Прошло время. Из студии я не ухожу. И самое удивительное в том, что я после занятий со Светой достаточно благополучно сочетаю театральную студию с учебой и работой. И нигде у меня не появляется проколов. Большую часть времени я провожу вне дома и сплю по пять-шесть часов. Я продолжаю встречаться со Светой, но только у себя дома. Возможности для повторения новогодней ночи у нас нет. Видимо, это и является одной из причин того, что мы постоянно ссоримся в последнее время.
В один из вечеров в гримерной клуба, где стены вместо обоев оклеены афишами, мы пьем чай из огромного самовара. Мы - это Виктор Сизов, представительный мужчина, работающий электротехником, будущий Фамусов; Тамара Коробец из заводоуправления, ей предложено сыграть Софью Павловну; худой и длинный Женя Гридин из конструкторского отдела, намеченный быть Молчалиным, и я. А вообще-то в комнате сидит человек пятнадцать.
Женя с Виктором продолжают свой вечный спор, как они говорят, о сути комедии. Оба мыслителя до такой степени погружены в полемику, что у них нет никакого желания спуститься на грешную землю. А у меня свои задумки. Я хочу привлечь внимание к своей особе Софьи Павловны, то есть Тамары. Очень она интересная девушка, непосредственная, прибегает на репетиции всегда веселой, оживленной. И сегодня я в который раз дивлюсь и даже завидую ее жизнерадостности. Ей лет восемнадцать, и я бы не сказал, что она красива. У нее треугольное лицо и вздернутый нос. А поражают ее яркие, почти зеленые глаза с приспущенными уголками и золотистые вьющиеся волосы, спадающие на плечи. Они мне кажутся золотыми.
И вот на удивление всем я встаю из-за стола и начинаю громко декламировать целое явление из пьесы. Как только я замолкаю, Тамара бросается ко мне, повисает на шее и кричит:
- О, мой любимый, не виноватая я, не виноватая я! Это все Грибоедов! Это он, подлец, свел меня с Алешкой Молчалиным. Разве я сама на такое бы пошла? Да не в жизнь. Чацкий, прими меня назад.
У присутствующих эта сцена вызывает сначала смех, а потом громкие аплодисменты. Все это наблюдает и Тонников, войдя незамеченным в гримерную. Аркадий Ефимович дожидается окончания овации и выходит в центр комнаты. На нем уже нет фетровых сапог. Он в добротном черном костюме, белой рубашке с бабочкой и новеньких ботинках.
- Друзья мои, - обращается он к студийцам. - Я вместе с вами получил величайшее удовольствие от прекрасного экспромта. Тамара и Геннадий - талантливые люди. Но к таланту нужно еще приложить и умение. Эти слова я отношу ко всем вам, друзья мои. Надо учиться. Вы спросите, где учиться? Здесь же, в студии, в процессе работы. Мы будем заниматься дикцией и речью, сценическим движением, танцами и многим другим. Поставить Грибоедова - это не один и не два месяца тяжелого, упорного труда. К тому же студия не основное ваше занятие. Но вы все любите театр, и в этом залог успеха.
На каждой репетиции Тонников ставит перед нами новые задачи. Он кричит, носится по сцене, как сумасшедший, объясняя мизансцены. Втолковывает нам суть той или иной роли. Режиссер ищет, все время что-то ищет. Он добивается какого-то общего ритма, он пришлифовывает нас друг к другу и хочет, чтобы мы вели себя на сцене просто и естественно.
Кстати, Аркадий Ефимович, какую бы роль ни объяснял, все время возвращается к Чацкому, все шире и глубже раскрывая его образ, но об одиноком звере уже не упоминает. Он сосредоточивает внимание студийцев на том, что вложил Грибоедов в Чацкого.
- Грибоедов, - говорит Тонников, - дал Чацкому всю свою чувствительность, язвительное остроумие, свои взгляды на общественное устройство России, размышления о ее прошлом и настоящем…
Идет уже двадцатая, если не тридцатая, репетиция диалога Чацкого с Фамусовым, когда Аркадий Ефимович вдруг начинает на меня кричать:
- Кого вы играете? Вы играете идиота! Надо же соображать, что Чацкий, этот пылкий и благородный человек, дружил с самим Грибоедовым, с гением, и напитался его мыслями и остротами, его сатирой. Вы не справляетесь с ролью. Вы говорящий болван! Вы пытаетесь сыграть благородного человека, но для чего, зачем?..
И тут я начинаю закипать. Еще мгновение, и я разорву этого лицедея из Сибири. И вдруг его тон вмиг меняется:
- Так, так, Гена, - подскакивает Тонников ко мне. - Вот так! Вы и правда зверь. Доносите, доносите свои чувства до зрителя…
Поздний вечер. Все студийцы уезжают домой, а я все хожу по сцене и читаю по истрепанной за время работы над ролью тетради свой текст. Аркадий Ефимович постоянно требует от меня чего-то нового. Вот и сегодня.
- Учтите самое важное, - говорит он. - Чацкий нынче зрителю может быть интересен не только тем, что он все время в центре событий. Главное, он интересен тем, что через него проступает другая современная тема. А пока что ваш Чацкий пустой, прозрачный, ничем не наполненный.
И я ищу, ловлю эту современность.
- Все мучаешься? - слышу я из-за кулисы голос Тамары. - Упрямый ты. Я тебе не мешаю?
- Иди сюда, что ты прячешься, Тамар? - поворачиваюсь я на голос. И она входит в полумрак сцены. Сказочно прекрасная в белом платье, под которым в волнении вздымается грудь. Ее лицо горит.
- Я осталась специально, чтобы сыграть тебе на рояле. Когда-то в детстве я серьезно думала стать пианисткой. Моими любимыми композиторами были Бах, потом Бетховен, а теперь меня тянет к Моцарту.
Сцена и пустой темный зал заполняются звуками, нет, светом. Свет исходит от Тамары. Она возжигает огонь, сама облекаясь красотой его сияния. И свет этот ясный кажется мне светом преображения. Слезы катятся у меня из глаз. Мне чудится, что этот благой и вечный свет входит в меня, заблудшего, чтобы исцелить, напоить и согреть. Но вот я вижу два светлых столба, которые на моих глазах истончаются и редеют, а потом пропадают совсем. И вдруг снова яркий свет, а перед ним залегли неясные тени. И я иду на этот яркий свет и всем существом осязаю линкую, кишащую кем-то коварную, непроницаемую пустоту. Как мне проскочить эту вяжущую пустоту, этот поток тьмы…
Тишина. И снова будничные звуки.
- Как я играла? Тебе понравилось? - поднимает глаза Тамара.
- Ты не играла. Ты меня околдовывала, - шепчу я.
- Значит, получается! - восклицает Тамара и смеется. И я слышу самый музыкальный, самый заветный, самый счастливый девичий смех. С этого вечера я провожу с Тамарой почти все свободное время. И при каждой встрече с ней мое сердце наливается счастьем от ее кружевного, радужного смеха. Он у нее рождается порой ни с того ни с сего. Она улавливает что-то ею только слышимое - и смеется. Да так заразительно, что смех разбирает и меня.
Глава VIII
Не знаю, может, это дружба с Тамарой так влияет на меня, но только я начинаю оттаивать и перестаю источать черные флюиды. И в доме все становятся добрее, постепенно забываются старые ссоры. И мать хочет мира в семье, и я. Стоит мне с отцом, братьями перекинуться взглядами, чтобы понять - все этого хотят. Тянет нас друг к другу, даже если об этом и нет разговора. И возникает надобность в случае, в причине, дающей возможность воцариться настоящему миру. Наперед подобное не задумаешь. Такое появляется само, внезапно, точно трава из земли, от светлой потребности каждого.
И случай нам предоставляется.
С цветущей улыбкой на устах появляется после работы отец и объявляет:
- Нам выделили садовый участок. Восемь соток.
Как бы нам худо жилось, если бы отцу не дали этот садовый участок. Ждать невмоготу, нам надо всем собираться и ехать смотреть его. И такое нас охватывает волнение, такое нетерпение, что и младшие, и старшие понимают: это должно случиться в первое же воскресенье. Потом будет уже не то.
Мы сходим с электрички на станции Чепелево и идем к неизвестной, но уже своей земле. И по одному тому, как легко несут нас ноги, ясно, что всем хорошо. Я гляжу на мать, ей радостно даже скользить по глине, утопать в весенней слякоти, и она восклицает:
- Как хорошо, мы идем все вместе!
День только начинается, впереди чернеет лес; еще немного, и мы, пройдя через него, выйдем к высоковольтке. А там, за ней, садовые участки.
Едва мы находим колышек с нашим номером, как я и думать забываю о своих бедах и проблемах. Потому что от чмокающей под ногами весенней земли поднимается какой-то удивительный животворящий дух, наполняющий меня, родителей и братьев силой, энергией и радостью.
Мы снимаем вещевые мешки и принимаемся за работу. Метр за метром очищаем участок от кустарника, чахлых березок и осинок, выкорчевываем пни, все это стаскиваем в общую кучу и поджигаем. А когда солнце останавливается в зените, мы едим удивительно вкусную, приготовленную на костре гречневую кашу, заправленную свиной тушенкой, пьем чай с дымком.
Мать отпивает несколько глоточков чая из кружки, а потом вскидывает голову, внимательно обводит нас всех глазами и говорит:
- Мой отец считал: если есть земля, то никому не надо кланяться. И вы, дети, никому не кланяйтесь. Лучше пусть про вас говорят "хамье неотесанное", чем вы станете кланяться; лучше пусть дикарями называют, чем шапку ломать… - Мать запинается, но быстро собирается с мыслями и продолжает: - Трудно это, дети мои, трудно не кланяться, но вы не кланяйтесь.
На первый взгляд на садовом участке мы только работаем. Кажется, что в этом особенного? Но если вникнуть, - труд на нем дает мне и братьям то, без чего нельзя оставаться порядочным человеком, чтобы, когда наступает лихая година, не падать на колени, в грязь и не распускать слюни: "Больше не могу, делайте со мной, что хотите".
А потом приходит май. Солнечный и теплый. На первомайской демонстрации студийцы идут в заводской колонне своей группой. Светланы нет. Ее на праздники родители увезли в Подольск. Меня со словами "Можно к вам, господин Чацкий, пристроиться" берет под руку Тамара Коробец. Людской поток все прибывает. И вот уже демонстрация лавиной катится по залитой солнцем Москве к Кремлю, к Красной площади. Люди переговариваются, шутят, и надо видеть, как они смеются! И я тоже смеюсь и шучу, как все. Я наслаждаюсь, живу полной жизнью и не ведаю горечи, разочарования, да и не думаю ни о чем плохом.
Я с Тамарой плыву в ярком бурлящем потоке, в море свежих, звонких голосов. И наш смех, наша песня вливаются в общее веселье, в музыку оркестров, гармошек, аккордеонов, гитар. Нас радует разноцветье юбок, кофточек и рубашек, разметавшихся причесок, глаз, вбирающих в себя все майские краски, чтобы лучиться их светом. Красные знамена пламенеют в воздухе. Транспаранты, портреты руководителей государства плывут над толпой. В стекле одной из витрин мы видим отражение своих взволнованных, горящих лиц, невольно вырываемся из общего потока и выходим на тротуар.
- Ген, а слабо тебе сделать так, чтобы мы сейчас же оказались в лесу, у реки? - спрашивает меня Тамара. Глаза ее так и вспыхивают, словно в них зажигаются лампочки.
- Запросто! Не пройдет и часа, как мы окажемся в лесу и у реки.
И вот я несу Тамару по весеннему Филевскому парку, прижав крепко к груди. Так ей хочется. А она воркует:
- Чацкий, я ни о чем не думаю. Мне так хорошо с тобой! И приятно чувствовать себя маленькой, беспомощной девочкой в твоих сильных руках.
Нежно и взволнованно шумят над нашими головами сосны. Весело и игриво проникают солнечные лучи сквозь тесно сплетенные ветви деревьев. И мне кажется, что и небо, и земля - все радуется вместе с нами, и звучит какая-то необычная, удивительно нежная музыка. Но я хочу, чтобы об этом знала и Тамара. И я очень тихо, боясь своим голосом потревожить музыкантов, спрашиваю ее:
- Ты слышишь сейчас какую-нибудь музыку?
- Да, - так же тихо отвечает она. - В этом лесу играет невидимый оркестр. Вот сейчас звучит голос арфы. А знаешь, Гена, давай сходим на симфонический концерт. Я уверена, что классическая музыка тебя очарует. Ты так чутко воспринимаешь музыку, что даже слышишь пение леса.
Потом мы идем, взявшись за руки, и не отпускаем друг друга, даже если тесно стоящие деревья не позволяют пройти нам вместе. Мы протискиваемся между ними, но вдвоем, не разделяя рук. Так мы доходим до берега Москвы-реки и спускаемся по крутой деревянной лестнице к лодочной станции. Я беру лодку, усаживаю в нее Тамару и отталкиваюсь веслом от причала. Мы плывем. И вдруг она, указывая на воду, восклицает:
- Рыбки, золотые рыбки!
Я смотрю на реку и вижу, как в воде переливаются, вытягиваясь столбиками, солнечные лучи. Кажется, что они играют, то опускаясь на дно, то поднимаясь на поверхность. Я пристально вглядываюсь в Тамару и говорю:
- Вы здесь? Я очень рад. Я этого желал.
Тамара мне отвечает:
- И очень невпопад.
Я картинно восклицаю:
- Конечно, не меня искали?
Тамара, презрительно скривив губы, бросает:
- Я не искала вас.
А я, как бы про себя, рассуждаю:
- Дознаться мне нельзя ли, хоть и некстати, нужды нет: кого вы любите?
Тамара вскакивает на нос лодки и, раскинув руки, восклицает:
- Ах! Боже мой! Весь свет… - И падает в воду, так как лодку в этот момент качнуло волной, поднятой проходящим мимо речным трамвайчиком. Правда, уйти под воду она не успевает. Я мгновенно хватаю ее за волосы. Но втащить Тамару назад в лодку стоит мне большого труда. Она так напугана, что не владеет собой совершенно. Наконец я справляюсь.
- Еще бы немного - и конец, - выдыхает она, уже сидя в лодке. Тамару бьет дрожь. - Это скоро пройдет, - говорит она. - Дай я прислонюсь к тебе.
Я тоже потрясен. Чувствую, как неистово колотится у нее сердце.
Я быстро подгоняю лодку к берегу, где не особенно людно и есть кустарник. Дрожь у Тамары не прекращается, видимо, и от купания в майской воде, и от испуга. Я отдаю ей свои рубашку и брюки и остаюсь в одних сатиновых черных трусах, подвернув их так, чтобы они хоть чуточку сходили за плавки. Она снимает с себя все и надевает мои вещи. Я выжимаю Тамарину одежду и развешиваю на ветки кустарника. Потом сую руки под рубашку и растираю ей спину до тех пор, пока она не становится горячей. Затем быстро отгоняю лодку на станцию и возвращаюсь. Тамара уже прогуливается по берегу, закатав мои штаны и выпустив наружу рубашку.
- Софья Павловна, мне кажется, что вам придется сегодня гладить мои брюки, - обращаюсь я к ней.
- Милый Чацкий, - смеется она в ответ, - за спасение утопающей я тебе не только брюки и рубашку, а и все остальное выстираю и выглажу. И будешь ты у меня как огурчик. Высушим мою одежду и едем ко мне домой.
На улице Правды, где находится дом Тамары, мы оказываемся около пяти часов. Квартира, в которую мы входим, чем-то напоминает нашу. В большой комнате в углу такой же светлый, как у нас, трехстворчатый гардероб, посередине - обеденный стол и вокруг него венские стулья. В простенке у окна - этажерка с книгами. Правда, пианино, что стоит у них рядом с гардеробом, у нас нет.
- Скажи, пожалуйста, - спрашиваю я, - твой отец, случайно, не военный?
- Он закончил службу генералом, а сейчас заместитель министра. Мы не больше полугода живем в Москве. А как ты догадался?
- У нас такая же, как и у вас, обстановка. Из военторга. Нам бы мебель, которую делает артель моего дядьки. Красивая! А он мается - заказов мало.
Тамара, уже в спортивном костюме, подает мне отливающий шелком халат и со смехом говорит:
- Значит, твой отец тоже военный? Тогда все проще. Приказываю, все, что есть на тебе, - снимай! И облачайся в халат своего героя Чацкого. За пару часов я все выстираю, высушу и выглажу. Не стесняйся. Я, пока ты переодеваешься, перекусить приготовлю. Не возражаешь, если мы поедим на кухне?
- Да, - соглашаюсь я, - но насколько это удобно, ведь могут прийти твои родители, а я…
- Не беспокойся! Отец с матерью под Истрой, на даче у своих очень близких друзей. А я от такого счастья отбоярилась комсомольской дисциплиной. Мол, как комсомолка обязана быть на демонстрации, и никаких гвоздей! - по-пионерски салютует Тамара.
- Нам тоже недавно дали землю под садовый участок. Мне нравится. Мы были там уже два раза, - говорю я несколько вразрез с эмоциональным всплеском Тамары.
- Дискутировать не будем. Поезд ушел. Иди в ванную, - выталкивает она меня из комнаты.
И вот я, обласканный теплым душем и облаченный в барский халат, пью каберне из хрустального бокала. А Тамара, поставив на стол винегрет, пирог с начинкой из рыбы и холодец, садится рядом и подчеркивает небрежно:
- Все это готовила я сама. Оцени!
Ужинаем мы долго. Во-первых, все действительно очень вкусно, а во-вторых, Тамара в деталях рассказывает о жизни своей офицерской семьи. О том, как мотались они по войсковым частям в Архангельской области да на Новой Земле и Чукотке, в казахстанских степях. Заканчивает она свое повествование грустно:
- Я уже пыталась поступить в Менделеевский, еще до переезда в Москву, но благополучно провалилась на приемных экзаменах. Кто у нас учителя-то, сам понимаешь. Вот и сегодня чуть не утонула из-за того, что плавать не умею. А где мне было учиться плавать? В Северном Ледовитом океане, что ли, или в степи? Мама у меня пианистка с консерваторским образованием. Весь свой талант к ногам отца положила.
Впрочем, печаль ее оказывается мимолетной: вскоре глаза Тамары снова начинают сиять. "Она живет радостью", - думаю я.
- Ген! - мгновенно изменившимся тоном восклицает Тамара. - У меня есть интересные пластинки. Давай послушаем.
Она включает проигрыватель и садится по-турецки на пол. Мне кажется, что Тамара всецело поглощена музыкой. Однако когда пластинка кончается, она опять с грустью говорит:
- Ну вот, меня совсем разморило. Извини меня, Гена. Вещи твои я замочила, а постираю их завтра, ладно? Тебе я постелила в отцовском кабинете. Смотри, - и она открывает дверь у окна. - Доброй тебе ночи, Гена.
Я беру первую попавшуюся книгу, сбрасываю халат, забираюсь под одеяло и зажигаю торшер. Уснуть, пожалуй, удастся не скоро.
Не проходит и получаса, как раздается легкий скрип двери и вслед за ним в комнату проскальзывает Тамара. Она в ночной рубашке.
- Не спится? - поворачиваюсь я к ней, делая вид, будто в ее появлении нет ничего особенного.
- Ничего, что я пришла?
- Ну что ты.
Она садится на краешек постели.
- Слушай, я хочу с тобой поговорить. Ты думаешь, что я странная, да? А все потому, что ты где-то за миллион километров от меня. Потому что я хочу быть с тобой, а ты далеко. А я очень хочу быть с тобой! Я хочу стать твоей! Может быть, ты считаешь, что я с тобой невнимательна, холодна, но это не так. Понимаешь, это, наверное, из-за…
Я догадываюсь, что Тамара хотела сказать "из-за Светы". Она снова вся дрожит, как днем, после падения с лодки в реку.
Конечно, я хочу ее. К тому же и со Светой у меня уже длительное время ничего нет. Глупо, но негде встретиться. Такое положение, хоть на случайную связь иди. Я ласково провожу рукой по ее спине. И она снова вздрагивает.
- Но ты твердо решила?
- Если ты решил, то и я тоже.
Тамара выключает торшер. В лунном свете, пробивающемся сквозь неплотно задернутые шторы, я вижу, как она снимает ночную рубашку. До чего же она хороша, диво дивное! Сердце у меня колотится.
- Иди сюда, - говорю я, откидывая одеяло.