Порожденье тьмы ночной - Курт Воннегут-мл 8 стр.


- Надеюсь, этому ты обрадуешься тоже, - Хельга возилась с замками чемодана. Она открыла крышку, и я увидел, что он доверху набит рукописями. Это и был ее подарок мне - собрание моих сочинений. Собрание моих серьезных работ, едва ли не каждое слово, рожденное в сердечных муках мною, тем, былым Говардом У. Кэмпбеллом-младшим. Стихи, рассказы, пьесы, письма, неопубликованная книга - собрание самого себя, еще жизнерадостного, свободного и юного, совсем юного.

- Какое странное они у меня вызывают чувство, - сказал я.

- Мне не следовало привозить их?

- Сам не знаю. Ведь эти листки и были мною когда-то. - Я достал из чемодана рукопись книги, эксцентричного экспериментального произведения, именуемого "Записки Казановы-однолюба". - Вот это надо было сжечь.

- Скорее я дала бы сжечь свою правую руку, - возразила она.

Отложив рукопись книги в сторону, я вытащил стопку стихов.

- Что знает о моей жизни сей юный незнакомец? - спросил я и прочел вслух стихи. Стихи, написанные по-немецки:

Kühl ind hell der Sonnenaufganq,
Leis und süssder Jlocke Klang.
Ein Mägdlein hold, Krug in der Hand,
Sitzt an dcs tiefen Brunnens Rand.

Что это значит по-английски? В вольном переводе:

Рассвет холодный, ясный.
Колокол плавно звучит.
Девушка с кувшином,
Прохладный ручей журчит.

Я прочел это стихотворение вслух. Затем еще одно. Я был и остался очень плохим стихотворцем. Нет, восхищаться в моих стихах нечем. То, что я прочитал дальше, было, по-моему, предпоследним стихотворением, написанным мною в жизни. Датировалось оно 1937 годом и называлось "Gedarken über unseren Abstand von Zeitgeschen", что приблизительно соответствует английскому "Размышления о неучастии в текущих событиях".

Звучало оно так:

Eine mächtige Damrfwalse nacht
Und schwärkzt der Sonne Pfad,
Rolt uber geduchte Menschen dahin,
Wull Keiner ihr entfliehp.
Mein lieb und ich schann starrep Blickes
Daz Rätzel dieses Blutgeschickez.
"Kommit mit herab", die Menschheit schkeit,
"Die Maize ist die Jeschitchte der Zeit!"
Mein Lieb und tch gehm auf die flucht.
Wo Keine Damrfwalze uns sucht,
Und Leben auf dem Berdeshohen,
Jetrennt vom schwarzen Zeitdeschehen.
Zollep wir bleiben mit den andckn zu sterben?
Doch hein, wir zwci wollen nicht verderben!
Nun ist vorbei! - Wir zehn mit Erbleiclien
Die Opfer der Walze, verfailte Leichen.

А по-английски?

Огромный паровой каток
Все небо нам закрыл.
Никто ни шагу за порог.
Остался там, где был.

Лишь мы с любимой
Не поймем кошмарной аллегории,
Но вот и нам кричат:
"Ни с места! На вас
Идет история".

С любимой ноги унесли
На горную вершину.
Оттуда лишь взирали мы
На грозную махину.

Но, может, это был наш долг
лечь под каток истории?
Признаться, мы с ней не сочли,
Что это было б здорово.

Мы вниз спустились посмотреть,
Когда прошла махина,
О, Господи, ну и душок
Остался мертвечины!

- Откуда? - спросил я Хельгу. - Откуда это у тебя?

- Очутившись в Западном Берлине, я отправилась в театр узнать, сохранился ли театр, сохранился хоть кто-нибудь знакомый, слышал ли кто-нибудь хоть что-то о тебе. - Не было нужды объяснять, о каком театре говорила Хельга. Речь шла о маленьком театрике в Берлине, где шли мои пьесы, в которых она так часто блистала в главных ролях.

- Простоял почти всю войну, - кивнул я. - И до сих пор сохранился?

- Да, - ответила она. - Но о тебе никто ничего не знал. Лишь когда я объяснила, кем ты был для этого театра, кто-то вспомнил, что видел на антресолях сундучок с твоей фамилией.

Я провел рукою по рукописям.

- А в сундучке лежали они, - теперь я вспомнил сундук, вспомнил, как упаковал его и запер в самом начале войны, вспомнил, как подумал тогда, что в этот сундучок, словно в гроб, лег юноша, которым я никогда уже не стану.

- У тебя сохранились копии?

- Нет, - ответил я. - Ни единого клочка.

- Ты больше не пишешь?

- Ничего больше не нашлось такого, что мне хотелось бы сказать.

- После всего, что ты видел и пережил, дорогой?

- Именно после всего, что я видел и пережил, я и не могу, черт побери, почти что ничего сказать. Я потерял дар осмысленной речи. Обращаюсь к миру с какой-то тарабарщиной, и он отвечает мне тем же.

- Я нашла там еще одно стихотворение. Наверное, твое самое последнее. Ты записал его карандашом для бровей на внутренней стороне крышки.

- Вот как?

И Хельга прочитала его наизусть:

Hier liegt Howard Sampbells qeist qeborden,
Frei von des Kokpers dualenden sokden.
Sein leerer Leib durchstreift die Welt,
und Kargen Lohn dafir erhalt.
Triffst du die beiden detrent allerwarts
Verbrenn denn Leib, doch Schone dies, sein Herz.

А по-английски?

Здесь покоится жизни Говарда Кэмпбелла главное дело.
То есть душа его, освобожденная от суетного бренного тела.

Телу, с душой разлученному, на белом свете неймется.
Мается, бродит оно и получает то, что ему достается.

Если же Кэмпбелла тело с душой никогда не сольется,
Похороните его. А сердце - храните. Пусть здесь остается.

Раздался стук в дверь.

Это ко мне стучался Джордж Крафт, и я открыл ему.

Крафта всего трясло, оттого что пропала его трубка из кукурузного початка. Я впервые видел его без трубки и впервые понял, какое умиротворяющее действие она на него оказывала. Он так испереживался, что только не скулил.

- Кто-то взял ее, или засунул куда-то, или… Просто ума не приложу, кому понадобилось ее прятать, - ныл Крафт, явно рассчитывая, что мы с Хельгой разделим его горе, считая его важнейшим событием дня.

Он был просто невыносим.

- Кому потребовалось брать ее? Кому она нужна? - продолжал он, то всплескивая руками, то заламывая их, моргая, принюхиваясь и всем видом напоминая наркомана, страдающего синдромом наркотического похмелья, хотя в жизни ничего, кроме пропавшей трубки, не курил. - Нет, вот ты мне скажи, ну кому могла потребоваться моя трубка?

- Не знаю, Джордж, - раздраженно буркнул я. - Если найдем, сообщим.

- Можно, я сам поищу? - гнул свое Крафт.

- Да ради Бога!

И Крафт перевернул всю комнату вверх дном, заглянул во все горшки и кастрюли, хлопал дверьми всех шкафов, гремел кочергой под всеми батареями.

Его поведение вдруг сблизило нас с Хельгой, внезапно подтолкнув к былой простоте и естественности отношений, которую иначе, наверное, долго пришлось бы налаживать.

Мы стояли бок о бок, оба недовольные этим вторжением в наше государство двоих.

- Что, такая ценная была трубка? - спросил я.

- Для меня - да!

- Купи другую.

- Но мне нужна именно эта! Я привык к ней. И хочу найти ее, - с этими словами Крафт полез в хлебницу.

- Не могли санитары прихватить ее?

- С какой бы стати?

- Может, думали, что эта трубка покойника, - предположил я. - И сунули ее ему в карман.

- Точно! - завопил Крафт, пулей вылетая из двери.

23. ГЛАВА ШЕСТЬСОТ СОРОК ТРЕТЬЯ…

Как я уже говорил, в чемодане у Хельги оказалась моя книга. В рукописи. Для печатания я ее никогда не предназначал. Считал ее непечатной. Ну, разве что - для любителей порнографии.

Называлась она "Записки Казановы-однолюба". И повествовала о моих победах над бесчисленным множеством женщин, коими бывала моя жена, моя Хельга. Книга аналитическая и одержимая. Даже, говорят, безумная. Дневник, описывающий нашу эротическую жизнь день за днем на протяжении первых двух лет войны - оставляя за рамками все остальное. Абсолютно все. В книге нет ни единого слова, по которому можно определить век или регион ее происхождения.

Есть многогранный и многоликий мужчина. И многогранная и многоликая женщина. В начальных эпизодах набросками прорисовано место действия, но в дальнейшем нет и этого.

Хельга знала, что я веду такой необычный дневник. А для меня он служил одним из многих приемов, способствовавших неослабевающему чувству сексуального наслаждения друг другом.

Книга явилась не только дневником эксперимента, но и частью эксперимента, дневником которого служила: эксперимента, намеренно предпринятого мужчиной и женщиной с целью беспредельно волновать друг друга сексуально - с целью куда более глубокой.

С целью слиться друг с другом душою и телом, стать достаточной причиной для существования, даже если никакого другого удовлетворения жизнь не оставит.

По-моему, я метко подобрал эпиграф к своей книге.

Это четверостишие Уильяма Блейка, именуемое "Ответ на вопрос".

Чем женщина дарит мужчине счастье?
Лишь обещаньем удовлетворенной страсти.
Чем женщине дарит мужчина счастье?
Лишь обещаньем удовлетворенной страсти.

Здесь вполне уместно привести последнюю главу записок, главу шестьсот тридцать четвертую, описывающую ночь, проведенную в нью-йоркской гостинице с Хельгой после столь долгой разлуки.

Оставляю на волю вкуса и утонченности редактора заменить отточиями места, способные показаться нескромными.

"Записки Казановы-однолюба, глава 643.

Между нами лежали шестнадцать лет разлуки. Первый прилив желания этой ночью я ощутил в кончиках пальцев. Другие части тела… ублаженные позже, увлажнялись ритуально, глубоко до… клинически безупречно. Ни одна часть моего тела и, я уверен, тела моей жены не могла пожаловаться на недостаток внимания, недостаточную вовлеченность… или поверхностное отношение. Но наивысшее наслаждение в ту ночь познали кончики моих пальцев…

Это отнюдь не значит, что ощутил себя… стариком, вынужденным выкладываться в любовной прелюдии, поскольку удовлетворить женщину… уже не может. Напротив, я был… пылок, как семнадцатилетний юнец со своею… девушкой…

И преисполнен ощущения чуда.

Чудо влилось в кончики моих пальцев. Спокойные, вдумчивые; изобретательные, эти… разведчики, эти… стратеги, эти… первопроходцы, эти… застрельщики растекались по всей… территории.

И приносили славные вести.

Той ночью моя жена была… рабыней, легшей в постель с…императором. Казалось, ее поразила немота, казалось, она ни слова не знает на моем языке. Но как же, однако, была она красноречива! Как глаза ее и дыхание ее выражали то, что должны выражать, не могли не выражать…

И как проста, как благословенно знакома была повесть, рассказанная ее… телом!.. Словно дуновение ветра рассказывало о ветре, словно запах розы рассказывал о розе.

Вслед за моими тонкими, чуткими и нежными пальцами пришли другие члены, жадные и настойчивые инструменты наслаждения, не знающие ни памяти, ни манер, ни терпения. И моя рабыня приняла их так же жадно… пока сама даже Мать-Природа, которая и предъявляет нам требования, столь невероятные, не могла просить большего. Сама Мать-Природа… объявила конец игре…

Мы разжали объятия…

И в первый раз членораздельно заговорили друг с другом с той минуты, как легли в постель.

- Здравствуй, - сказала она.

- Здравствуй, - ответил я.

- Добро пожаловать домой, - сказала она.

Конец главы шестьсот сорок третьей".

Поутру небо над городом было ясным, ярким и твердым, словно зачарованный купол, который рассыплется вдребезги, если постучать по нему, или зазвенит, как огромный стеклянный колокол.

Мы с моей Хельгой бодро вышли из двери гостиницы на улицу. Я щедро одарял мою Хельгу предупредительностью и заботливым вниманием, а моя Хельга не менее изысканно изъявляла признательность и уважение. Мы провели великолепную ночь.

Сейчас я был не в списанном армейском, а в одежде, на которую сменил мундир Вольного американского корпуса, когда бежал из Берлина, и в которой меня задержали: костюм из синего сержа и пальто с меховым воротником, как у импресарио. А еще мне взбрело в голову обзавестись тростью, и чего я только с нею не выделывал: то имитировал вычурные приемы строевой подготовки с оружием, то выкрутасы Чарли Чаплина, то метким ударом отправлял какой-нибудь огрызок в проем канализационной решетки.

Тем временем ладошка моей Хельги покоилась на моей свободной руке, и достаточно было прикосновения ее пальчиков, чтобы ямка меж моим локтем и основанием мышц отзывалась беспредельным эротическим возбуждением.

Мы шли покупать кровать - такую же, как была у нас в Берлине.

Но все магазины оказались закрыты. Хотя было отнюдь не воскресенье и праздника никакого я припомнить не мог. Мы вышли на Пятую авеню. Кругом, насколько видел глаз, висели американские, флаги.

- Господи ты Боже мой, - вырвалось у меня ошеломленно.

- По какому это случаю? - спросила Хельга.

- Может, войну вчера кому объявили, - пожал я плечами.

Пальцы Хельги непроизвольно сжались у меня на локте.

- Ты ведь не всерьез, правда? - она-то подобной возможности всерьез не исключала.

- Нет, я пошутил, видно, праздник какой-то.

- А какой?

Мне по-прежнему на ум ничего не приходило.

- Как твой гид по нашей чудесной стране я должен бы объяснить тебе глубочайшее значение сего великого дня жизни нашего народа, да ничего на ум не приходит.

- Совсем ничего?

- Не более чем тебе. Бог его знает, что происходит. Может, принц из Камбоджи приехал.

Одетый в ливрею негр подметал тротуар перед входом в дом. Его голубая с золотом ливрея как две капли воды походила на мундир Вольного американского корпуса, вплоть до такой детали, как бледно-лиловый кант на брюках. Нашивка над клапаном нагрудного кармана возвещала название многоквартирного дома, в котором негр работал: "Лесной дом", хотя единственным деревцем поблизости был перевязанный и взятый в железную клетку саженец.

Я спросил негра, что сегодня за день.

Оказалось - День ветерана.

- А число сегодня какое? - поинтересовался я.

- Одиннадцатое ноября, сэр, - отвечал тот.

- Так ведь одиннадцатое ноября - День перемирия, а вовсе не ветерана.

- Где же это вы были? - отвечал тот. - Уж сколько лет, как все поменялось.

- День ветерана, - объяснил я Хельге, когда мы пошли дальше. - Раньше был День перемирия, теперь - ветеранов.

- Ты расстроен?

- А, такая типичная дешевка, - махнул я рукой. - Это же был день памяти павших в первую мировую войну. Но живым никак не сдержать свои загребущие ручонки, все хочется примазаться к славе мертвых. Это так типично! Каждый раз, стоит в нашей стране появиться хоть чему-то, по-настоящему достойному, как его обязательно разорвут в клочья и швырнут толпе.

- Ты что, ненавидишь Америку? - спросила Хельга.

- Ненавидеть ее было бы так же глупо, как и любить. Я вообще не способен воспринимать ее эмоционально, ибо недвижимость меня не возбуждает. Несомненно, здесь сказывается моя ущербность, но я не способен воспринимать мир, разделенный границами. Эти воображаемые линии так же нереальны для меня, как эльфы и феи. И не верится, будто они разделяют конец и начало чего-то такого, что действительно важно для человеческой души. Порок и добродетель, боль и радость гуляют через границы, как хотят.

- Ты так изменился, - вздохнула Хельга.

- Мировой войне должно менять людей, - ответил я. - А то на что же она нужна иначе?

- Но вдруг ты изменился настолько, что уже и не любишь меня? А может, я настолько изменилась…

- Как тебе это в голову взбрело? После такой-то ночи?

- Мы ведь даже ни о чем не поговорили… - сказала она.

- А о чем говорить? Что бы ты ни сказала, я все равно не стану любить тебя ни больше, ни меньше. Наша любовь слишком глубока для слов. Это - любовь душ.

- Ах, как это прекрасно, - вздохнула она. - Если это правда, конечно. - И свела ладони вместе, но не касаясь ими друг друга. - Любовь наших душ.

- Любовь все вынесет, - заявил я.

- И сейчас твоя душа влюблена в мою?

- Естественно.

- И это чувство тебя не обманывает? Ты не можешь ошибиться?

- Никоим образом, - отрезал я.

- Любви не убудет, что бы я ни сказала?

- Абсолютно.

- Что ж. Я должна сказать тебе кое-что, в чем до сих пор боялась признаться. Но теперь не боюсь больше.

- Валяй, говори! - весело ответил я.

- Я не Хельга, - сказала она. - Я - Рези. Ее младшая сестра.

24: КАЗАНОВА-МНОГОЛЮБ…

Выслушав это, я завел Рези в первый попавшийся кафетерий, где можно было сесть. Там был высокий потолок, безжалостно слепящий свет и стоял адский грохот.

- Как ты могла поступить так со мной?

- Я люблю тебя.

- Как ты могла меня любить?

- Я всегда тебя любила - еще с самого детства.

- Как это все ужасно, - я сжал руками голову.

- А… а по-моему - прекрасно! - возразила она.

- Ну, и что теперь?

- Разве все не может остаться как есть? - спросила она.

- О, Господи! У меня просто голова кругом!

- Выходит, я все же нашла слова, способные убить любовь - ту самую любовь, которую не убьешь ничем?

- Не знаю, - я покачал головой. - В чем же я так провинился?

- Это я провинилась. Просто, наверное, с ума сошла. Когда сбежала в Западный Берлин, когда мне дали заполнить анкету и начали расспрашивать кто я, что я, да кого я знала…

- А история эта со всеми подробностями, которую ты мне рассказала - все неправда?

- Про табачную фабрику в Дрездене - правда. И про побег в Берлин - тоже правда. И, пожалуй, все. Про табачную фабрику - куда уж правдивее. Десять часов в день по шесть дней в неделю. И так десять лет.

- Прости.

- Это я должна просить прощения. Жизнь со мною обошлась так круто, что я себе и чувства вины не могу позволить. Угрызения совести такая же немыслимая роскошь для меня, как норковая шуба. Одно спасло меня, когда я стояла у машины на фабрике, - мечты, но и на них я не имела никакого права.

- Почему?

- Потому, что в мечтах я воображала себя не той, кем была.

- Беды в этом нет, - ответил я.

- Нет? Да вот она налицо. Взгляни на себя. На меня. На нашу любовь. Я воображала себя своей сестрой Хельгой, Хельга - вот кто я была. Хельга, Хельга, Хельга. Красавица-актриса, замужем за красавцем-драматургом. А Рези, оператор сигаретной машины, просто испарилась.

- У тебя губа не дура.

- Вот кто я и есть на самом деле, - она заметно осмелела. - Вот кто я есть. Я - Хельга. Хельга! И ты поверил в это. А лучшего доказательства и быть не может. Ведь я была для тебя Хельга?

- Ни черта себе вопрос для джентльмена!

- Разве я не имею права на ответ?

- Имеешь. Ответ - "да". Я должен ответить "да", но при этом должен и признать, что я далеко не в лучшей форме. Ни чувства мои, ни интуиция, ни рассудок явно не в лучшем виде.

Назад Дальше