Порожденье тьмы ночной - Курт Воннегут-мл 9 стр.


- А, может, и наоборот, - возразила она. - Может, ты ни в чем и не обманулся.

- Что тебе известно о Хельге? - спросил я.

- Она мертва.

- Ты точно знаешь?

- Разве не мертва?

- Не знаю.

- Я от нее не получила ни весточки. А ты?

- И я.

- От живых ведь получают, правда? Особенно, если они любят так сильно, как Хельга любила тебя.

- Надо думать.

- Я люблю тебя так же сильно, как любила Хельга.

- Спасибо.

- И моя весточка до тебя дошла. Пришлось постараться для этого, но дошла ведь.

- И впрямь, - согласился я.

- Когда я добралась до Западного Берлина и мне дали заполнить анкеты - имя, профессия, ближайшие живые родственники, - я могла выбирать. Либо остаться Рези Нот, одинокой станочницей табачной фабрики. Либо стать Хельгой Нот, актрисой, женой красивого, восхитительного блестящего драматурга, живущего в США. - И она наклонилась ко мне. - Так скажи мне, кем же я должна была стать?

Прости меня, Боже! Но я снова воспринял Рези, как мою Хельгу.

Однако, утвердившись в моей душе снова, она помаленьку начала показывать, что не настолько уж всецело слилась с обликом Хельги, как убеждала меня. Она сочла возможным начать шаг за шагом приучать, меня к личности, которой была не Хельга, а она сама.

Этот постепенный выход из образа, это постепенное отлучение меня от воспоминаний о Хельге начались, как только мы ступили за порог кафетерия. Она тут же задала мне вопрос, раздражавший своей практичностью:

- Продолжать мне красить волосы или можно восстановить их нормальный цвет?

- А какие они у тебя?

- Каштановые.

- Чудесный цвет. Как у Хельги.

- У меня больше отдает в рыжину.

- Интересно будет посмотреть.

Мы шли по Пятой авеню. Немного погодя она спросила:

- Ты когда-нибудь напишешь для меня пьесу?

- Не знаю, смогу ли я снова писать.

- Но ведь Хельга тебя вдохновляла писать?

- Не писать. А писать так, как я писал.

- То есть, чтобы роль была для нее.

- Вот именно. Я писал роли для Хельги, позволяющие ей полностью самовыражаться на сцене.

- Я хочу, чтобы когда-нибудь ты сделал то же самое для меня.

- Может, и попробую.

- Для самовыражения Рези, - сказала она. - Рези Нот.

Мы наткнулись на парад в честь Дня ветерана на Пятой авеню, и я впервые услышал, как смеется Рези. Совсем не так, как Хельга.

Смех Хельги журчал тихим шелестом, смех Рези звучал громко и мелодично. А рассмешили ее дурехи-барабанщицы, выбрасывающие ноги выше головы, виляющие попками, играющие хромированными палочками.

- Никогда ничего подобного не видела, - объяснила она. - Похоже, для американцев война - дело сугубо сексуальное.

Она продолжала заливаться смехом и все выпячивала грудь, доказывая, что из нее тоже вышла бы барабанщица для парада хоть куда.

С каждой секундой она становилась все моложе и веселее, все более хрипло-непочтительной. Белоснежные волосы, лишь недавно наводившие меня на мысли о преждевременной старости, становились теперь на место, ассоциируясь с перекисью и девушками, удирающими в Голливуд.

Насмотревшись на парад, мы заглянули в витрину магазина, где была выставлена огромная позолоченная кровать, очень похожая на ту, что однажды стояла и нашей с Хельгой спальне.

Но не одна лишь вагнеровских пропорций кровать виднелась в витрине. В стекле витрины призрачно отражались и мы с Рези, и призрачный парад, продолжавшийся за нашими спинами. От такой композиции - реально ощутимая массивная кровать и бледные призраки - становилось не по себе. Этакая аллегория в викторианском вкусе, которая, надо сказать, хорошо смотрелась бы на стене в баре - проплывающие мимо знамена, золотая кровать и призраки мужчины и женщины.

В чем именно аллегория заключается, не скажу. Но могу подсказать кое-что. Призрачный мужчина казался безбожно старым, изможденным и траченным молью. Призрачная женщина же годилась ему в дочки: юная, живая, лукавая чертовка.

25: ОТВЕТ КОММУНИЗМУ:

Мы с Рези лениво брели обратно к моему крысиному чердаку, заходя в мебельные магазины и останавливаясь пропустить рюмашку то здесь, то там.

В одном баре, когда Рези ушла в дамскую комнату, ко мне прицепился какой-то кабацкий заседатель.

- Знаете, в чем ответ коммунизму? - спросил он.

- Нет.

- В моральном перевооружении, - заявил тот.

- Это еще что за штука, черт побери?

- Движение такое.

- Куда?

- За моральное перевооружение. За абсолютную честность, абсолютную чистоту, абсолютное бескорыстие и абсолютную любовь.

- Желаю ему всяческой удачи, - ответил я.

Еще в одном баре мы с Рези наткнулись на человека, уверявшего, что он способен удовлетворить - глубоко удовлетворить - семь женщин за ночь, но только, чтобы они были очень разные.

- Совсем-совсем разные, понимаете?

О, Господи, чем же только не живут люди!

О, Господи, и в каком же мире они пытаются этим жить!

28: В КОТОРОЙ УВЕКОВЕЧИВАЕТСЯ ПАМЯТЬ РЯДОВОГО ИРВИНГА БАКЭНОНА И КОЕ-КОГО ЕЩЕ

Домой мы с Рези добрались лишь после ужина, когда уже стемнело. Вообще-то мы собирались провести где-нибудь в гостинице и следующую ночь, а домой зашли, потому что Рези очень хотелось проснуться с мыслью о том, как мы переоборудуем чердак, хотелось поиграть в хозяйку дома.

- Наконец-то у меня есть дом! - воскликнула она.

- Жилье надо долго обживать, чтобы оно стало домом, - ответил я. И увидел, что мой почтовый ящик снова набит битком. Но почту доставать не стал.

- Кто это сделал? - спросила Рези.

- Сделал что? - переспросил я.

- Вот это, - и Рези показала на табличку с моим именем на почтовом ящике. Кто-то подрисовал к моей фамилии свастику голубым чернильным карандашом.

- Такого раньше не было. - Я ощутил прилив беспокойства, - Может, не стоит подниматься наверх. Вдруг тот, кто это сделал, забрался туда.

- Ничего не понимаю, - сказала Рези.

- Неудачно ты выбрала время приехать ко мне, Рези. Такая у меня была уютная тихая нора, где мы могли бы прекрасно отсидеться…

- Нора? - переспросила Рези.

- Тайный такой уютный отнорочек. И надо же! - меня охватило отчаяние. - Кто-то возьми и разори мою берлогу как назло именно сейчас - когда ты приехала! - Я объяснил Рези, как вдруг всплыла на свет божий моя печальная слава. - И теперь на запах свежевскрытой берлоги стекаются хищники.

- Надо перебираться в другую страну.

- В какую? Куда?

- В любую. У тебя хватит денег уехать куда тебе угодно.

- Куда мне угодно, - повторил я.

И в этот момент в подъезд вошел лысый агрессивно настроенный толстяк с хозяйственной сумкой в руке. И отпихнул нас с Рези от почтовых ящиков, хрипло извинившись, как извиняются задиры, напрашиваясь на драку, потому что в голосе его извинения и не прозвучало:

- Звиняюсь, - буркнул он. И стал читать имена на почтовых ящиках, водя по ним пальцем, словно первоклашка, и подолгу изучая каждое.

- Кэмпбелл, - прочитал он наконец с невыразимым удовлетворением и обернулся ко мне. - Знаете такого?

- Нет.

- Ах, не знаете! - прорычал он, весь наливаясь злобой. - Чего же вы тогда так на него похожи? - И, достав из сумки номер "Дейли ньюс", он раскрыл его и сунул под нос Рези. - Ну-ка, посмотрите, разве не похож он на господина, который с вами, а?

- Позвольте полюбопытствовать, - попросил я и, взяв газету из вдруг ослабевших пальцев Рези, увидел на снимке себя и лейтенанта О’Хэа подле виселиц Ордруфа целую вечность тому назад.

Текст под снимком гласил, что правительство Израиля обнаружило меня после пятнадцатилетних поисков. И теперь требует от Соединенных Штатов моей выдачи для суда. По обвинению в чем? Соучастие в убийстве шести миллионов евреев.

Я не успел и рта раскрыть, как толстяк врезал мне прямо через газету.

Я рухнул как подкошенный, ударившись головой о мусорный бак.

Толстяк склонился надо мной.

- Я тобой сам займусь, пока евреи тебя не посадили в клетку в зоопарке или еще чего не надумали, - прорычал он.

Я помотал головой, пытаясь стряхнуть окутавший меня туман.

- Что, ощущаешь?

- Ага, - пробормотал я.

- Это тебе за рядового Ирвинга Бакэнона.

- Вы, значит, он и есть?

- Бакэнон погиб. Лучший был мой друг. Немцы отрезали ему яйца и повесили на телеграфном столбе в пяти милях от места высадки.

Отпихнув рукой Рези, он ударил меня ногой по ребрам.

- А это - за Энсела Брюера, которого задавил "Тигр" под Аахеном.

И снова пнул меня.

- А это за Эди Маккарти, которого пополам разрезало пулеметной очередью в Арденнах. Эди хотел стать врачом.

И он отвел свою ножищу, чтобы пнуть меня по голове.

- А это - за…

Больше я ничего не слышал. От удара еще за кого-то, павшего на войне, я потерял сознание.

Позже Рези рассказала мне, что на прощанье сказал толстяк и что за подарок он принес мне в своей сумке.

- Я-то войны не забыл, - сказал он мне, хотя я не мог уже его слышать. - Все остальные, видать, забыли, но я - никогда. И вот что я тебе принес, чтоб тебе не заставлять никого руки пачкать.

И ушел.

Рези выбросила петлю в мусорный ящик, где ее следующим утром нашел наш мусорщик Ласло Шомбази. Он потом ею и удавился, но это уже совсем другая история.

Что же до моей собственной, то я очнулся на продавленной кушетке в сырой перенатопленной комнате, увешанной заплесневелыми нацистскими знаменами. Рядом стоял картонный камин - лучшее, что может предложить грошовая лавка для празднования счастливого Рождества. Вделанные в камин картонные березовые полешки освещал красный огонек электрической лампочки и лизали целлофановые языки вечного огня.

Над камином висел хромолитографический портрет Адольфа Гитлера, убранный черным шелком.

Я оказался раздет до своего солдатского белья и укрыт покрывалом под леопардовую шкуру. Застонав, я сел, отчего у меня в глазах все поплыло. Взглянув на свое леопардовое покрывало, я пробормотал что-то несуразное.

- Что ты сказал, милый? - спросила Рези. Она сидела подле меня, но я не заметил ее, пока она не заговорила.

- Неужто, - пробормотал я, плотнее завернувшись в шкуру, - неужто мы попали к готтентотам?

27: ХРАНИТЕЛИ ОГНЯ:

Мои здешние референты, расторопные и толковые молодые люди, подобрали мне фотокопии статьи из "Нью-Йорк таймс" о смерти Ласло Шомбази, человека, удавившегося предназначенной мне веревкой.

Так что и это мне тоже не приснилось.

Отмочил он этот номер на следующий день после того, как меня избили.

По словам "Таймс", он эмигрировал в США после юго, как в рядах борцов за свободу сражался в Венгрии с русскими. Он был братоубийцей, поскольку, по словам "Таймс", застрелил своего брата Миклоша, заместителя министра просвещения Венгрии.

Прежде чем заснуть вечным сном, Шомбази написал записку и пришпилил ее к брючине. Об убийстве им своего брата в записке не было ни слова.

Была жалоба на то, что ему, признанному в Венгрии ветеринару, не позволили практиковать в Америке. Он много чего горького нашел сказать об американской свободе. Ему она показалась иллюзорной.

В последнем своем фанданго паранойи и мазохизма Шомбази завершил посмертное письмо намеком, будто раскрыл секрет излечения рака. А врачи-американцы, мол, лишь смеялись над ним, когда он пытался передать им его.

Ладно, хватит о Шомбази.

Вернемся в комнату, где я очнулся после избиения: это и был тот самый подвал, что оборудовал для Железной гвардии белых сынов американской конституции покойный Август Крапптауэр, подвал дома Лайонела Дж. Д. Джоунза, доктора богословия и медицины. Где-то наверху работал печатный станок, выпуская тираж номера "Уайт крисчен минитмен".

Из какой-то другой подвальной комнаты, неполностью звукоизолированной, доносились идиотско монотонные звуки стрельбы в цель.

Первую помощь после избиения оказал мне молодой Авраам Эпштейн, живущий в нашем подъезде доктор, который констатировал смерть Крапптауэра. Из квартиры доктора Рези позвонила д-ру Джоунзу за советом и помощью.

- Почему Джоунзу? - спросил я.

- Он казался мне единственным человеком в стране, которому можно доверять, - объяснила Рези. - Единственный, о ком я знала точно, что он - на твоей стороне.

- Без друзей - что за жизнь, - сказал я.

Сам я этого не помню, но, по словам Рези, я очнулся в квартире Эпштейна. Джоунз приехал за нами на своем лимузине и отвез меня в больницу, где мне сделали рентген и взяли три сломанных ребра в пластырь. После чего Джоунз доставил меня к себе в подвал и велел уложить в постель.

- Но почему сюда? - спросил я.

- Здесь ты в безопасности.

- От кого?

- От евреев, - объяснила Рези.

Вошел шофер Джоунза - Черный Фюрер Гарлема - с подносом, на котором принес яичницу, гренки и обжигающе горячий кофе. Поднос он поставил на столик рядом со мной.

- Голова болит? - спросил он.

- Болит.

- Примите аспирин.

- Спасибо за совет.

- В этом мире почти что ни от чего нет толку, - сказал он, - кроме аспирина.

- И… и государство Израиль действительно требует моей выдачи, - не веря, переспросил я Рези, - чтобы судить меня за… за что там в газете говорилось меня хотят судить?

- Доктор Джоунз уверен, что американское правительство тебя не выдаст, - ответила Рези, - но евреи пошлют людей выкрасть тебя, как Эйхмана.

- На кой им ляд такая никчемная добыча, - пробормотал я.

- Ты учти, за тобой не просто пара-другая евреев гоняет, - вставил Черный Фюрер.

- Что? - не понял я.

- Это я к тому, что они теперь целой страной обзавелись, смекаешь? И крейсера теперь свои яврейские заимели, и самолеты яврейские, и яврейские танки. Вот они всей ентой яврейской своей кодлой за тобой и шлендрают, разве только что яврейскую водородную бомбу с собой не прихватили.

- Господи Боже, да кто там за стенкой стрельбой развлекается? Может он перестать, пока у меня голова хоть немного не пройдет? - взмолился я.

- Друг твой, - объяснила Рези.

- Доктор Джоунз?

- Джордж Крафт.

- Крафт? Он-то откуда здесь взялся? - изумился я.

- Едет с нами, - ответила Рези.

- Куда?

- Все уже решено. Все единодушны, милый, - нам лучше всего покинуть страну. Доктор Джоунз уже обо всем позаботился.

- О чем позаботился?

- У его друга есть самолет. Как только ты полностью придешь в себя, милый, мы сядем в самолет, улетим в какое-нибудь чудесное местечко, где тебя никто не знает, и начнем новую жизнь.

28: МИШЕНЬ…

Я пошел проведать Джорджа Крафта в тире, оборудованном Джоунзом у себя в подвале. И нашел его в начале длинного коридора, дальний конец которого был заложен мешками с песком. На мешках прикрепили мишень в форме человека.

Мишень являла собою карикатурное изображение курящего сигару еврея, попирающего ногами изломанные кресты и крохотных обнаженных женщин. В одной руке еврей держал мешок с деньгами, украшенный словами "международное банкирство". В другой - русский флаг. Карманы его были набиты взывающими о помощи детьми и их родителями, выдержанными в той же пропорции, что и крохотные женщины, которых еврей топтал ногами.

Конечно, с моего конца коридора всех этих подробностей было не различить, но мне-то подходить ближе, чтобы рассмотреть их, не требовалось.

Мишень нарисовал я. Году, кажется, в сорок первом. Она так ублажила мое начальство, что меня премировали десятифунтовым окороком, тридцатью галлонами бензина и недельным оплаченным отпуском с женой в "Шрейберхаусе", в Ризенгебирте.

Должен признать, то с мишенью я перестарался - ведь я не нанимался к нацистам художником, - каковой факт и представляю для обоснования выдвигаемых против меня обвинений. Думаю, факт моего авторства является новостью даже для Института документации военных преступлений в Хайфе. Однако прошу принять во внимание, что нарисовал сие чудовище, стремясь всемерно упрочить свою репутацию ярого нациста.

Я намеренно сгустил краски, создавая мишень, и за пределами Германии, или подвала Джоунза, ее к всерьез-то никто бы не принял. Да и нарисовал я ее куда менее профессионально, чем мог бы.

Тем не менее она обрела успех.

Да такой, что просто ошеломил меня.

Гитлерюгенд и новобранцы СС никакими иными мишенями почти и не пользовались, а Генрих Гиммлер даже удостоил меня письменной похвалы. "Благодаря Вашей мишени, я стал стрелять во сто крат лучше, - написал он. - Ибо у чистокровного арийца она не может не вызывать порыва стрелять наповал".

Глядя, как Крафт выпускает по моей мишени пулю за пулей, я впервые понял причины ее успеха. Любительская нечеткость рисунка придавала ей сходство с изображениями, нацарапанными на стене в общественной уборной, вызывая в памяти вонь, тусклое освещение, гулкий резонанс сырого воздуха и гнусную уединенность кабинки - ну, точно эхо душевного состояния человека на войне.

Рисунок удался лучше, чем мне бы того хотелось.

Не замечая меня, укутанного в "леопардовую шкуру", Крафт выстрелил снова. Стрелял он из "люгера", огромного, как гаубица, но с патронником и нарезкой, подогнанными под малокалиберные патроны. Поэтому выстрелы звучали разочаровывающе тихо. Крафт снова спустил курок, и из мешка в двух футах от головы мишени посыпалась струйка песка.

- Попробуй в следующий раз с открытыми глазами, - посоветовал я.

- О, - воскликнул Крафт, опустив пистолет, - да ты уже на ногах!

- Как видишь.

- Ужас просто, что случилось!

- И не говори.

- Но, может, оно и к лучшему. Может, мы еще возблагодарим за это Господа.

- Почему? - спросил я.

- Потому, что нас вышибло из наезженной колеи.

- Это уж точно.

- Уедешь из Америки со своей девушкой, обретешь новую среду, новое лицо - и начнешь писать снова, - сказал Крафт. - В десять раз лучше, чем когда-либо раньше. Подумай только, какую теперь привнесешь в свое творчество зрелость!

- Сейчас у меня слишком болит голова… - начал я.

- Скоро пройдет, - перебил меня Крафт. - Голова у тебя цела и полнится захватывающе ясным пониманием себя и мира.

- Гм, - хмыкнул я.

- И моей живописи смена обстановки только пойдет на пользу, - продолжал Крафт. - Я ведь никогда раньше не видел тропиков, не видел этого животного буйства красок, не испытал этой ощутимой глазом, слышимой ухом раскаленной жары…

- При чем тут тропики?

- Разве мы не в тропики направляемся? - удивился Крафт. - Но ведь и Рези тоже выбрала тропики.

- Так ты едешь с нами? - понял я.

- Если ты не против.

- Да, народ тут действовал вовсю, пока я спал, - сказал я.

- Разве мы поступили дурно? - спросил Крафт. - Сделали что-то во вред тебе?

- Зачем тебе связываться с нами, Джордж? Тебе-то зачем этот подвал с тараканами? У тебя-то ведь врагов нет. А свяжись с нами - и все мои враги станут и твоими тоже.

Обняв меня за плечи, Крафт поглядел мне прямо в глаза.

Назад Дальше