Елена Прекрасная - Надежда Кожевникова 11 стр.


Дочь ускользала… В движениях ее, в выражении лица появилась такая раздражительная поспешность, точно она постоянно готовилась дать Елене отпор, пресечь любое вмешательство, любое посягательство на свою свободу. Когда же девочка успела так ожесточиться? Елена недоумевала. Ей представлялось, что все еще не упущен момент и удастся ей растопить шершавую ледяную корку.

Когда-то она наблюдала первые Оксанины шаги во внешний мир. Теперь это стояло перед глазами, как моментальные снимки. Вот парк, осенний, набухший дождем. Они идут с Оксаной, взявшись за руки. Но девочка дернулась, подалась внезапно туда, где на пожухлой колючей траве играют ребятишки. От года до трех. В младенческой их неуклюжести, неловкости потешная важность: как они ходят вперевалочку, приседают осторожно, опасаясь равновесие потерять. Оксана останавливается неподалеку… Смотрит. Взрослые так никогда не глядят – с таким откровенным призывом, голодно, жадно. Я тоже хочу с вами играть! Но дети не обращают на нее никакого внимания. Зародыш истины: сила – в коллективе. Оксана продолжает стоять, замерев. И тут в Елене вздымается такая жаркая к дочке жалость, потребность защитить, уберечь от унижения, правда, осознаваемого, пожалуй, только ею, взрослой. Наклоняется и тихо, нежно: "Оксана, пойдем". Но Оксана не двигается. Ее упрямство направлено теперь против матери и в защиту тех интересов, что объединяют ее со сверстниками-детьми. Она, трехлетка, намерена существовать самостоятельно и в своем мире. У юных, у молодых всегда свой особый мир, и пускать туда абы кого они не желают.

… Но, в общем, не так много удавалось Елене вспомнить. Известно, жизнь человеческая как поезд: скорость постепенно наращивается, плавно проплывают первые километры, пригородные станции еще дают себя разглядеть, ожидающих на перроне людей, киоски, скамейки, а вот путь уже меряется лишь мельканьем телеграфных столбов, все быстрее, быстрее…

29

Ну уж что у нее, у Елены, казалось, никому не отнять, так это взгляда, долгого, тягучего, вбирающего, засасывающего как бы в себя образ дочери, будто желая вернуть ее себе пусть не в теперешнем обличье, так крохой, в младенчестве, – и прижать к груди.

Смотрела. Любовалась. Какие волосы! А как-то искательно произнесла:

– А может, Оксана, заколоть, поднять вверх от затылка?…

И язык к небу прилип, когда поймала в зеркале выражение лица дочери: брови вздернуты, морщинка насмешливая у губ.

"Что, мама, – лицо будто говорило, – какие ты можешь давать советы? Что можешь вообще посоветовать ты – мне? Когда перед глазами пример твоей жизни".

К Оксане приходили приятели. Кого хотела, того звала. Однажды, когда уж очень они галдели, Елена запротестовала. Оксана выслушала.

– А я ведь здесь прописана, – обронила небрежно.

Елена остолбенела. Верно! Но ей самой в молодые годы и в голову бы не пришло так ответить матери. Как странно, в свое время она отнюдь не считалась паинькой, напротив, и дома, и в школе постоянно бунтовала, нарушала запреты, в нее тыкали пальцем как на дурной пример. Она с мальчиками в подъезде целовалась. В выпускном уже классе явилась как-то в тонких чулках. А однажды к самому дому за ней прибыл ее ухажер на такси!

И в ней всегда жило чувство, что она – грешница. Сознавала, есть за что ее осудить. Шла напролом, но никогда бы не сообразила вот так обрубить: "А я здесь прописана". Или: "А мне уже выдали паспорт". Или еще что-нибудь в том же роде, очевидное, весомое – подобных доводов она почему-то не умела найти.

Потому что другое, верно, было время. К другому она принадлежала поколению. Подумала, и вдруг ей сделалось ужасно тоскливо в своей квартире, заполненной этими детьми, – точно во всем мире не осталось е е сверстников, спутников, соучастников ее юности, точно они все исчезли, и только она одна затерялась среди уже совсем иных игр.

В ней все росло, разбухало ощущение неуверенности. В человеческой жизни, верно, наступает такой момент, когда вроде стыдиться начинаешь своей немолодости, будто это всем бросается в глаза, будто вслед тебе укоризненно качают головами, и на твоем лице выползает виноватая улыбка, мол, извините, уж получилось так…

Мол, не сумела… Не то что свежесть, гибкость в себе удержать, а запастись своевременно чем-то таким, что теперь бы защитило. Елена только не представляла, что бы это могло быть.

Анализируя свое состояние, она мысленно такое однажды нашла определение: надо было наработать. Эдакая жесткая, напористая фраза, совсем вроде не ее. Из другого, чужого как бы опыта. Фраза – боевой клич, настигший ее и принуждающий в испуге оглянуться…

Дочь тоже подталкивала к догадке, но очень уж грубоватой, принижающей. Она, Оксана, нарочито подчеркивала в себе практицизм, точно и этим хотела противопоставить себя своей матери, ущемить, упрекнуть за допущенные той ошибки. Или, может, она оборонялась так? Елена помнила, дети иной раз специально демонстрируют свои дурные свойства, желая скрыть нечто мягкое, нежное в себе.

Еленой двигало желание наверстать, настичь то, что ускользнуло когда-то: схватить конец оборвавшейся где-то нити, связывающей прежде ее и дочь.

У них с Оксаной, после ухода Сергея Петровича, вполне, можно считать, наладился быт. Елена даже гордилась, как удачно переставила мебель, занавески новые повесила, убеждая себя, что в тех переменах, инициатором, правда, которых была не она, есть и некие плюсы, и радужная сторона.

Вот только с полочкой в ванной она намучилась. Крошила, терзала кафель, страдая от безрукости своей. Но добила! Казалось, выдержав это испытание, она и на большее станет способна.

Оксана пришла, взглянула.

– Н-да… – процедила сквозь зубы и иронично губами причмокнула.

– Что, криво? – обеспокоенно Елена спросила.

– Сойдет, – Оксана щелкнула выключателем.

Елена и сама чувствовала, что, верно, замечала дочь: в их жилье, хотя там оставались те же вещи, с уходом Сергея Петровича появился как бы налет заброшенности, что ли, убогости, жалкой какой-то показухи, отмечаемой прежде Еленой в домах безмужних подруг.

Обреченность – надо ее гнать от себя, гнать. Елена накупала по дешевке какие-то безделицы, фотографии, себя молодой и дочки маленькой, окантовала и развесила по стенам, цветы в горшках, салфеточки, подставочки, не желая сознавать, что в насыщенной всеми этими мелочами атмосфере ее дома сгущается все сильнее приторно-сладкий и вместе с тем горький дух одиночества – унизительного одиночества женщин без мужчин.

Елена, правда, из всех сил карабкалась. А за кого ей было теперь цепляться, как не за дочь?

… Но вот однажды Оксана, все так же глядя поверх зыбкими серыми непроницаемыми глазами, вымолвила с явным насилием над собой, но, полагая, видно, что сказать надо, боком стоя и точно собираясь сбежать:

– Мама, в воскресенье я буду обедать у папы.

– Что-о?!

– Ну да, у папы. У Николая Михайловича. Тетя Варя дала мне его телефон… – спеша опередить какие-либо расспросы. – Я позвонила, договорилась, в воскресенье иду к нему обедать.

– Когда это было? Откуда Варя взялась? Снова через силу, морщась:

– Ну, мама, ну разве нужно это обсуждать? Мешать – чему? Чтобы я увидела родного отца? Ну правильно. Я тоже так решила. А тетя Варя, она ведь твоя подруга…

… Конечно. И было неминуемо. Но почему вот только сейчас? Когда, что таиться, все потеряно, все изломано и в развалинах пытаешься начать жить. Пытаешься, сохранив в себе лишь одно еще живое – любовь материнскую. Любовь к своему ребенку. Вот к этой взрослой златоволосой девушке, что рвется на свидание к отцу, которого не знала, не видела, который не существовал все эти годы, а мать-то, какая-никакая, была…

– Иди, конечно, – Елена сказала. – Расскажешь после.

– Расскажу! – с облегчением просияла.

Все же девочка, все же ребенок: захотелось новую игрушку, перемен заждалась.

Иди, иди… И вот – воскресенье. Вернулась поздно. Елена выдержала, не вышла из спальни, когда дверь захлопнулась, щелкнул замок. Оксана, пальто не сняв, ворвалась:

– У него "Волга" белая-белая! Он на ней меня сюда привез!

30

…"Волга" белая-белая, а сиденья финской материей обтянуты, темно-красной, очень трудно было достать. В комнатах простор и так стильно… У папы курточка замшевая, мягкая, точно бархат… Он в Испанию скоро поедет, спрашивал мои размеры, что-нибудь модное привезет…

Жуя на ходу бутерброд, Оксана взахлеб впечатлениями делилась и даже, казалось, подобрела, настолько была упоена.

… А жена его, Зоя, такая умница. Вроде на все кивает, а делает то, что сама решит.

… Цепочка? Да это папа подарил. Сейчас модно еще знаешь что… И, округлив глаза, шепотом, будто невесть о каком сокровенном, о фасонах юбок, форме каблуков, вечерних платьях, носимых в этом сезоне в Париже.

А у Елены одни сапоги, и те в ремонте. Оксана знала, сама же квитанцию принесла. А пальто… Да что говорить! Забыла, все забыла – в новую рванулась жизнь.

Другой характер. Или другое поколение? Никогда прежде отца не видела, а так просто, легко о нем говорила, точно всю жизнь вместе с ним прожила.

А он так же легко пошел навстречу? Не знал, не ведал и жил спокойно себе, и что же, Оксана мгновенно его обольстила? А почему, собственно, ему бы не радоваться, получив сразу в подарок взрослую красивую дочь? Болезней детских ее он не знал, не знал упрямого, трудного характера – Оксана, конечно, была с ним мила, ну и, естественно, они подружились.

Воскресные обеды, подарки, взаимный, ничем будничным не омраченный, друг к другу интерес – и что тут было противопоставить ей, Елене?

Она – так банально звучит! – как рыба об лед билась. Но что привлекательного можно было найти в судьбе одинокой, служащей, немолодой уже женщины? Ее победы – это лишний к зарплате "четвертак". Пальто, перелицованное и по моде обшитое крашеным мехом. Духи болгарские, к которым если добавить чуть-чуть других, французские будут напоминать – те, что не по карману.

И мечты еще остаются, ну, скажем, об отпуске: к морю съездить, если денег подкопить, а если удастся еще извернуться, так можно путевки достать в какой-нибудь приличный санаторий.

– Нет, мама, – сказала Оксана твердо, – я с папой поеду отдыхать. Уже решено. Уже мы договорились.

Такая была у нее манера – не деликатничать. Выкладывать все разом и не опускать глаза. А может, так было и честнее. Она ведь с детства требовала – не подводить, не манить пустыми обещаниями.

Но все-таки что это было: зов крови, тяга неодолимая, юношеское любопытство, обида давняя, желание обрести отнятые – кем, неважно – права? Наверное, все вместе. И все же, чего тут было больше, расчета или искренних чувств?

Очень важно казалось понять: ее дочь может быть откровенно корыстной?

А Елена сама? Корысть в ней жила? Когда на Митю за безденежье ворчала? Да нет, не бедность ее тогда тяготила, а заурядность, будничность его. А с Сергеем… Он с одним чемоданчиком к ней пришел. Гарнитуры, что оставил, гроша ломаного не стоили – фанера! И когда замуж за него выходила, прекрасно знала, что если в Свердловске он шишка, то в Москве счет другой, и на многое ему не придется рассчитывать, тем паче после скандального развода.

А впрочем, какой была, теперь не вспомнить. Зато сейчас жадность, суетность отмелись от нее. Когда слышишь в себе боль, невыдуманную, реальную, понимаешь, что действительно ценно. И кажется, это ценное вполне могло уместиться в твоих ладонях.

Да только как знать, что слышат, что запоминают дети? Что выпадает в осадок? Тогда обнаруживается, когда вроде и не твои это слова.

События стремительно раскручивались. На субботу-воскресенье Оксана уезжала теперь с отцом и его женой за город, в дома творчества, и впечатлениями с Еленой все реже делилась. Мимоходом сообщала, что папа хвастается ею, водит с собой повсюду, и в театр, на репетиции. Моя дочь, говорит, и важно смотрит. Жена его очень умно себя ведет – о, она знает свое место!

– и голос девичий при этом со злорадством звучал.

Елена – вот дура! – сочувствием тогда переполнялась к его жене: она-то знала, какого терпения и мук стоят взрослые, осознавшие свои права дети от другого брака. Оксана – она еще себя покажет, эта бедная Зоя еще хлебнет с ней.

Хотя – что Зоя? Подумала бы о себе, какое ей-то место выделялось при жестком Оксанином раскладе?

Думала, думала. Ревновала. Привычное для нее чувство, с детства оставшееся как самое первое воспоминание. Только тогда сама искала для ревности повод и лезла постоянно на рожон, теперь же – ждала, терпела. Но однажды сорвалась.

– Тебе что важно, – сдерживаясь поначалу, спросила у дочери, – известность его, богатство, престиж, как говорят нынче? Ты же вымогательством занимаешься, неужели сама не понимаешь? Где твоя гордость? Если он не в состоянии тебе ни в чем отказать, это не значит, что ты не должна проявлять щепетильности.

– А почему? – Оксана краем рта усмехнулась. – Что он, чужой?

– Нет, не чужой, но… – Елена слова подыскивала, – но существуют нормы, правила, деликатность, несвойственная вообще тебе. (Ах, не надо бы обижать!) Ну такт… Да и зачем все сразу?

– Сразу? – Оксанин голос чуть звонче стал. – А я не виновата, что шестнадцать лет пришлось мне ждать, потому и получила сразу, а могло быть постепенно, разве нет?

Елена промолчала.

– Но ты же только, – произнесла после паузы, – берешь, а взамен что?

– А ты откуда знаешь? – глаза Оксаны сузились. – Ты что, нас видела, присутствовала вместе с нами? И я даю, даю то хотя бы, что вообще существую! Мало? Это тебе всегда мало было. Какие-то особые проявления, доказательства всегда требовала. И мучила всех. А просто жить тебе казалось скучно.

Елена молчала. Оксана раскраснелась, сдула со лба упавшую золотистую прядь:

– Вообще, мама, ты лучше не вмешивайся. Я ведь тебе не мешаю. И мешала разве когда-нибудь? Что хотела ты, то и делала и не очень-то советовалась со мной. А теперь… Не мешай мне. Станешь мешать, я вообще перееду к папе.

Сказала – и смутилась. Недовольна явно была собой: угрозу держала наготове, но не собиралась на сей раз использовать. Но не сдержалась. А ведь обычно владела собой. С детства в ней это было – взгляд холодный и будто натянули поводья. Цепенела в упрямстве, хоть что круши. Не сморгнет, не уступит ни пяди. Но здесь не сдержалась, ляпнула.

Тут бы Елене использовать ее промашку, сыграть – да, в жизни и это уметь надо – на внезапной слабине: все карты в руки, есть повод для благородного негодования.

Или уж, в крайнем случае, смолчать, затаиться. Так нет, обида, как пощечина, ослепила. Как с Митей тогда, как всегда… Закричала – а ей бы тихо-тихо говорить, чтоб вслушивалась, – закричала аж во взвизг:

– И уходи! Собирай сейчас же свои монатки! Иди туда, где теплее, сытнее! Тебе там слаще, где подачек больше дают! Видеть тебя не хочу, змееныш!

И тогда только увидела девочкины глаза, огромные, влажные. И как бы совсем пустые.

Одни глаза. Встала. Сдернула пальтишко с вешалки – и вышла.

31

На работу Елена не пошла. Не шли ноги. Сил не было с постели встать. Лежала… Хорошо, когда беда не на одно только сердце давит, а лишает всех физических сил: такая слабость, что тошнит даже. Вот в этом и спасение – в неспособности что-либо предпринять. Лежишь-лежишь, и потолок вроде начинает покачиваться, и стены с ним вместе…

Очень давно она, молодая мать-дуреха, перепеленывала дочку на столе, зазвонил телефон: побежала, схватила трубку и тут, точно от удара в грудь, вспомнила, побежала обратно – девочка лежала на полу, навзничь, недвижно, не плакала. С воплем, раздирающим внутренности, с мутящимся от ужаса сознанием схватила, прижала к груди – куда бежать? И тут встретила спокойный, недоумевающий, блекло-голубой глаз младенца. Живая, живая! С мокрым от слез лицом продолжала мерить шагами комнату с девочкой на руках, шепча: "Я этого не переживу, я этого не переживу".

Очень давно, Оксане было года четыре, гости пришли, а надо было уложить дочку спать, она капризничала, выслушала коротенькую сказку и снова заныла: хочу пи-пи, принеси водички, буду спать с мишкой, нет, куклу в постельку положи. Елена, на высоких каблуках, наряженная, надушенная, дернула с раздражением за слабенькую ручку: да перестанешь ты, в конце концов!.. Ой, мамочка, не уходи, посиди со мной еще немножко, мамочка! Елена решительно направилась к двери. Оксана из-под одеяла выпуталась, сползла с постели: маленькие ножки с пухлыми пальчиками на пол ступили. Ах, ты не слушаешь?! Нетерпеливо, озлобленно, не соразмеряя, в безумии – размахнулась. Лицо ребенка скривилось, растянулось в немой гримасе, точно звук пропал. Обида, боль! Стеклянная тишина. Стеклянный блеск в ребячьих глазах, отяжелевших слезами.

Очень давно… Как же жить? Как вообще живут люди, едят, пьют, ложатся спать – и не чувствуют отвращения? Воля к жизни – есть такой хитрый механизм? И где он запрятан в человеческом организме? Как нащупать его, наладить, починить? О господи, не надо, не надо…

Встала, до ванной доплелась, склонилась над раковиной. Крутая струя воды взвинтилась, впилась в эмалированную белую чашу. Мощный напор – где-то кто-то еще хотел, желал, напрягался от ожидания, в надежде…

Все. Никогда. Пустая квартира трещала выжженной тишиной.

Сможет она до вечера дотянуть? Ночь: как обессилевший пловец, коснуться кромки берега и потерять сознание. Не думать. Не знать. Не вспоминать ни о чем. Чтобы в серых утренних сумерках очнуться разом от ломящей боли в груди. Явь. Удар топором в самое темечко.

… На службу. А куда еще идти? Дотащила себя, будто мертвую, разлагающуюся тушу. Села. Лица, жесты, хлопанье двери, гул улицы из открытого окна – глядела тупо. Полнейшее ко всему равнодушие твердой пленкой залепило, сковало ее. Пластырем, под которым гноились раны.

Люди. На людях… Ее никто не теребил. Когда не ищешь, не ждешь, тогда вот, точно проснувшись, ощущаешь вдруг легкое, деликатное касание – сочувствия, внимания к тебе. Осторожное, пугливое, чтобы не ранить, уважительное – к немому горю. Суеверное – несчастье может свалиться на всех. Женское – с инстинктивной догадкой, что и почему может болеть.

Вот в такие потоки Елена окунулась. Робея, а заслужила ли? Смущенно, а не тщетны ли их старанья, когда все в ней зацепенело, вымерло?

На плитке закипал чайник; с типично женской преувеличенной суетностью они готовились, радовались предстоящему ритуалу. Стулья двигали, выкладывали съестное, кто-то успел в гастроном забежать. Рассаживались, шушукались, возбужденно, не повозрасту. Сколько же девчоночьего, нерастраченного, непригодившегося в быстротечной жизни в них сохранилось. И как же это рвалось из них, хотело воспрять. Как много вообще остается неиспользованного в людях. И чья тут вина?…

Елена раздвигала налипшие на десны зубы – училась улыбаться. Хотя бы только для них.

А потом возвращалась домой. Здесь ее уже никто не видел. Сумеет ли она до ночи дотянуть?

… Когда раздался телефонный звонок, она со всех ног бросилась, схватила жадно трубку.

– Елена? – услышала. – Николай говорит, – и знакомый смешок, – Михайлович. Встретиться бы надо, поговорить. Об Оксане.

Она сказала:

– Да.

Назад Дальше