на концах. Он привязал обоих к ножке, и пудели, не останавливаясь, бегали: один хотел запрыгнуть на другого, тот улепетывал под стол. Два возбужденных существа звались Смородинка и Незабудка - я слышал это из уст самого хозяина, который, невозмутимо отпив глоток, нагнулся и пытался притушить пыл своих юных подопечных (а можно было бы назвать Prime Time и Dream Team или, Содом и Низачтом, думал я, наблюдая маленькие шалости под столом).

Выйдя из кафетерия и оказавшись в длинной стеклянной галерее, я пошел по направлению к музею и толкнул какую-то дверь, очень тяжелую с автоматической защелкой и круглой ручкой. Она вела в неосвещенный коридор, откуда поднималась лесенка, а сбоку была устроена бетонная дорожка, чтобы возить по ней музейный скарб. Оглядываясь, я сделал еще пару шагов и увидел котельную. В ней было сумеречно, стены и потолок сплошь покрывали трубы разных размеров - толстые и круглые, коленчатые, по ним текла горячая вода; тонкие, медные, прерываемые контрольными кранами, счетчиками и приборами для измерения давления. К стенам были привинчены огнетушители разных размеров и прочие средства борьбы с огнем, все разного фасона и, очевидно, собранные из разных мест: намотанные на барабаны пожарные рукава, широкие, скроенные из сурового полотна; кислородные баллоны; маски и даже одни носилки, вертикально прислоненные к стене. Я развернулся и, преследуемый гулом котельной, зашагал обратно в поисках двери по узкому бетонному коридору, освещенному тусклыми неоновыми лампами, в свете которых особенно тревожно выглядели бронированные будки, торчавшие через каждые десять метров и выразительно извещающие прохожего о том, что здесь опасно - на рисунке был черный зигзаг и неподвижный человек, асимметрично распростертый на земле. Наверное, я заблудился (если только сам указатель к этим туалетам не врал). С тех пор, как я вышел из кафетерия, я не встретил ни души и только сейчас, поднявшись в потемках по ступенькам, ища проход в музей, заметил на пересечении коридоров кабинку сторожа - она была пуста, на стуле висела куртка, на столе лежала забытая газета. Под потолком шел ряд видеомониторов, где быстро сменялись изображения залов, расположенных этажом выше. Видно было плохо, картинки расплывались, сейчас они показывали застывший черно-белый кадр подземного паркинга, на мониторе мало что можно было разобрать. Я постоял перед пустой кабинкой, рассматривая сероватые экраны, в которых взад-вперед расхаживал какой-то посетитель, он молча двигался внутри засыпанного белыми крупинками пространства, раздваиваясь, умножаясь и воссоединяясь сам с собой только во время остановок у картины. Сами картины на экране казались крошечными, и к тому же изображение было недодержано из-за яркого света в залах - ни на одном из мониторов, развешенных в кабинке, я не смог узнать ни одного знакомого холста. Но, продолжая напряженно вглядываться, я вдруг обнаружил, что вижу полотно, с которого, собственно, и началось мое исследование: портрет Карла V работы Кристофа Амбергера.

Я, разумеется, не мог подробно рассмотреть черты Карла V на экране, и не знал точно, что именно вижу сейчас, и чем обязан образу картины, запечатленному в моем мозгу, изображению точному и, безусловно, достойному доверия. Я закрыл глаза, и вот в пустом подвале музея живописи в Далеме моему внутреннему зрению явился император Карл V. Он слегка нагнулся в своей деревянной раме, взялся за нее руками и смотрел спокойно и уверенно; на подбородке пробивалась борода, легкая, негустая, почти неощутимая, как пух. Его лицо было гладким и молодым, он оказался юношей, этот великий император, кожа на лбу и на щеках покрылась бледными, почти белыми пятнами, чешуйками, краска кое-где слоилась, лак трескался, на лице образовались тонкие, еле заметные разрезы. Я открыл глаза и снова повернулся к монитору, на котором постепенно рисовались мои собственные черты, отражение моего лица в центре кругов, медленно расходившихся по экрану.

Вернувшись из музея, я решил сходить в бассейн - такой трудовой день мог бы стать совершенным. Я стоял у здания бассейна и толкал дверь - она не поддавалась, оставалась закрытой, хотя по стеклу шли волны, вызванные моим бесполезным напором. Я придвинулся ближе, приставив ладонь козырьком, и увидел темное пустое помещение, закрытую кассу, массивный силуэт автомата для продажи билетов и несколько пробковых досок объявлений с приколотыми записками. Воду из видневшегося вдалеке бассейна, спустили, и двое рабочих в синей форме с закатанными штанинами шли босиком вниз по фаянсовой поверхности, на которой лазурной и белой плиткой была выложена гигантская фигура невозмутимого Посейдона, с трезубцем в руке в окружении верных тритонов. Я видел, как эти парни брели босиком по лицу божества, держа шланги, из которых вода лилась ему на бороду, как они терли ему половой тряпкой глаза, и как грязная пена медленно собиралась на дне и исчезала в зарешеченных отверстиях в углах бассейна. Я не собирался отказываться от своих планов из-за каких-то недоразумений и, не теряя времени, поспешил в другой бассейн, не такой уютный, гораздо более шумный и посещаемый, но по-своему приятный, этакая библиотека Сент - Женевьев рядом с очаровательной плюшевой библиотечкой Форне на улице Фигье. Даже раздевалки были несравнимы: в моем бассейне - полутемная комната, чаще всего пустая и тихая, с двумя прямыми рядами шкафчиков, здесь можно было, не суетясь, переодеться; в этом - широкий освещенный зал с несчетными металлическими ячейками для одежды, гомон и толчея, лужи и толпа народа. Переодевшись и не решаясь соваться в сутолоку душевых, я отправился прямо на бортик, сполоснул ноги под краном - полотенце, блокнот и фломастеры я оставил на шезлонге - и прежде, чем идти в воду, проверил, хорошо ли держатся очки на лбу (теперь можно и поработать).

Я медленно плавал в прозрачной воде - очки были на лбу - то и дело слегка отклоняясь в сторону, чтобы пропустить какого-нибудь юного безалаберного купальщика. В этом малознакомом бассейне я чувствовал себя скованно, не хватало обычных товарищей, здесь книга не могла целиком поглотить мои мысли. Приходилось, во-первых, следить за потоком беспечных и бестолковых пловцов, норовивших со мной столкнуться, и, во-вторых, напрягаться, ориентируясь в новом пространстве - в моем бассейне взгляд направляла привычка, и я не тратил сил, разыскивая по стенам хронометр, который указывал мне продолжительность заплывов, и не рассеивал внимания, не сбивался с ритма размышлений, переводя глаза на черную с белым поверхность часов, позволявших узнать, сколько времени я нахожусь в воде и, соответственно, сколько работаю. Но при том что условия для исследования здесь были заметно хуже, сама вода давала не меньше радости. Я серьезно и сосредоточенно плавал с очками на лбу, обегая взглядом бортик. На противоположной стороне, рядом с входом в женскую раздевалку, шел ряд деревянных кабинок, похожих на герметично закрытые душевые, - в которых за пару монет можно было покрыться загаром; от них исходило мощное резкое свечение, события, происходившие внутри, были тревожны и совершенно беззвучны. Выдерживая нужный ритм, я плавал от края до края и слушал, как через равные промежутки времени хлопок двери возвещал конец непонятного мне ритуала, совершавшегося в мрачных кабинках, и вдруг мне пришло в голову, что я попал на представление "Источника жизни" из Далема, с той разницей, что у Кранаха в воду входит процессия дряхлых старух, а выходят красотки, здесь же в кабинки забегали длинноволосые девушки в цельных купальниках, прикрывавших плотные ягодицы и плоские животы - прежде чем раздеваться за запертой дверью, девушки долго раскладывали полотенца на низеньких деревянных скамьях (плавая, я через щель под дверью успевал разглядеть купальник, грациозно приподнимаемый с пола ногой), когда я после очередного заплыва поднимал к кабинке глаза, видел только загорелых, худых старух с морщинистой шеей, костлявой и впалой грудью, на которой видны проступающие старческие пятна, с целым набором других кладбищенских прелестей, они еле плелись на непослушных ногах, прикрываясь полотенцем и боясь снять купальную шапочку - под ней, должно быть, торчали две-три легкие, седые, непослушные волосинки, не желающие слушаться расчески, ибо эти короткие сеансы облучения, придававшие их коже чудесный оттенок, как у красавиц в телевизоре, были чреваты возможным облысением. Я в который раз доплыл до бортика и едва успел, легко оттолкнувшись вытянутым носком от стенки, закончить первый гребок, как должен был принимать униженные извинения какого-то типа, который перед этим мягко уткнулся в меня головой, плашмя лежавшей на красной пенопластовой доске (вот те на, да ведь это Мешелиус!)

Мы с Мешелиусом вылезли на бортик и уселись невдалеке от металлической лестницы с симпатично округлыми отливающими серебром перилами, держась за которые только что вылезли из воды, и погрузив ноги в воду, как римские сенаторы в банях, сидели рядышком: я - в сдвинутых на лоб очках и плавках от Спидо с маленьким белым логотипом в форме бумеранга в паху и он - в широких, мятых и мокрых боксерских трусах, приклеившихся к его ляжкам, с ключом от раздевалки на запястье. Из носа у него текло, губы посинели, даже вздулись, он дрожал от холода. Опустив голову, он объяснял, что врач прописал ему ежедневно плавать, чтобы не болела спина, и упавшим голосом тихо рассказывал, что с тех пор, как узнал неутешительные результаты анализов, всерьез беспокоится за свое здоровье. Он даже признался мне по секрету, что подумывает, не отпустить ли бразды правления фондом, освободив себя от обязанностей, и не поискать ли преемника. Я задумчиво кивал, не представляя, как еще могу участвовать в нашей беседе (искать Мешелиусу преемника - только этого мне сейчас не хватало), но внезапное вторжение его проблем в мою работу (интересно, он хоть понял, что прервал ход исследования), его пошатнувшееся здоровье, размышления о пенсии, тревога, горячая тоска - были мне мучительны, и я без предупреждения, зажав нос, прыгнул в воду, дав телу неподвижно опуститься на самое дно.

Когда я, подтянувшись на руках, приподняв сначала одно колено, потом тяжело закинув другое, снова забрался на бортик и уселся возле Мешелиуса, удивленно меня разглядывавшего, цель была достигнута (он совершенно остыл); я небрежно оттянул резинку на плавках и щелкнул по коже (чтобы произвести впечатление). Мы снова стали беседовать о том-о сем на бортике, и Мешелиус - он более-менее пришел в себя - спросил, видел ли я пару дней назад по телевизору Фуджеров - известных банкиров из Аугсбурга, я ответил, что нет, тогда он объяснил, что ему передача понравилась своим серьезным подходом к теме, тщательностью, с которой были отобраны документы в архивах, и хорошим монтажом. Нет, нет, я не смотрел, повторял я, опять начиная постукивать вытянутым носком по воде. Я вынул ногу из воды, скептически оглядел и уведомил собеседника, что не смотрю телевизор. А вы, значит, смотрите? И как часто? спросил я, поворачиваясь к нему. Защитный рефлекс заставил его немедленно выпрямиться, высокомерно скрестить на груди руки (по глазам было видно, что он полагает нечестным задавать подобные вопросы тому, кто и так себя скомпрометировал рассказом о том, как смотрел передачу) и торопливо сказать, что нет, почти нет, очень редко. Нет-нет, очень редко, сказал он, ну, может быть, оперу или старый фильм. Но я их записываю, добавил он, я записываю (как будто записанные передачи смотреть было менее предосудительно).

Я, кстати, и раньше замечал, что стоит разговору зайти о тех отношениях, которые каждый из нас поддерживает с телевизором, у людей появляется общее для всех выражение, смущенное и виноватое, как если бы пришлось говорить о тяжелой болезни, чьи симптомы мы знаем не понаслышке, но сами испытываем. И если было очевидно, что человек заражен, и невозможно отрицать явные признаки недуга, каждый старался как-нибудь смягчить степень поражения, обнародовав, в основном, те мгновения своей жизни, в которые болезнь отступала, он отдыхал, выздоравливал, не слишком страдал, забывал о симптомах заболевания: человек вспоминал, например, о том, как ходил в театр или на концерт, о долгих воскресных днях, проведенных дома за книгой. Он старательно выставлял напоказ несколько часов своего существования, случайно незатронутых злом, это успокаивало, болезнь казалась не столь серьезной, ухудшение необязательным, между тем в действительности зараза распространяется - достаточно заглянуть на последние страницы газет, откуда в здоровую, но уже слабую часть расползаются, как метастазы, тысячи крохотных тарабарских анонсов (заставляющих тело газет загнивать), да и на улицах, и в кафе, и в общественном транспорте, в офисах и по радио говорят только о телевизоре, словно кроме него не осталось тем для беседы, при том что никто не хочет слышать правды, понять истинные размеры бедствия (даже у Тициана, вдруг понял я, инициалы - ТВ).

В начале сентября в Берлин вернулись Делон и дети (малышка вернулась бесплатно, она еще не родилась). В аэропорт Темпельхоф я приехал с получасовым запасом и праздно шатался все это время по залам. В большом зале прибытий - он же зал ожидания и зал редких рейсов - не было ни души. Во всех магазинчиках вдоль витрин металлические жалюзи опущены, стойки регистрации пусты, транспортеры для багажа остановлены. Я постоял у витрины закрытого газетного киоска, где на стойке дремала разноязыкая пресса. Потом медленно, засунув руки в карманы, добрел до бара, выпил за стойкой кофе, сел на один из несчетных пластмассовых стульев. Когда, наконец, объявили самолет, я встал и прошел к воротам прилета. Багаж выдавали в укромном зальчике по соседству, из него начали выходить первые пассажиры. Я поднялся на цыпочки и увидел Делон. На тележке стояла готовая развалиться гора чемоданов и рюкзаков и большой прозрачный зеленый с красным пакет из римского магазина дьюти фри Фьюмичино. Моя загоревшая за лето Делон весело смеялась. В черных брюках и белой футболке, беременная, радостная, светящаяся, в черных очках, делавших ее похожей на кинозвезду, она осторожно спешила ко мне сквозь толпу, положив одну руку поверх рюкзаков, чтобы они не упали. Мой сын шел рядом, заметив меня, тотчас бросился обниматься. Тебе есть подарок! сказал он. Подарок, сказал я, ну надо же. Правда, подарок, в пакете, сказала Делон, кивая подбородком на прозрачный пакет магазина дьюти фри Фьюмичино. Я достал большую прямоугольную коробку, где фиолетовыми, как на печатях, чернилами было написано заглавными буквами ТЕАТРО, сбоку изображался черный сверхплоский аппарат - видеомагнитофон Голдстар (я скептически перевернул коробку и прочел крошечную надпись: сделано в Германии).

Толкая тележку с вещами, я высматривал перед аэропортом такси. Рядом со мной, развернув плечи, шла величественная и прямая Делон. Положив обе руки на живот и излучая всем своим видом то царственное величие, которым всегда отличались беременные женщины, когда-либо ходившие рядом со мной, она обводила площадку перед аэропортом уверенным взглядом, в котором ясно читалась законная гордость того, в ком заключена судьба империи (в данном случае, наша малышка). Вереница такси - массивных немецких машин, самых английских из всех берлинских автомобилей - оказалась неподалеку, и мы заняли, наконец, место в первой из них. Сына, которого укачало в самолете и сейчас укачает в такси, я посадил к себе на колени. Он был бледен, в волосах уже блестел пот. Делон, улыбаясь, смотрела в окно через очки. Я взял ее за руку и исподтишка оглядел; на щеке я заметил еле различимые следы легкой охристой пудры, они были так соблазнительны, что я быстро придвинулся к ней и вдохнул исходящий от кожи и от волос запах мускуса, свежести и косметики.

Назад Дальше