- Никто не знает, что его ждет впереди, - шепчет Карина. - Я лелею каждую минутку, каждую секунду, каждый лучик твоей улыбки, от которой аж сердце сводит, и твой жаждущий требовательный взгляд, заставляющий меня слабеть.
Я обнимаю и прижимаю к себе чарующее меня создание. Мой рот приникает к губам девочки. Она отвечает мне тем же, ее губы ласковые и нежные.
- Погадай мне, - прошу я ее.
- Тебе не стану гадать, - говорит Карина. - Тебе этого не надо. Посоветовать могу. Будь поосторожнее с людьми. Не очень доверяй. И не ожидай счастья от любви.
Она снимает с себя медальон, и ее жгуче-черные волосы, зацепившись за него, рассыпаются по плечам. Нежно и осторожно Карина надевает его мне на шею.
- Ты уходишь? - внезапно осевшим голосом спрашиваю я.
- Мне пора, - отвечает она. - В табор не приходи, заклинаю!
- Но почему?! - вскрикиваю я.
Карина, повязывая платок, повторяет:
- К нам ни ногой! - И убегает.
На дороге появляется цыган верхом на лошади. Завидев Карину, он соскакивает на землю, и они, о чем-то говоря, направляются в сторону табора.
Я открываю медальон. В нем портрет моей цыганочки с живыми, полными любви глазами, выполненный в несколько штрихов.
Через пару дней после встречи с Кариной ко мне на работу заявляются двоюродные братья Колька Кузнецов и Васька Самосудов и сообщают, что сегодня вечером праздник в честь бога Купалы.
- Нам надо обязательно поучаствовать, - говорит Васька. - Туда, я думаю, и цыгане придут. Мы им в карты проигрались, отыграться надо. Помоги отыграться, а?
- Помнишь, в Москве, - вступает в разговор Колька, - ну, когда мы в гостях у вас были позапрошлой зимой, ты нам фокусы показывал с картами и обыгрывал нас, как дураков? Генк, надо отыграться! А если они не придут на праздник, то сами к ним в табор пойдем.
- Рискнем, - соглашаюсь я, думая, что это неплохой повод для встречи с моей цыганочкой. О ее предупреждении я даже и не вспомнил.
Придя с работы, я со всей серьезностью начинаю готовиться к делу. Так уж меня приучил мой "наставник". В комоде я нахожу стальные вязальные спицы тетки и, взяв одну из них, иду в сарай. Там на точиле я заостряю у спицы один конец, а на другой прилаживаю маленькую деревянную пробку. Затем пробиваю в пятикопеечной монете два отверстия, отбиваю молоточком ее края и затачиваю. Острую, как лезвие бритвы, монету я подвязываю на резинке у кисти руки, чтобы ее доставали пальцы, а спицу прячу в рукав.
Ближе к вечеру с тремя новенькими колодами карт приходят братья. Две из них я раскладываю по выработанной системе, и мы выходим на улицу. Там четверо парней, одетых в белое, за оглобли тянут телегу с десяти-двенадцатилетними девочками в ярких перевязях и венках из цветов. Девчонки кричат:
- Люди, сегодня бог Купала дает нам возможность провести обряды омовения и очищения тела, души и духа! Спешите к реке, раскладывайте костры, прославляйте богов и предков.
Затем они начинают петь и приплясывать, вначале медленно, а потом все быстрее и быстрее. В телеге им становится тесно. Девочки соскакивают на землю, берутся за руки, и вот уже кружится хоровод. Ребята бросают оглобли и снимают с телеги музыкальные инструменты. Улица все больше и больше заполняется танцующей и поющей молодежью в белых одеждах и с венками на головах. Вдруг наступает тишина, а затем раздаются глухой барабанный ритм и звуки волынки. Над толпой поднимается огромный Меч Перуна. Мужчины, несущие его, идут к поляне у реки. Там они опускают лезвие меча в заранее выкопанную яму, засыпают и утрамбовывают. Дети, девушки и парни притаскивают из леса валежник, сухие ветки и все это укладывают к мечу Перуна, а также раскладывают их для отдельных костров. По краям поляны парни сколачивают скамейки из чурбаков и досок, а то и просто слег.
Я работаю наравне с другими. Мое положение родственника большинства, если не всех парней и девчат села, да еще - председателя колхоза, дает мне право считаться здесь своим. Таковым я себя и чувствую, непринужденно общаясь и перекидываясь остротами.
С песнями и плясками под гармошки, гитары, балалайки, бубны и рожки на поляну собирается молодежь из соседних деревень и цыгане из табора. Все тут же включаются в работу.
Уже в сумерки, добыв живой огонь трением, старики торжественно возжигают Меч Перуна. Следом возгораются десятки костров по всей поляне, и вместе с пламенем летит к небесам слитый из десятков голосов торжественный гимн богу Купале.
Святый день бога Купалы,
От великого и до мала.
Собираитеся, очищаитеся,
Во Святой реце.
Во Святом огне,
Собираитеся, очищаитеся.
Славься бозе наш Перун,
Славна птица Гамаюн.
И все предки наша,
Лада - матерь наша.
Славься мудрый бог Сварог,
Да АсгардСвятой чертог.
И небесный Вырий,
Свят текущий Ирий…
Все больше и больше людей втягивает праздник в эту тихую, безоблачную ночь, когда высь переливается золотыми гроздьями созвездий. А по завороженной зыбучей поверхности реки трепетно разливается лунный свет и катятся волны, гладкие, как отполированные. Они вспыхивают мгновенным блеском и потухают. В этой волшебной игре света и тени мне чудится что-то мистическое, а наяву я вижу простоту и мудрость праздничного ритуала праотцов.
Вокруг главного костра молодежь под волынку и барабан неспешно исполняет танец коловрат, вокруг других костров парни и девчата кружатся в бешеных танцах. Они прыгают через огонь в очередь, и по одному, и взявшись за руки. Смельчаки ходят по углям сгоревших костров. По реке плывут требицы с загаданными желаниями, венки и плотики с огневищами. Вода в ней бурлит от наплыва желающих искупаться. Ближе к полуночи отдельные молодые люди направляются в лес на поиски цветка папоротника. Чувствуется, что нервы у некоторых из них напряжены. Они разговаривают настороженно, словно заговорщики, пугливо озираются, но идут. Разумом я не верю, что можно с помощью цветка папоротника добыть себе счастье, но в такую ночь так хочется о нем грезить.
И поэтому так естественно торжествен Гимн огню, исполняемый молодежью у главного костра:
Синь небес так звездна, лунна.
Нам сияет Меч Перуна.
Очищает души наша,
Царь-огонь, утеха наша.
Разгорайся, Царь-огонь,
Коловрат и Посолонь.
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло.
На исконно русских праздниках хмельные напитки не приняты, и часть парней, любителей выпить, перебирается поближе к кострам цыган. Предмет их внимания - цыганки, у которых можно купить водку или самогон.
Я с братьями тоже иду к цыганам. Мы обходим костров пять, пока от одного из них навстречу нам не поднимается парень лет двадцати. Он почти на голову выше меня и широк в плечах. Его можно было бы считать красивым, если бы не подбородок коленом.
- Радик, - представляется цыган. - А ты, как и они, москвич?
- Да, - отвечаю я односложно.
- За них отыграться хочешь? - ухмыляется он, указывая на Николая и Василия.
- Они мои братья, - говорю я и достаю карты.
- Не спеши, - улыбается цыган и подает мне гитару. - Карты, гитара, гитара, карты. К нам люди душой идут отдохнуть, и мы всем рады. Хочешь, играй, хочешь, пой, а хочешь, слушай.
Я незаметно перекладываю спицу из правого рукава в левый, чтобы не мешала игре на гитаре. Я хочу играть для Карины. Я хочу играть так, чтобы ее цыганская душа не выдержала и она пришла. Я хочу ее снова видеть, я не могу ее не видеть!
Я закрываю глаза и из меня само собой вырывается: "Эх, запрягай-ка, тятька, лошадь, серую, лохматую…" Я слышу, как ко мне подстраивается один голос, потом другой, третий… Песня ширится и ширится, и вот она уже поднимается до самых небес! И голоса, выводящие песню, представляются мне в виде каких-то блесток, разноцветных осколков, игрой темно-голубых с красноватым отливом сполохов. А мой голос пронизывает все это цветное многообразие, подтягивает к себе.
Песня заканчивается. Я открываю глаза и оглядываю собравшихся вокруг меня цыган и односельчан. Карины нет. И я решаю, что стану играть и петь, пока она не придет. Но я не пою. Нет! Я плачу, я ищу свою любимую, и мой взгляд мечется по небу, по реке, по лесу, по людям в поисках ее, как луч прожектора.
Рука цыгана опускается на струны гитары. Его лицо мрачно. Он двигает челюстями, словно что-то разжевывает, и медленно скользит сверлящим взглядом по мне, будто отыскивает что-то на моем теле. Словно в раздумье Радик говорит:
- Ты не нам играешь! Ты ее зовешь!
И вдруг весь праздничный шум и гомон перекрывает его дикий сатанинский хохот. А затем каменными глыбами начинают падать слова:
- По преданиям, предназначение русов быть царями, земными богами-ассами. Скажи, ты рус? - задает он вопрос.
- Да, - ничего не понимая, отвечаю я.
И мой взгляд натыкается на его, и я вижу в нем столько ненависти, жгучей злобы, что всего меня пронизывает страх. И тут я вспоминаю, что это он ехал верхом на лошади. Это с ним ушла Карина! Радик снова заливается хохотом, но теперь уже похожим скорее на рыдания. С пеной у рта, топая ногами и размахивая руками, он набрасывается на меня.
- Я перестаю верить нашим преданиям, глядя на тебя! - кричит он. - Ну какой из тебя рус? Ты же примитивный блатной, картежный шулер, вор! Забирай деньги своих братьев, - протягивает он мне мятые купюры.
Я беру их и передаю Василию.
- А теперь, - прожигая меня взглядом, говорит Радик, - идем к той, которую ты звал.
Я боюсь идти с цыганом, и все-таки иду. Уже светает. Мы пересекаем опушку и идем по лесной тропинке минут пятнадцать-двадцать, пока не подходим к оврагу. С краю его - осина. На ней, за руки, подвешена Карина. От ее цветастого платья остались лишь клочья. Тело в рубцах и засохшей крови. Голова чуть набок склонилась на грудь.
- Что это?! - в ужасе восклицаю я.
- Это убитая тобой моя невеста, - отвечает цыган и скрежещет зубами так громко, точно они у него железные.
- Ты сказал, что… - хватаю я Радика за плечо.
Он резко скидывает мою руку и орет:
- Она из-за тебя мне изменила, а она цыганка! Она не могла, не имела права так поступать! Я сделал то, что должен был сделать! И ты сейчас ляжешь к ее ногам!
Он выдергивает из-за голенища нож и идет на меня с таким матом, что меня охватывает страх. Мне кажется, что я не в силах справиться с этой надвигающейся на меня черной махиной. Мои колени дрожат, силы меня оставляют, и я уже готов дать деру, как вдруг спотыкаюсь о камень и падаю. Радик бросается на меня, но я успеваю чуть откатиться в сторону и он падает, вытягивая руку с ножом. Я хватаю камень, о который споткнулся, и бью им по этой руке. Нож выпадает. Чтобы его вновь не схватил цыган, я спиной перекидываюсь через нож, но дотянуться до него не успеваю. Цыган резко дергает меня за ногу и подтягивает к себе. Его руки тянутся к моему горлу, лицо, ставшее от напряжения чугунно-черным, его выпученные глаза все ближе и ближе.
Но во мне уже нет страха. Из моей глотки рвется дикий волчий рык. И в тот момент, когда лицо цыгана вплотную приближается к моему, а его пальцы уже готовы сжать мое горло, я зубами впиваюсь ему в ухо. На мгновение его руки ослабевают, и я монетой рассекаю глаз и щеку цыгана.
Он встает на колени, закрыв ладонью вытекающий глаз. Миг, и я всаживаю ему в грудь, на уровне левой лопатки, спицу. Цыган поднимает голову и шепчет:
- Ты нарушил закон рита о чистоте рода и крови. Даже если ты это сделал по незнанию, тебе не простится. Кровные заповеди… - Не договорив, он хрипит и падает лицом в землю.
Я выдергиваю спицу из тела цыгана, спускаюсь по оврагу к ручью и втыкаю ее вертикально в дно в самом глубоком месте. Пробку же пускаю по течению. Труп Радика я прислоняю к осине под ноги Карине и иду из леса. У дороги стоят с полсотни мужиков и парней в белых одеждах. Завидев меня, они молча трогаются в сторону села. Я иду за ними с таким чувством, словно у меня выдавили сердце.
Глава IV
Утром вездесущие мальчишки сообщают дяде Кириллу, что табора на месте нет. Мы с ним спешим к оврагу и не обнаруживаем ни тела Карины, ни тела Радика. Дядька, присев на поваленное дерево, говорит:
- Тебе повезло, парень. Второй раз повезло!
- Не трогай меня, дядь, ладно! - чуть не плачу я.
- Не того рода ты мужик, чтобы слюни распускать, - злится он, прикуривая "беломорину".
- Как ты думаешь, дядь, может человек всю жизнь мстить другому, и даже не ему, а его детям?
- Сложно сказать. По книжкам, может. Читал я про разных там мстителей графов. Ну а в жизни я такого не встречал. В нашем селе таких людей не было. У вас в городе, конечно, жизнь другая. Ну а почему тебя это мучает? - очень серьезно спрашивает дядя Кирилл.
- Вот ты говоришь - город. Да, в городе все может быть. Я не спорю. Но мне кажется, что город - это только руки и ноги. Город - это тело. А душа - это деревня, - произношу я вслух неожиданно родившуюся у меня мысль.
- Ну, ты и загнул, - смеется он. - Да мы в деревне только на Москву и смотрим. Она нам и мозги, и душа, и тело.
- Не знаю, может, я и не прав, только наше нутро - все одно в деревне, - не соглашаюсь я с ним.
- Ну ладно, мыслитель, - примирительно говорит дядя, - рассказывай, что тебя мучит?
- Не знаю, что и рассказывать, дядь, - задумываюсь я. - Одно наплывает на другое. Мне нужно разобраться, понять. Я хочу все понять! Только зачем мне это нужно? Тоже не понимаю. Если меня арестуют, то арестуют. Если же отец сумеет меня защитить… Но почему со мной все это случилось?! - вдруг кричу я.
- Вот когда станешь рассказывать, может, и разберешься во всем. Когда исповедуешься, то сам волей-неволей проанализируешь свои поступки, - успокаивает меня дядя. - Как этот бандит оказался рядом с тобой?
- Ты все знаешь? - удивляюсь я.
- Далеко не все. Брат лишь вкратце по телефону меня проинформировал, - отвечает дядя Кирилл.
- Что же, буду думать вслух или рассказывать. Уж как получится, - соглашаюсь я. - Представь себе, что мы с мамой всего день как вернулись в Москву после эвакуации в Юго-Камск и сидим за обеденным столом. Во главе его бабушка. У нее черные как смоль волосы, большой с горбинкой нос. Насупленные брови прячут цепкий и властный взгляд карих раскосых глаз.
- Мать свою я очень хорошо представляю, - улыбается дядя.
- Слева от нее расположились муж ее дочери Анны - Костя и их дочка Таня, - продолжаю я. - Она на четыре года младше меня. И сама Анна. Справа - мой отец, мать и я. Бабушка говорит: "Война! Я думала, она все кончит. Немолодая я, а выучилась на санитарку. Меня направили в зенитный полк. Анька окопы рыла. Там и с Костей познакомилась. Чуть ли не каждый день смерть. Я не могла отойти от раненого, если он умирал. Взрываются снаряды, летят осколки, визжат пули, а я держу его, уже с предсмертной синевой на лице, за руку и убеждаю: "Потерпи, родной, скоро станет легче. Это всегда так бывает". И он верит и умирает с надеждой. Помню их всех, умерших у меня на руках. Бабушка крестится: "Царство Небесное всем русским воинам, отдавшим жизнь на поле брани! Анька, - командует она, - неси щи, что ли"".
Я скучаю, слушая бабушку. И от скуки решаю подшутить над теткой. Когда она возвращается из кухни и останавливается с кастрюлей в руках у своего стула, я его незаметно отодвигаю. Тетка с грохотом падает, при этом еще выливает на себя щи и смахивает со стола скатерть, роняя все нехитрые закуски на пол.
- Ну ты и устроил сцену, - хохочет дядя, хлопая меня по спине.
- С этой сцены все и началось, - подчеркиваю я. - Бабушка приговаривает меня к порке, на что моя мать твердо заявляет: "Моего ребенка еще в жизни никто пальцем не тронул, и пока я жива, не тронет". Отец держит нейтралитет. После длительных пререканий и взаимных упреков меня ставят в угол. Я стою в углу и думаю: "Как хорошо мне жилось в Юго-Камске. Все меня считали своим. Я заходил в любой двор, и на меня даже самый злой пес не бросался. Правильно я делал, когда не хотел оттуда уезжать. Папка меня даже не защитил. Москва, а что в ней хорошего? А там я был бы уже сейчас на речке". И я представляю себе все, как наяву. На круче, возвышаясь над водой, о чем-то шепчут плакучие ивы, и плывут над ней дымка, зеленое пятно и запахи леса. Я притягиваю к себе ветку кустарника и вижу жилы на листьях и трещинку на коре. От зеленоватых, мелких волн, бьющихся о берег, мне холодно и по телу пробегают мурашки.
Ко мне подходит отец и глядит на меня с тревогой. А потом хватает на руки и сердито бросает: "Вы что, мальчонку угробить хотите? Мам, - обращается он к бабушке, - глянь на него, иди, глянь. У него все тело мурашками покрылось!"
- Ты, парень, что-то затянул. Нельзя ли уйти от этой лирики? - перебивает меня дядя Кирилл.
- Я же предупредил тебя, что буду думать вслух. Я и думаю, - отрезаю я дядьке. - Почему-то у меня самого появилось желание рассказывать, а может, выговориться.
- Ладно, не злись, юноша! Продолжай, - утихомиривает он меня.
И я продолжаю:
- Через три дня мы оказываемся в глухом лесу, на хуторе под Валдаем. Здесь отцу приказано развернуть подразделение контрразведки. Вначале батя не хотел нас с собой туда брать. Ленинград еще в блокаде, и у немца сил пока хватает. Сложная обстановка на фронте и вызвала сам приказ. Мама же категорически не захотела оставаться без него. Как ты понимаешь теперь, ссора с бабушкой изменила позицию отца… Селимся мы на хуторе под Ильин день. И Ирина, хозяйка его, предлагает нам пойти с ней в церковь. Мама достает из чемодана себе новое платье и мне чистую рубаху. В праздничной одежде мы выходим во двор. Хозяйка и две ее дочки выгоняют со двора скотину. Я уже знаю, что их папа на фронте. По дороге к нам присоединяется все больше и больше нарядно одетых людей. Увеличивается и количество животных.
- Да, в войну отношение к церкви в корне изменилось, - отмечает дядя.
Я, не обращая внимания на его замечание, говорю дальше: