Волк - Геннадий Якушин 8 стр.


- Я предлагаю выпить за Якова Ивановича, руководителя артели мебельщиков. Это он всех нас спас от уничтожения троцкистской сволочью! - И продолжает: - К их деревне прибился перед революцией некий Семиоков. Руки у него не из того места росли, и в работники его никто не брал. А Щербаковы взяли. И этот пролетарий после семнадцатого года занимает в Москве руководящий пост. Становится домоуправом. По тем временам должность не шуточная. Сами подумайте - Семиоков прописывает, дает разные там справки. И Яков Иванович, когда его родителей и сестер ссылают, находит Семиокова. Тот, не спрашивая документов, устраивает его на работу. И принимает меры к спасению всей семьи Щербаковых. А позднее, когда Щербаковы укрепились в Москве, потянулись к ним и мы. В комнатенке Якова Ивановича спали порой по очереди, и на кроватях, и под кроватями. Эта комнатенка стала для меня, для Василия, для Кирилла, да что я перечисляю, наверное, для всех тогда - местом старта, начала.

Тост поддерживается, а потом начинаются разговоры. О новой марке нержавеющей стали говорит дядя Вася Самосудов - заместитель директора металлургического завода. Дядя Володя вспоминает о том, как он, будучи секретарем Орловского обкома партии, организовывал партизанское движение. В беседу вступают и дядя Яша со своими проблемами, и дядя Кирилл.

Мои двоюродные братья и сестры, а их за столом двенадцать, не обращая внимания на старших, переглядываются между собой, похихикивают, многозначительно жестикулируют, привлекая внимание Светы. Я шепчу ей на ухо, что пора смываться. И мы меняем согретое теплом моих родственников застолье на ночной новогодний мороз улицы.

Народу на Можайке много, и все гуляющие идут к центру. Мы вливаемся в общую массу, идем до Ленинской библиотеки и далее выходим на Манежную площадь. В центре ее огромная ель, светящаяся сотнями огней. Вокруг смех, пляски, танцы. Дед Мороз поддерживает всеобщий подъем, поздравляя через каждые пятнадцать-двадцать минут всех гуляющих с Новым годом. С лотков продают шампанское, вина, водку, выпечку, бутерброды с колбасами, красной и черной икрой, мясные деликатесы, шашлыки, конфеты и фрукты. Мы проходим по Лубянке, и я показываю Свете клуб, на сцене которого неоднократно мальчонкой пел и плясал вместе с отцом.

- Ген, а откуда в тебе это цыганское? - спрашивает Света. - Вот когда сегодня ты пел, ты пел как настоящий цыган! И если бы я не знала вашу семью, я бы сказала, что ты цыган.

- Это было в войну, - отвечаю я. - Представь себе барак. Зажигается свет, громкие и резкие голоса, топот ног будят меня. Мать, уже одетая, говорит мне на ходу: "Я тебе оставляю две картофелины и кусочек хлеба. Пей чай. Я ухожу на работу". Свет гаснет, и я снова засыпаю. Сквозь сон я слышу какой-то звон и пыхтенье. Я открываю глаза. Из-под кровати появляется алюминиевый таз. "Это наш таз, - возмущаюсь я. - Не трогай!" Из-за простыни, отделяющей наше жилище от остальных, высовывается голова Гали - девочки лет тринадцати-четырнадцати: "Что ты жмотничаешь? Не съем я ваш таз. Мне после ночной смены помыться надо". Я отворачиваюсь от девочки: "Мамка ругается. Пользуетесь тазом, а не моете". - "Я всегда чистый ставлю на место".

На пол падают замасленные до блеска телогрейка, ватные штаны, солдатский ремень и гимнастерка. На табуретку кладутся майка и трусики. Девочка моется. Я подхожу к ней, ладонью зачерпываю из ведра подогретую воду и протираю себе лицо.

"Грязнуля, когда последний раз мылся-то? - спрашивает Галя. - Хочешь, помою?" - "Нет. Я с мамой недавно в баню ходил", - бурчу я.

Хлопает дверь, с клубами пара в барак вваливается одноногий комендант и сразу начинает кричать: "Барак сгноить хочешь?! Баню устроила! Я тебе покажу. А ну все убирай. И чтобы полы досуха вытерла! Безобразница!" Снова хлопает дверь, и комендант скрывается за клубами пара.

Я ухожу вслед за ним, оставив картошку и хлеб маме. Я найду, где поесть. На улице еще темно и освещенные окна госпиталя видны прямо из барака. Мне надо успеть туда к завтраку, и я бегу очень быстро. Мороз пощипывает нос и щеки. Снег скрипит под ногами. Одному на улице страшновато. Через главный вход меня не пропустят, и я по сугробам пробираюсь вдоль забора к лазу. С трудом разгребаю руками снег, отодвигаю немного доску и протискиваюсь в щель. Через черный ход, где угольная яма, прохожу в лечебный корпус…

Мой рассказ прерывают налетевшие на нас ряженые - девушки, одетые парнями. Они со смехом затаскивают нас в какой-то двор. А там вокруг елки веселится не только Дед Мороз, но и разные чудища с козлиными, лошадиными, бычьими и ослиными головами. Они "пугают" нас своими дикими шуточками и выходками. Над нами "измываются" ведьмы и черти, одетые в какое-то отрепье. Баба Яга на метле "летает" надо мной и Светой. Добрыми нам кажутся только поющие дети. У меня в кармане несколько шоколадных конфет, взятых с праздничного стола. Я отдаю их ребятишкам, и Дед Мороз дает команду чудищам нас отпустить.

Через Варварку мы выходим на Солянку - и вот уже дом Светы. Он стоит напротив ворот с двумя львами, чуть правее, если смотреть из центра. Однако Света не идет домой, а требует продолжения рассказа.

- Ну, что же, - соглашаюсь я, - если интересно, слушай. "Цыганенок! Сейчас он нам спектакль устроит!" - увидев меня, восклицает один из легкораненых. "Его надо покормить вначале", - замечает другой - лежащий. Как потом выяснилось, цыган. "Да он русский, черненький только. Ты по солнышку ходил?" - спрашивает пожилой солдат. "Дедушка, я по солнышку не ходил. Я по земле ходил, а солнышко на меня светило", - уверенно поправляю я солдата.

Раненые окружают меня. С шутками и смехом снимают пальто, шапку, развязывают шарф.

"Мальчик, подойди ко мне", - зовет цыган. Я подхожу. "Мамка есть?" - спрашивает он. "Есть, - гордо поднимаю я голову. - Она снаряды на станке делает. Врагов убивать!" - "Это хорошо, когда мамка есть", - тихо произносит он, гладя меня по голове.

Через минуту я уже сижу за столом, уплетаю манную кашу и запиваю ее какао. После сытного завтрака я устраиваю концерт. Что мне сказать о своих артистических способностях того времени? Единственное, что я старался. И все-таки артист я был, наверное, не очень плохой, если со мной стал заниматься раненый в ноги цыган. Он меня учил петь песни на свой лад. Так, как поют их цыгане.

- Горюшко ты мое, - как-то по-бабьи шепчет Света. - Пошли ко мне.

- А к тебе можно? - задаю я дурацкий вопрос.

В ответ она обдает меня волной нежности, даже не прикасаясь. А потом целует и что-то говорит, а я уже и не понимаю смысла ее слов, но каждое из них мне кажется ярким хрупким цветком, высеченной искоркой, легкой бабочкой.

"Жизнь задолжала мне, - мелькает в моем сознании, - меня все время теснят и давят. И может, вот сейчас на мою долю выпадет кусочек цветного солнечного счастья, осколок радости, веселая ярмарка, карусель…"

Света вводит меня в прихожую.

- Раздевайся, - командует она.

И сама быстро сбрасывает с себя пальто, стягивает полусапожки и кидает на вешалку белый шарф. Я следую ее примеру. Света подает мне домашние тапочки - надевай, отцовские - и зажигает свет.

- Это - зала и одновременно папина мастерская. Там - спальная отца с матерью и вон та комната - моя, - тоном экскурсовода говорит она. - Хочешь посмотреть?

И, не дожидаясь моего согласия, распахивает передо мной дверь. Я вижу у стены тахту, у окна - письменный стол, в углу - шкаф.

- Заходи, садись, не стесняйся, - указывает Света на тахту и первой плюхается на нее. Я пристраиваюсь рядом.

- Подожди, я сейчас, - вдруг вскакивает она и скрывается за дверью.

Через некоторое время Света возвращается с чашкой изюма, но уже в халатике, и садится на старое место, подобрав под себя голые ноги. Она берет из чашки несколько изюмин и на ладони протягивает мне. Я захватываю их с ее ладони прямо губами, и мы смеемся.

- Хорошая коняшка, не кусается, - говорит Света, а сама внезапно прихватывает зубами мне ухо и тут же быстрой змейкой скрывается за моей спиной.

Я резко поворачиваюсь, хватаю ее на руки, поднимаю и кружу. Поясок ее халатика развязывается, и распахнувшиеся полы обнажают тело девушки.

Во мне все взрывается и закипает. Я падаю на тахту вместе с ней. Света лежит на моей груди, и я слышу, как бьется ее сердце.

Неожиданно она с маху бьет меня по лицу. В ответ я сжимаю с неистовой силой ее плечи, а потом растворяюсь в ее нежности. Я разливаюсь в ней, все прошлое исчезает, стирается. Я возрождаюсь иным созданием, чистым и счастливым.

А через пару дней на заводе, моясь под душем, я обнаруживаю, что на моей груди больше нет медальона, подаренного Кариной…

Мой образ жизни после новогодней ночи в корне меняется. Света, не спрашивая меня, вешает на стену в нашей квартире ею подготовленный мой распорядок дня - с красными, черными и синими энергичными линиями. На письменном столе раскладывает аккуратными стопочками мои школьные тетради и учебники. Она составляет каталог нашей домашней библиотечки, выясняет, сколько книг из нее я не прочитал. И список этих книг тоже оказывается на стене. Не жалея моего самолюбия и своего времени, она методично заполняет пробелы в моих знаниях школьной программы. И своего Света добивается. Я выхожу почти в отличники.

На заводе меня принимают в комсомол, а через два месяца по ходатайству комитета комсомола завода переводят в бригаду слесарей-инструментальщиков. И не учеником, мне присваивают второй разряд. "До того я стал хорошим - сам себя не узнавал!" - вроде бы так писала Барто.

Однако все сильнее и сильнее у меня возникает желание взбунтоваться. Мне кажется, что Светлана неведомым способом меня напрягает, заводит, и я от этого верчусь. А вдруг она выбирает не мои обороты, не ту частоту вращения? А может, я сам по своей воле кружусь? У меня же многое получается. Но от этих всех побед я не получаю никакого удовольствия. Нет смака!

"Все, хватит! - говорю я себе. - Надо кончать с этим правильным образом жизни. Баста!" Бог ты мой, отчего же я такой родился! Все время меня, как медведя, кто-то держит на цепи. Света думает, что поняла мою суть, или считает, что поняла, и вот совершенствует меня. Она желает мне добра, желает видеть меня хорошим. А мне тошно. Я нервничаю и раздражаюсь. Домашним и Свете с каждым днем со мной все труднее и труднее.

А тут еще мои новые кореша посчитали необходимым со мной разобраться.

Как-то выхожу я из проходной и вижу: стоит троица. Мирон говорит:

- Давно не виделись, Ген. Пошли, прогуляемся.

- Опять водку, что ли, пить? - спрашиваю я.

- Комсомольцам мы не ставим, - с издевкой отвечает Федор.

А Слава становится за моей спиной и, подталкивая меня своей огромной лапищей, бубнит:

- Ну, пошел, пошел, чего стоять-то зря.

Мы переходим улицу и заходим во двор, заваленный строительным мусором. Кроме вспугнутых нами кошек, здесь никого не видно. Уныло, пустыми глазницами смотрят окна. А из раскуроченных дверных проемов тянет мертвой сыростью.

Внезапно я получаю сзади мощный удар Славы и лечу в сторону Мирона, тот бьет меня в солнечное сплетение. Затем я нарываюсь лицом на кулак Федора и падаю в снег.

- Стоп, мужики, лежачих не бьют, - слышу я голос Мирона.

Я чуть приподнимаюсь на локтях и утыкаюсь в три пары грязных, разношенных ботинок. Взгляд мой скользит выше, по мятым, потрепанным брюкам. Я встаю на одно колено и вижу телогрейку, два стареньких демисезонных полупальто и, наконец, смеющиеся рожи. Миг, и я, оттолкнувшись от земли всеми четырьмя конечностями, выпрыгиваю из окружения.

- Заплутался ты, Генк, - хохочет Федор. - Заплутался!

- Кончайте ржать, суки рваные! - кричу я.

А они еще громче заливаются, аж заходятся от смеха. Плохо это или хорошо, но только все еще сидит во мне старое, воровское. Я выхватываю из кармана нож-прыгунок и давлю, где следует. Щелкнув, выскакивает лезвие, и мои кореша тут же стихают. Щелчок этот доходит до них сразу, словно я не пружину ножа-прыгунка нажимаю, а какие-то кнопки в них самих. Я знаю, что все они деревенские, но, видно, в Москве уже пообвыклись, и им стали не в новинку разные звуки и щелчки, какие можно услышать в закоулках города; и этот негромкий коротенький щелчок многое им сообщает обо мне, и они пятятся.

- Объясните, в чем дело? - уверенно и спокойно спрашиваю я и убираю нож в карман.

- Мать мне написала: неужто, сынок, ты все еще подсобный на заводе? - говорит Федор. - А я ей отписал: нет, мама, я уже не подсобный, я теперь слесарь-инструментальщик. Это такая специальность, с которой нигде не пропадешь. А написал я так, потому что меня пообещал перевести в инструментальщики сам начальник цеха. Но никаким инструментальщиком я не стал, а как был подсобным, так и остался. Им стал ты.

- Ты дорогу Федьке перебежал! А еще плакался перед нами, хорек вонючий, сиротой казанской прикидывался, - набрасывается на меня Слава.

- Это тебя Игорь Николаевич за простака держит. А я сразу понял, что ты не тот, за кого себя выдаешь, - поддакивает Славке Мирон. - Но хоть что-то человеческое в тебе есть? - И, не дождавшись моего ответа, завершает: - Ладно, не будем политпросветом заниматься. Мало мы тебе дали. Но мы памятливые.

Я отворачиваюсь от троицы и молча иду со двора.

"Суки, - думаю я про себя. - А хрен им! Что я, собственно, виляю? Все, что я делаю, все правильно!"

Однако настроение у меня после этой встречи не лучшее. И дома, когда отец с матерью начинают выяснять, откуда у меня на лице синяки, я в ответ рычу:

- Есть синяки, нет синяков на моей физии - мое дело! Я взрослый человек. И какая у меня судьба есть, такая и есть. И без вас у меня хватает бед и прочих обстоятельств.

Расходимся мы по разным комнатам, стыдясь друг друга.

Между мной и родителями вырастает мертвящая глухая стена. К тому же наш инцидент, как метастазы, расползается по всему дому и куда-то уходят из него семейная теплота, нежность и веселье. Родители и братья начинают сторониться не только меня, как прокаженного, но и друг друга. Все становятся раздражительными.

Однажды утром я слышу крик матери:

- Ты меня ненавидишь! Ты жесток со мной!

- Шура, с чего это ты вдруг разошлась? Успокойся, - раздается голос отца.

- Сколько я могу терпеть?! - визжит мать. - Что за привычка у тебя разбрасывать всюду грязную одежду? И ребята с тебя берут пример. Ты это делаешь нарочно!

Все заканчивается ее рыданиями и громким стуком двери уходящего на работу бати.

Я избегаю их обоих. Больше я избегаю отца. Он и раньше не сюсюкался ни со мной, ни с братьями, но он был открыт, доступен, всегда вникал в суть наших ребячьих проблем. А нынешние его сухие нравоучительные беседы можно соотнести лишь с надписями на стенах и столбах: "Стой! Высокое напряжение!", "Курить - здоровью вредить", "Пьянству - бой!". При этом лицо его серо и неподвижно. Когда батя дома, Валера с Володей сами прекращают игры и смолкают.

Во время обеда отец, как и прежде, сидит во главе стола, и мать продолжает подавать ему первому тарелки с едой. И он, как всегда, рассказывает о своем прошедшем рабочем дне. Но теперь то, что он говорит, никому не интересно. После обеда батя устраивается на диване, обложившись книгами и газетами, и делает вид, что читает.

Мне до боли жалко отца. Куда делся командир с зычным голосом, решительный и быстрый, как молния, певун, танцор и весельчак, верящий в меня и мгновенно протягивающий мне руку помощи. Поднимается во мне нежность и к матери, убирающей со стола.

Однако вскоре возникает дело, которое начинает жечь мою душу, вызывает во мне страсть, одержимость. Все остальное перед ним блекнет. Мне кажется, что наступает мой час.

Он появляется в цехе совершенно неожиданно. Ему уже под сорок. На нем пальто с поясом и фетровые белые сапоги - бурки. Такие сапоги обычно носят руководители на периферии. Голова несколько откинута назад. Он подходит к моему верстаку и спрашивает:

- Вы Геннадий Якушин?

- Да, - отвечаю я. - А в чем дело?

- Мне вас рекомендовал мой знакомый, присутствовавший на новогоднем концерте в заводском клубе. Ваше выступление ему очень понравилось, - говорит он. - Я Аркадий Ефимович Тонников - актер. Я из Тара, что на слиянии рек Иртыша и Тара. Хочу для начала в Москве организовать при заводе театральную студию. Вас не затруднит зайти после смены в клуб?

- Зайти в клуб не проблема, - усмехаюсь я, - но мне кажется, что-то ваш знакомый напутал. Я на концерте пел, а не стихи читал.

- Отнюдь. И вот что я скажу, Геннадий. Вы разрешите к вам так обращаться?

- Почему же нет! Называйте.

- Актер - он есть или его нет. Вот и все. Вам понятно? И еще скажу вам на прощание. В вашем лице есть что-то благородное и держитесь вы, как ас.

Вечером мне делать все равно нечего, и я иду в клуб.

- Вы читали комедию Грибоедова "Горе от ума"? - с лету задает мне вопрос Тонников, как только я появляюсь в клубе.

- Не читал, а что? - отвечаю я вопросом на вопрос.

- Какое счастье, что вы не читали. Мы вместе будем прямо сейчас читать эту комедию. Вместе! Раздевайтесь.

Он открывает небольшую книжечку и торжественно произносит:

- Действующие лица… - Аркадий Ефимович читает спокойно и невыразительно, но его ровный голос проникает в мое сознание и что-то задевает там. Мне интересно.

Два вечера я слушаю его, а на третий - мы делимся впечатлениями.

Тонников говорит:

- Геннадий, вы, наверное, удивитесь, но меня уже очень давно мучает загадка. А кто же такой Чацкий? Правда, его мировая литература ставит рядом с образами "опасных мечтателей" - с Дон Кихотом, Гамлетом, насмешливым и одиноким Альцестом. Я в какой-то мере с этим согласен, но не во всем.

- А меня, знаете, - в тон Аркадию Ефимовичу пускаюсь я в рассуждения, - здорово злит предательство Софьи. Чацкий ее любит, а она пускает слух о его сумасшествии. Как верить после этого женщинам? А кому толкает Чацкий свои мысли, кому их говорит - Фамусову, Скалозубу, Молчалину, на бале - бабулям?..

В течение месяца театральная студия Аркадия Ефимовича почти полностью оказывается сформированной. И он принимает решение ставить комедию "Горе от ума". Мне Тонников доверяет роль Чацкого. Он объясняет это так:

- Мне кажется, что наряду с благородством внутри вас зверь. Вы замечали за собой, что вы ходите, как зверь? Сильный и бесшумный. Знаете, а это интересно. Зверь, одинокий волк, флажками красными обложенный. А почему бы и нет? Это как следует надо продумать. Как выразился Пушкин, по своей "нагой простоте" комедия - произведение новаторское.

Из его слов я ничего не понял.

Назад Дальше