Без рук, без ног - Владимир Корнилов 6 стр.


Года, понятно, не знает.

- Ну, так как же, - говорю, - не брали, когда половина командармов - врагов народа - евреями были. Якир, Гамарник там…

- Ну, так после не брали…

- А после - всех под метелку гребли. Даже из институтов забирали. Сам знаешь.

- Ах, значит, ты умней людей? Самый умный? Нос, значит, задираешь?

- Молчи, - говорю, - граф Альмавива, Абу-Тагир несчастный!.. - И тут меня уже стало пронимать темнотою. Вдруг в самом деле захотелось Ритке позвонить. На Воровского в подъезде почты темень была, но я этот собачий номер наощупь набираю.

Подошла сама.

- Здравствуй, Рита! - говорю свободно - выпил все-таки. - С Победой тебя, раз вчера сама не поздравила. Выходи.

- Не могу. У нас гости.

- Выходи…

- Гости у нас. С Победой, с Победой тебя. Некогда.

- Ну, поговори хоть минуту, - прошу. - Победа ведь. Чего ты меня так?..

Сам чуть не плачу, а Генка рядом шипит, будто трезвый:

- Не стыдно? Клизме кланяешься… Интеллигент…

- Ты, Коромыслов, как маленький, - бубнит в телефон Ритка. - Знакомые у нас. Гости пришли.

- Выйди, - прошу. - Ну, один раз сегодня выйди - больше никогда не позвоню.

Чувствую, что хуже раздавленного воробья, но никак себя не скручу. А тут еще сбоку Генка шипит - так бы ему по шее врезал! И вдруг в подъезде светло стало - салют грохнул.

- Салют! - поет Марго в трубке. - Ну, пусти меня, Коромыслов!..

- Ритка, - говорю, - ты же мне родная. Не уходи…

Тут - второй бабахает, и видно, как у Генки губы матерно выворачиваются.

- Ты ведь мне родная, - плачусь в трубку.

И тут Ритка скороговоркой - бах, бах - как моторная лодка:

- И ты мне родной, Валерка, - и бац - цзынь, уди-уди, короткие гудки.

- Ох, Вячка! - кидаюсь я ему на шею и целую в морду, как пса. И лучше друга у меня нет. А минуту назад - выйди Ритка - ушел бы с ней и не обернулся, а на другой бы день у него в ногах валялся, прощения просил. Такой уж я. Ради Ритки на всё пойду, хоть потом от стыда повешусь.

- Победа! - говорю Генке. - Айда на Красную площадь! Может, Сталин выглянет.

- Не выглянет, - говорит Генка. - Что он на стену влезет или из часов высовываться будет?

- Брось, - говорю. - Может на мавзолей выйти. Побежали. Может, уже всё прохлопали.

И вправду, речь Сталина я уже проворонил. Только потом левитановское повторение слышал.

Когда Генка со своей матерью ругался, я ухом к их тарелке прилип. Мне не понравилось, что еще идут бои в Чехословакии. - Но вроде отец в Будапеште, подумал я.

И тут мы понеслись. Вот как трамваи сейчас. Только что не светились. На Воздвиженке уже народу было, как в гастрономе, когда жиры отоваривают сливочным маслом. А ближе к Кремлю - и того хуже. По Манежной машины идти не могли. Одного полковника в "виллисе" крепко сдавили - даже ругаться не мог, только улыбался. А народу, народу! И не разберешь, на Красную площадь или обратно. И весело всем. Ночь мировая. И тут все во мне вместе смешалось: ночь, Победа, "и ты мне тоже родной, Валерка!". Так все оно сплелось - не распутаешь, и распутывать неохота.

На Красную площадь мы не попали. Туда не протолкнуться было, да и встречные говорили, что все уже кончилось. Собственно, ничего и не было. Подбрасывали в воздух наших и еще там англичан, американцев. Народ у нас добрый. А я бы союзников не стал подбрасывать. Ну разве что раза три подкинул, два раза поймал - и хватит. Они манежили, манежили, пока наши в Европу не вошли, тогда только, умники, десант в Нормандии высадили.

Но у Козлова своя теория. Он говорит, что мы во время пакта тоже не больно союзникам помогали. Он все по-своему переворачивает.

Я говорю:

- Мы это не от радости. Выхода не было. Это как Брестский мир.

Но ему не втемяшишь.

- Там, - говорит, - вторжение намечалось. Лондон с воздуха молотили. А наши немцам - хлеб и уголь, хлеб и уголь, день за днем, а своему народу по списку давали…

Тут он прав. До войны карточек, конечно, не было, но у нас в Днепропетровске в булочной был список жильцов и мешочки с фамилиями. В мешочки хлеб выдавали и в списке вычеркивали.

- День за днем, - говорил Козлов. - Пульмана зеленой улицей пускали. А нефть качали, прямо как кровь доноры. Франции уже не было, Лондон в бомбоубежище сидел. А мы - эшелон за эшелоном, эшелон за эшелоном… - Это он уже просто запел. Я даже перепугался: вдруг у него припадок начнется.

- Враки, - ответил ему. - Ну, помогали немного. Но ведь это ради мировой революции. И потом передышка нам нужна была. К войне подготовиться.

- И подготовились? - спросил Козлов.

Голос был ехидный, так бы и закатил по уху…

- У англичан, Валерка, на твою революцию мало надежды. Они пока без нее обходятся.

- Все равно, - говорю, - они подлецы. Капиталисты. Три шкуры с рабочего класса дерут.

- Это точно, - отвечает Павел Ильич. - Про шкуры - это ты правильно сказал. Но, может, у их трудящихся шкур, как костюмов. Три отдашь, а еще у себя для будней и для уикенда останется. Вообще ты, Валерка, со мной не спорь. Рот заткни и больше ушами думай.

- Все равно не люблю капиталистов, - говорю. - Гады они. Гитлера на нас натравили.

- Не спорю, - отвечает Козлов. - Только почему он на них сначала напал?

- Хватит поливать, - злюсь.

Это был наш разговор в январе перед его отправкой к Кащенко. Он полечиться немного решил. Говорил: отдохнуть хочу. Сидели мы в пустой комнатке совхозного барака. Света не было. Жуть брала: комната холодная, мебели никакой, только две пустые койки без матрасов и два мешка картошки - мой и его. Хотелось мне скорее в Москву. Ну его, психа, с его баландой. А он развалился в шинельке и в кубанке на кроватной сетке, сапоги в спинку упер и поет:

- Ты, Валерий Иваныч, буржуев за людей не считаешь. А зря, между прочим.

- Ничего не зря…

- А ты сам вроде буржуя.

- Вы что - опупели?

- Ай нет? А кто в отдельном вагоне приехал, как все равно главнокомандующий?

Вот сволочь! Ему чего расскажешь, а он по-хитрому вывернет.

- Да какой же вагон? Там тиглей полно было. Я на соломе спал.

- Возможно. А кто вагон прислал? Адмирал? Лаптежник-то за своим сопляком, небось, вагона послать бы не смог? А?!

- Да какая ж тут прибавочная стоимость?! - кричу. Я тоже не пальцем деланный, кой-чего кумекаю. - Какая тут прибыль?

- Да, - соглашается. - Прибыли нету. И плохо, что нету. Была бы - вози на здоровье, не жалко. А без прибыли - одно разорение. Можно так всю страну растрясти, если каждому оболтусу пульман подавать. Вот так, - говорит. - А ты готов перестрелять всех буржуев. Кто бы тогда тебя в Москву доставил?

- Не тревожьтесь, - говорю. - Не ваша забота. Сам бы дошел. Вам бы все цепляться. И то плохо, и это дерьмо. Что вообще, по-вашему, хорошего есть?

- Жить хорошо, Валерка, - вздохнул он. - С умным человеком покалякать. Женщину любить стоящую…

Сейчас я вспомнил про Светку и сплюнул даже, а тогда слушал, не спорил. Знал, что его до войны жена бросила, а потом с ребенком под бомбежкой погибла.

- Женщина - это хорошо, - повторил он. - Ты еще, Валерий Иваныч, с девками не балуешься?

- Нет.

- И зря. Тебе уже пора. А то - злой. Буржуев всех перестрелять собираешься. Поляков не жалеешь.

Это мы раньше о Варшаве спорили.

- Поляков жалею, - сказал я. - Только не эмигрантских.

- А которых в Варшаве танками давили?

- Но управляли из Лондона… Там Армия Крайова была. Займи она Варшаву, опять бы панская Польша получилась.

- Ну и политик! - скривился Козлов. - Значит, людей не жалеешь?

- Смотря каких, - говорю. - Эта Армия Крайова - вроде Колчака или атамана Григорьева. Когда немцы Григорьева били, кто его жалел?

- Да, складно получается. А немцы Варшаву сожгли.

- Сталинград тоже разрушен, - сказал я. - И вообще, врагам не помогают. Что, лучше, если б в Польше началась гражданская война? Врагам не помогают, - повторил я. Мне понравилась формулировка.

- Все ясно, - сказал Козлов.

Я опять отвлекся. Вспоминал про праздник, а наткнулся на этого уникума. Как Актер в "На дне", он мне песню испортил. Я уже перешел Ваганьковский мост - доски на нем были старые, в щели виднелись рельсы - и мимо рынка доплелся до нашего дома. Старичка будить не хотелось. Я перемахнул забор, отпер дверь, с ходу, рук не споласкивая, взломал банку тушенки и начал наворачивать, заедая всю дрянь дня - смерть Анастасии, попов, Козлова со Светкой, страх экзаменов, мамашину истерику, вранье про деньги и прощание у аэропорта. О Ритке натощак мечтать не хотелось.

13

Я стоял в нашей кухоньке под большим абажуром - метра полтора в диаметре - изделие одной чудачки-баптистки. Плоская сетка, на ней вышиты цветы, а по краю - свисает бахрома. Все это изрядно покрыто пылью.

Алюминиевой ложкой я выгребал из банки куски мяса и жира. Вкуснятина была неимоверная. Правда, хлеба оставалось не густо. Еще утром вперед забрал. Можно было, конечно, вывалить это добро на сковороду, но не хотелось возиться с дровами. А с электроплиткой у нас фокус учудили. Ставят какой-то дроссель: лампочку выдерживает, а плитку - ни в какую! Утром перегорел. Но к вечеру мать, видно, задобрила завхоза, и свет включили, но с дросселем или без - забыл спросить.

Я стоял у плиты и блаженно жевал. Дверь была настежь, и звезды над штабелями институтских дров были совсем рядом - как абажур, но не пыльные, а прохладные, чистые. Ни черта в мире не было страшно. Здоров, тушенку во как наворачиваю. Война кончилась, и можно вправду не думать про Днепропетровск. Завтра возьму напишу Берте. И отцу напишу - но, конечно, без просьб. Как об этом попросишь? Если бы Марго меня полюбила, а отец бы сказал "Брось…" - стал бы я слушать? Нельзя человеку в жизнь лезть, пока сам не пригласит. И мать должна смириться, а не тащить его на лебедке, как "студер" из канавы. Хотя вот я хожу вокруг Марго, а у нас ведь с ней ни детей, ни воспоминаний.

- Ты что, уже дома? - Вспугнул меня старик-сморчок, вырастая, как гном, на пороге. - Опять через ворота лазишь? Попутаю - участковому заявлю. Вот, гость к тебе…

За ним на крыльце стоял парень, низенький, чернявый, с кучей золота на погонах.

- Гриня! - крикнул я. - Гриня, асс!

- Не ты один - Чкалов! - засмеялся он, хватая меня "нельсоном".

- Тише, чума, ведро свалишь!

- Чтоб больше через забор не прыгал, - сказал старик.

- Я у него сидел, - кивнул Гришка Выстрел.

- Ты что, с девочкой гулял?

- Нет. Мать провожал. Она в Берлин улетела. Можешь у меня жить.

- Да, давно не виделись, - сказал он весело, без наигрыша. Он всегда был ничего парнем, хоть и отличником.

- Ну и длинный ты стал, Чкалов! - присвистнул Гриня. - С девочками гуляешь?

- Не очень.

- Смотри, здорово растешь, туберкулез схватишь.

- Лишь бы не другое!.. - подмигнул я. Не один, мол, ты, Гриня, опытный, хоть годом старше и старшина, - но старшина, между прочим, липовый, вроде моей мамаши.

- Ну как, с золотой медалью?

- Ага, - кивнул он. - А ты?

- Ну, откуда? У меня это страдание только через десять дней.

- У тебя - переэкзаменовка?

- Да нет. Я на подготовительных. Долго объяснять. В общем, тот же аттестат, но только экстерном.

- Ты всегда мудрил, - сказал Гришка. - Ну и хлев у тебя. Хоть бы подметал, сталинский сокол.

- Сокол - это теперь ты. А я между землей и небом. Понимаешь - ни бум-бум. Особенно органику и электричество с оптикой.

- Ты же когда-то приемники собирал.

- Да когда это было! И то больше отец… Но все равно ничего не ловило. С тех пор я сильно разболтался.

- Из-за девочек?

- Из-за всего. Шамать будешь?

Выстрел заглянул в полупустую банку, вздохнул и повторил:

- Ну и сарай у тебя! Дай хоть умыться.

Он снял китель, стащил майку и ждал над тазом, пока ему полью, такой загорелый, широкогрудый, с бицепсами, хоть сейчас пролезай под канат ринга. По сравнению с ним я был тюфяк, хоть жил в Москве и спорил с Козловым.

- Ты что, проездом в училище? - спросил сверху.

- Смотря как получится. Мне к двум генералам надо. От них зависит, - замотал он чернявой башкой, затыкая уши пеной. - Дай полотенце.

- А грязнее нет? - спросил, когда кинул ему свое вафельное.

- Пошел знаешь куда! - засмеялся я. Полотенце было только из стирки. Он обстоятельно обтер лицо, спину и руки.

- Куда теперь это? - показал на таз.

- Плесни с крыльца.

- Ну и порядочки у вас…

- Как в авиации. А правда, что в авиации нет порядка, потому что, когда его делили, она в воздухе висела?

- А ну ее… - сказал Гриня. - Я решил тикать…

- С чего?

- А так. Война кончилась, лучше поступлю в институт.

- Чего ж тебя понесло в спецшколу? На форму и паек. А, товарищ золотарь?

- А ты не смейся. У тебя мамаша главная инженерша…

- Чудак, это тебе старикан в проходной наплел? Никакая она не главная, это просто название такое. У нее даже подчиненных нет.

- Все равно. "Литер" уж как-нибудь имела, и отец с фронта сало слал… А моя - что? Техник. И пахан живет отдельно.

- Тикай, - сказал я. - Мне не жалко. Я ж просто так спросил. У меня отец тоже левый вольт выкинул.

- Ушел?

- Непонятно пока. Женщину на фронте завел и - то ли никак не расплюется, то ли расплевываться не думает. Мать велела послать ультиматум: либо пусть бросает, либо я ему не сын.

- Что ж, правильно, - сказал Гриня. - Я тоже решил своему написать. Если поступлю в институт, пусть возвращается к матери и будет семья.

- Подожди, - сказал я, - ведь они уже лет десять не вместе! У него ж еще до войны родился ребенок?

- Ну и что, - сказал Гриня. - Ребенок ребенком, а к матери пусть возвращается.

Я не стал спорить. Уже совсем рассвело. Надо было или ложиться, или дотягивать до утра. Но будильник у нас ненадежный, и я боялся проспать кинотеатр.

- Давай подзаправимся, - сказал Грине. - Куча консервов. Литерные. Главная инженерша оставила. Жаль, водку увезла.

- У меня есть, - сказал летчик.

Он достал из чемодана запечатанную бутылку и полбуханки ржаного.

- Московская! Дай тебя обниму.

- Брось… Ты что - выпивохой заделался?

- А что? Не все ж такие отличники. А водка - единственное, что не изменит. За твой приезд, институт и вообще чего хочешь!

Я отбил сургуч, налил в чашки, чокнулся и выпил.

- Давай еще, - сказал. - Мировая! Московская из города Днепропетровска.

- Ну и силен ты, Чкалов, - удивился Гриня.

- Не называй меня Чкаловым.

- А я думал: тебе приятно. Ты раньше все хвалился: я Чкалов, я Валерий. Думал, тебе приятно. Похож ты на Чкалова, как жираф на слона.

- Я Коромыслов. И никем мне больше не быть. Давай лучше выпьем.

Я снова налил. Чашки были для кофе. Грамм сорок вмещалось.

- За тебя, Гринька! Не нужно нам Покрышкина. Выйдет из тебя Туполев! Тьфу… Туполев сидит. Выйдет из тебя Ильюшин, Лавочкин, Петляков, а точнее, авиаконструктор Григорий Моисеевич Выстрел.

- Я - Михайлович, и, во-вторых, пишусь Выстрелов.

- Перекрасился? Ну, давай за то, чтоб краска не слазила. Не красней, Гриня. Все теперь так. Маркман письмо прислал, а на конверте - Марков.

- Тебе хорошо, - сказал летчик.

- Куда лучше!

- Есть Россия, - сказал он с обидой, - а мы - ее сыновья. Я в синагогу не хожу, в бога ихнего не верю, языка не знаю. Чем я не русский? Живу в России, и я ее сын. И ничем не хуже тебя.

- Да я не говорю, что хуже. Ты даже лучше. Просто свинство, что людям приходится менять фамилии. Война кончилась, евреев вон сколько поубивали. Их меньше стало, а антисемитизма больше.

По тому, как удачно вывелось, я понял, что уже малость поднабрался. У меня от водки всегда лучше формулируется.

- Ничего, - сказал Гриня. - У Сталина теперь руки дойдут до этого вопроса. Разберется.

- Ну, давай выпьем, чтоб разобрался, - сказал я.

- А что - думаешь, не разберется? Конечно, не просто это. Беспорядок всюду. Ты вон не можешь даже в своей конуре прибрать. Как сюда девочку водишь?

- А я ее не вожу. Я с ней по улицам гуляю. Я по одной стороне, она - по другой.

- Не любит?

- Нет, - мотнул я башкой, боялся сглазить.

- Давай лучше выпьем.

Назад Дальше