Привезли дядечку из метро, пьяного, так что лежал на каталке трупом: приличного вида, вроде из прорабов, с портфельчиком на животе. Завезли в отстойник, чтоб отсыпался, сдали. Проснулся под вечер: кругом все белое, как в раю, люди в белом над ним склонились, что ангелы, - верно, почудилось ему с перепугу, что он куда-то похлеще вытрезвителя попал, повыше инстанцией. Но ведь и понять не может в те первые минуты, где ж он, вроде помнит: ехал-то в метро. Ему как раз делают укольчик укрепляющий. И вот он, думая, что этот укол много значит, всплакнул, взмолился: "Дохтор, это что же, я что ж, пить больше не смогу?" - "Почему не сможете - сможете". - "Так это что, и водку смогу?" - "Сможете, сможете…" - "Дохтор, так это что, вы во мне ничаво не вшили?" - "Не вшили, не вшили…" Тут он счастливо, освобождено вздыхает, лежит тихонько. "Так, телефон свой помните, есть кто-нибудь у вас, чтобы забрали, доехать помогли?" - "Есть… Помню… - отвечает с тихой радостью. - Жена у меня есть… Телефон есть…" - "Номер телефона какой?!" - добиваются от него. "А? Шо? Номер? Пожалуйста, пожалуйста…" Записали номер. "А жену как звать?" - "Я ее называю милая", - отвечает. "Как по телефону к ней обратиться, имя-отчество, вы что, не понимаете?" - "А? Шо? Веру позовите, Веру". - "Просто Веру? Она что, такая у вас молодая?" - "А? Шо? Да, молодая, молодая, дохтор, шестидесяти еще нет, она у меня молодая". Жене позвонили. Когда узнала, что муж живой, то ехать отказалась, и никак ее усовестить не могли. Только кричала в трубку: "И шоб глаза мои его не видели" - было ж воскресенье, самый домоседский день, может, телевизор любимый смотрела, никуда идти от него не хотела. Когда сказали дядечке, что отказывается приехать жена, то просиял и взмолился: "Да я сам доеду, дохтор!" Ему выдали из сейфа двадцать тысяч, которые найдены были при нем, - и глаза его опять сияли от счастья, точно и не его это были деньги, а какие-то из высшей инстанции, что давала ему взаймы похмелиться. Когда выдали, сказали тут же писать расписку, что все возвращено в целости и что не имеет претензий к персоналу. Он под диктовку написал и приписал в конце: "Обещаю принести сто тысяч рублей". Ходит, сжимает свои тыщонки жалкенькие, которые выдали, и падает чуть не в ноги сестричкам, охранникам, докторам: "Я сто тысяч принесу, я сто тысяч принесу…" Когда уходил из приемного, то встал солдатиком у двери - и всему этому помещению в пояс несколько раз поклонился.
Ночью украли створ железных больничных ворот - именно один створ, а не все ворота. Охрана проспала, да и в любом случае не могла бы услышать, как воруют, потому что дело происходило вдалеке от основного корпуса. Воровали очень хозяйственно: смазали петельки маслицем, ничего другого не покорежили, словом, сдули, будто пушинку, ведь для себя, ясное дело, воровали, не для чужих. Зачем мог понадобиться створ ворот, да еще один? Для какого-нибудь гаражного хозяйства - увидели, что больница, вот и решили по-тихому умыкнуть. Расчет на то, что больница есть госучреждение, стало быть, творится в ней и без ворот бардак.
Позвонили из реанимации и вызвали забирать труп. Кто-то сказал, что умер старик, который только успел поступить в больницу, и его даже свезли в неврологию, а там не взяли, послали в реанимацию, а он и умер, на полпути умер, не довезли. Я чего-то медлил, ждал напарника, чтобы вдвоем управиться. Спустя какое-то время явились в приемное запыхавшиеся женщины: бабка, ее дочь и девушка, сказали, что им надо в реанимацию, что больного туда из неврологии перевели. Я вдруг понял, что это они о старике, который помер. А у меня уж на столе лежал на него сопроводок, чтоб спускать в подвал. Спросил, время затягивая, фамилию. Говорят, Антипов. Я краешком глаза поглядел на сопроводок - и там Антипов. Я сказал пройти дочери, ничего не сказав о смерти, а жену и внучку вроде как не пропустил, сказал, что в реанимацию запрещается входить помногу. Женщины засуетились, собрали наскоро ему пакет, где ложка, вилка, минеральная вода и всякое такое - и дочь ушла. Бабка с внучкой переговаривались. А мне сделалось удивительно: хоть я и знал, что он умер, но для них он был живым. Сказать о смерти, так вот, с порога, я не смог. Но минут десять он для них еще был живой. В те десять минут я больше всего боялся, что появится мой напарник и надо будет идти за трупом, и все вдруг станет понятным. Времени прошло столько, что женщина уже должна была узнать о смерти отца. Теперь отсчет начинался совсем по другому времени, по ее горю, которое я пережить не мог, а как бы поминутно для себя отсчитывал, что вот сейчас она появится в приемном, и на глазах моих как бы произойдет эта смерть, о которой я знал только по бумажке. И вот она спустилась в приемное. Старуха все поняла по ее лицу и заплакала, они обнялись. Только девушка не плакала, а была испугана и сидела бездвижно, вытаращив глазки. Прошла еще минута - и все уже смирились с этой смертью, она прошла невидимо сквозь них. Что-то их будто бы и утешило, не понять, правда, что. Может, старик долго мучился, и понимали они событие как избавленье его от мучений. Но над ними витала все-то время его душа, и утешенье, как мне чудилось, исходило именно от этой души, потому что все они вдруг стали добрее, нежней… А спустя время пришел мой напарник, и мы побрели за каталкой, припозднившись, и вывезли из реанимации труп старика.
Пришел пьяненький, опустившийся паренек с передачкой, просился к матери, но его не пустили, потому что не пускают в пьяном виде. Я его потом видел. Он сидел на асфальте у входа в больницу, как пьяные обычно сидят, ноги врозь, голова свисает, и никуда не уходил, точно ему и некуда было идти.
Обычно это бывает так: входят трое, а то и больше, самого опустившегося изгойского вида, которых отбросами жизни называют, из них один поприличней: такие всегда у них за главного, на ком хоть пиджак или рубашка, а не майка… Подходит к охраннику и уважительно, еще издалека спрашивают, будто разрешенья, принимают ли в больнице кровь. У нас не принимают, пункт переливания есть в Пироговке - туда и отсылаем. Они, когда узнают точный адрес, радуются, почти бегут, вот как за бутылкой. Сдадут кровь, получат денег, купят выпивку: получается, двести граммов крови меняют на литр водки. То есть буквально, продать им нечего, достать денег неоткуда, и вот водка получается все одно что кровь. Только кровь они выливают из себя, а водку вливают. Кому-то их пьяная кровь спасает жизнь. Кровь - этот сок жизни - оказывается такой бесцветной, что от пьяницы ее можно перелить, скажем, инженеру, от женщины к мужчине. Раньше алкаши сдавали бутылки, теперь с бутылками их опережают обнищавшие пенсионерки, и потому сдают они кровь. Вот так же, я помню, бомжи, алкаши заходили в стоматологию и спрашивали, не принимают ли коронки с зубами, может, кому-то нужно, при том зубы у них были еще во рту и те, кто мог позариться взять по дешевке золото, кому могло оказаться нужным, должны были их выдирать, а не готовенькими получать.
Привезли бомжа… Очень много я уже видел таких, у которых на коленках наколоты "петушиные звезды" - это кого на зоне, в лагере, опустили, сделали пидором. Его мучила сама жизнь, жевала крокодилом и не давала даже легко помереть, а других не тронула, другие жили-были, как в сказках говорится. Не люди, а сама жизнь может увести человечка, одного из тыщи в адскую глушь, по адской тропинке, в адское житье-небытье и мучить, мучить, с той разумностью зверства, на которую, кажется, и способен только разум, но уж никак не природа. Природа - та если обрушивается, то вся махина ее огненно-водная тупо и слепо стремится все смести, уничтожить, что есть простой катаклизм. А вот жизнь, то есть природа, превращенная силой разума в обстоятельства, в нечто как раз рациональное, не убивает, а мучит и мучит, приводя к смерти, как этого бомжа, тогда, когда и смерть ему уж не приносит облегченья, когда уже всего истерзала. Человек в момент своего крушения, то есть "социальной смерти". Как побитый боксер на ринге, который потерял свое чемпионство - и никогда его не вернет, потому что уже есть тот, кто отправил его в нокдаун. А до этого он какого-то человека лишил этого титула, веры в себя и прочего, потому что был сильней и стремился к одному - к победе; победа же - это всегда победа над таким же, как сам, человеком. "Социальная смерть" - это поражение в таком поединке, где животное бы, уступив другому животному в ловкости, силе, было бы уже убито, съедено, уничтожено. Но человек после подобного поражения продолжает жить, только вот какая эта жизнь?
В морге копятся зародыши-эмбрионы после абортов. Хранят в каком-то растворе, в специальном баке. Время от времени откуда-то приезжают и забирают на утилизацию, тогда их переваливают ведрами в ящики. У бригады, которая приехала на этот раз, в кузове было уже десять таких ящиков. Получают они сдельно, то есть исходя из числа ящиков, потому их интерес - заполнить как можно больше, все ящики заполнить. Оставалось десять последних, поэтому санитар их все отмеривал и раскладывал, чтобы зачли им все до последнего. В последний, легковесный, для тяжести и правдоподобия он даже подложил кирпич. Кто-то сказал: "Людей из ведра в ведро пересыпают…" Но все же получается иначе… Для кого-то - ненужный плод любви. Для врачей - работа. Для непривычных ребяток из охраны - бесформенный ужас. Для этих, из спецперевозки, - работа. И все потеряли чувство, что это живое что-то было. Тут еще случай был: привезли женщину с гангреной, - сильно кричала, и поэтому я фамилию ее запомнил: Колесниченко. А потом вызывают в оперблок - у них там в день по несколько ампутаций… Я прихожу, беру ногу, а на сопроводке читаю: "А. В. Колесниченко, левая конечность". Вчера я ее на каталке отвозил в отделение - и вот она будто куда-то вся подевалась, а я только ногу несу в подвал.
Привезли иностранца - он из Австралии. Попал в Москву с брачной тургруппой - то есть для знакомства, в поисках русской жены. Тут и сошел с ума от обилия выбора. Их то ли переводчица, то ли сводница - она сопровождала - объясняла, что в Австралии на двадцать мужчин приходится всего одна женщина, а этот вроде фермер, пас где-то овец и женщин не знал в своей глухомани вовсе. К нам его доставили из гостиницы как в ближайшую больницу, чтобы ему оказали медпомощь. Тащили его, быка, тоже австралийцы, трое здоровенных мужиков. Вызвали невропатологов, те осмотрели и говорят: это не к нам, вызывайте психушку. Вызвали психушку, а она долго едет, и полночи этот фермер терроризировал приемный покой. Наверно, он думал, что и медперсонал, то есть бабы, - это русские невесты ему на выбор, а потому распахивался, дергался за бабами и стонал. Ему вкололи "релашку", слоновью дозу. Вроде уснул. В пятом часу утра наша санитарка, Полина, задастая баба, у которой двое детей и которая живет в Егорьевске, стала собираться домой. Пошла в раздевалку, а за ней, очнувшись, изловчился нырнуть в раздевалку австралиец. Полина как раз надела юбку и собиралась надеть лифчик. Он увидал ее, по пояс голую, заорал и набросился. Полина стала звать на помощь, орать. Иностранцев она вообще так близко в жизни не видала, да и изнасиловать ее тоже пытались впервые в жизни. Охранники испугались, метались у раздевалки, не зная, что делать, - ведь иностранец, разобраться с ним да наручники надеть боялись, иностранцев бить у нас еще не привыкли. Когда его отодрали от Полины свои же, она оделась и пошла писать рапорт, что ее пытались изнасиловать, а охрана, которой деньги платят, ничего не делала. Но рапорт в конце концов все же не подала, своих ребят по-бабьи пожалела. Один из охранников, Юрий, через неделю должен был ехать служить на Камчатку, он уж выпустился из академии и доживал в Москве последние денечки, так его-то Полина и пожалела, сказав, что понимает Юру, почему он не бросился ее спасать, поберегся, ведь ему через неделю уезжать, а кому захочется за неделю до отъезда жизни лишиться или еще чего. Полина любвеобильная. Ей нравится влюбляться в офицериков, то в одного, то в другого, когда прежний уезжает, но ничего такого себе с ними не позволяет, даже не дает им знать. О том, кого любила, она рассказывать начинает по их отъезде целые романы, когда они уж уехали, отучившись в академии, и вспоминает бестолково, мечтательно, какой был хороший Ваня, какой был хороший Игорек, и так далее. Когда за ужином в приемном потихоньку выпивают под жареную картошечку, то всегда выпьет рюмочку, а то разойдется - и две выпьет, мимо нее никакая халява не пройдет, но любит приговаривать при том: "Ой, девки, приеду завтра пьяная, меня сын с мужем убьют! Они меня так любят, любят, мужики мои, ну шагу ступить не дают, ну чуть что, сразу начинают орать".
Надпись в сортире: "В жизни наделал ошибок я множество, но самая грустная из них - скотоложество".
Маркова - она работает в рентгенкабинете - купила помидоры, оставила на подоконнике и вышла. А пришли санитарки, увидали помидоры, стали спрашивать, чьи они да откуда, но никто не знал. Тогда Полина подговорила остальных на то, чтоб сделать из них салат. Сделали. Съели. Тут возвращается Маркова, ищет помидоры, ей говорят, не знали, что это ее, и съели уже. Маркова в истерике стала орать на Полину, что это только дура последняя может подумать, что помидоры на подоконнике ничьи, потому что они-то денег стоят и на подоконниках в больницах не растут. Полина сказала Марковой, что она сама дура, и вытащила тыщу, гордо положила на стол за тот один помидор, который она, как считала, съела лично из салата. Стали по тыще выкладывать и другие бабы. Получилось пять тыщ. Маркова сказала, что помидоры стоят восемь и что ей этих подачек от них не надо, пусть идут и купят ей килограмм помидоров, который сожрали. Полина ей гордо сказала, что у них в Егорьевске помидоры стоят пять тыщ за килограмм, а Маркова может их хоть по восемь, хоть по сто тыщ покупать, у ней же денег куры не клюют, она ж у себя в рентгене снимки делает левые грузинам и берет с них по десять тыщ. Маркова стала орать, что получает в рентгене копейки, но что больше всех тут в больнице облучается, жизнью рискует, а Полина ей сказала: меньше занимайся взятками, меньше будешь рисковать. И про помидоры - что могла б даже сама помидорами всех угостить, раз такая богачка, а то ведь ни разу никого не угощала, а как кто чего вкусненького из дома принесет, так сразу летит пробовать… Тут Полина взяла да забрала свою тыщу, вспомнив, что Маркова как-то съела два малосольных огурца, когда она банку на работу приносила и денег ни с кого за это не взяла. Тут и другие бабы стали вспоминать, что у них Маркова тоже пробовала - у кого пирожок, у кого капустку, у кого грибки, и взяли свои тыщонки назад. Маркова сидела вконец униженная, убежала в слезах к себе в кабинет - и больше в комнату отдыха не приходила, даже пить чай. Бабы сидели довольные, думали за ужином, чего бы сообразить пожрать. Попросили на кухне, как обычно, картошки и маслица, заглянули в холодильник - и тут нашли в нем старую, красную, точно кирпич, вареную колбасу. Решили, что забыл кто-то, а изжарить с картошкой ее еще можно. Изжарили, съели. Потом стали вспоминать, чья все же была колбаса. И вспомнили вдруг, что это Маркова с прошлого дежурства забыла. Тут Полина не удержалась и говорит сгоряча: "Вот, сучка, надоела она мне, всё, бабы, уж за колбасу за эту не будем денег отдавать, скажем, если что, что сама скушала".
Завстоловой, тетка, позвала в подвал, говорит, дам вам огурчиков с помидорчиками, решила поделиться. А я ей говорю, вроде как подлизываюсь: "Спасибо, тетя Лена, вот всегда вы чем-то побалуете". Она же заохала со всей душою: "Да что ж вы, не люди, что ли, вам тоже витаминов нужно!" Иначе сказать: "Да что ж я, зверюга, что ли, самой таскать, а вам хоть огурчика не дать, я же понимаю, не мне же одной витаминов нужно".
Умер старичок. Сопалатник, молодой парень, дожидавшийся в холле, сказал - на радостях, что освободилась палата - "Ну наконец-то…" Но было удивительно, ведь много или мало пролежал же он с этим старичком, сжился, и вот не проходит часу, как он уже радуется, что вывозят из палаты труп, но никак не задумывается, что старичок этот был только-только живой, и не шевельнется в нем даже жалость, будто вывозят мешавшую какую-то штуковину, без которой в палате станет гораздо удобней ему, пареньку этому, лежать. Еще страшней подумать, что старик давно мог надоесть в палате парню и тот мог желать от него освободиться, от духа его, и тому-то теперь и радовался, что наконец-то нет и духа от старика. Страшно то, что происходит это с людьми в больнице. Что даже в больнице люди могут сделаться на десяти квадратных метрах неудобными до смерти. Хотя тут дело скорее в молодости этого паренька, в его глупости, а поумнеет, когда поймет, что придет и его час, что есть он, этот его смертный час, что и он будет точно так же страдать и умирать.
Ночью подваливает "скорая", под самый верх полная арбузов, так что не осталось места и больному, которого везли. Скоропомощные говорят, что где-то у "Парка культуры" омоновцы взяли в оборот торговцев арбузами - это тех, что днем торгуют, а по ночам не спят и горы арбузов сторожат, сваленных прямо на асфальт. Торговцев за что-то повязали - и вот гора у метро осталась бесхозная. Омоновцы в шутку тормозят машины и раздают их, кому повезло, - бери, сколько увезешь. Или это так они над торговцами нерусскими решили поизмываться. Вот и скорую эту тормознули, и нагрузилась бригада под самую крышку - так что сами уже подарили пяток арбузов нам. Часа не прошло, как новая "скорая" подваливает - и в той опять арбузы. Привезли батюшку, попа с астмой. Он как есть в рясе да при кресте - и при арбузе. Прихватил большой арбуз, хоть и задыхается, тащит с собой, и ему повезло. Скоропомощные смеются, говорят, у метро уж настоящее мародерство, народу сбежалось, и откуда только, и чуть не с мешками, и арбузы тащат. А омоновцы сторожат, приглядывают, чтоб все до одного растащили, чтоб ничего не осталось. Даже батюшка арбуз взял, не удержался, согрешил. Когда вспоминали в приемном ту ночь, то всегда так потом и говорили: "Даже батюшка взял себе арбуз".
В больнице покончил с собой человек - выбросился из окна. Бывший военный. Лежал в одиночной палате. Ничем смертельным не болел. Старшая сестра торакального отделения устроила его к себе, как лучше, в одноместную, он ей приходится каким-то родственником. В палате нашли полбутылки водки - наверное, выпивал для храбрости. Был, говорят, прапорщиком. Год как живет на пенсии. Никто его не пожалел, посчитали, что пьяница или придурочный, а таких у нас больше не жалеют, потому что и пьют теперь все, и с нервами у всех не в порядке. Я думаю, что эта смерть произошла от стечения обстоятельств - водки, которую в больнице-то пить нельзя, а он достал и тайком выпил, и палаты, одного на весь этаж бокса, который ему раздобыла родственница, но где было одиноко.
Богатый придурок привез девчонку… Всех на ноги поднял, казалось, умирает она. Дежурный гинеколог потом сказал - она была несовершеннолетняя, девственница. Тот купил ее скорее всего - но лишил девственности "не до конца". В общем, умолял, откупался. Сначала просто врал - что это его дочь. Девчонка, успокоившись, отказалась уезжать с ним. Он ей дал денег… Врачам дал денег… Охране дал денег… Убрался, счастливый, что не оформили с поличным.
Петров напился и покусал медсестру Олю Рыкову, обуреваемый сексуальным влеченьем, за что ему вынесли последнее предупрежденье: еще раз покусает - уволят. Другой упился - а он дежурил в администрации - и покушался на секретаршу главврача. Виталия, еще одного, уволили по просьбе девушек и женщин приемного отделения за то, что домогается; а этот Виталий - бывший политработник, женат.