Поют казаки. В хмеле глаза. Поют. Эту песню не могла слушать - выскакивала, бывало, из землянки, пряталась в траншее, давала себе волю, уливалась слезами. Вот - я, та казачка, все гляжу, каждый вечер гляжу туда, где распята в северном синь-синем небе яркая белозвездная Медведица, там, под ней будто, где-то в Белоруссии, воюет мой казак, от которого то месяц-два ни письма, то целая пачка сразу, и я реву, дрожу над этими письмами, мочу их слезами, потом сую в гимнастерку, в укромное место, поближе к груди. Думаю об Алеше, иногда казню себя: ласковей надо было, добрей быть, огорчила тогда его… - так вот всегда, запоздалое раскаянье… Запоздалые слезы.
Возвращалась в землянку, а там все еще поют. Из военных любила песню "Я уходил тогда в поход…", кажется, Долматовского. Терпеть не могла "На позицию девушка"… Господи! Какие слова! Фальшь на фальши.
И врага-а не-навистного Крепче бьет паре-не-ек!
Пели на эту песню пакостные пародии, конечно, не при мне, но слыхала:
На пози-цию де-вушка,
А с по-зиции - ма-ать…
На по-зи-цию честная-а,
А с пози-ции -…
И еще ходили по землянкам, окопам вовсе уж какие-то топорнопозорные - кто их сочинял? - песни-отзывы и на "Синий платочек", который "больше не падает с плеч", и даже на "Катюшу": "Отцвели те яблони и груши…"
Вспоминается, вспоминается и этот сор, и пели, бывало, да не трогал души… Иногда душат воспоминания, многие годы спустя вдруг так напомнит резко. Вот как-то, тогда я работала в школе, на учительской вечеринке под гитару запели "В полях, за Вислой темной…". Песня тогда была новая, а пронзила меня правдой, и, когда услышала "Девчонки, их подружки, всё замужем давно", разрыдалась, не вынесла. На меня смотрели как на дуру. Никто из этих учителей ничего не знал, не ведал обо мне. Ничего не говорила и я, тогда больше молчали, привыкли так, кого было удивлять, что ты воевал.
Черная, сырая яма-землянка. Черный накат… Ходит в печурке из какого-то мятого железа - огонь. Стол - ящик. На столе распоротые банки, обкусанные кружки, хлеб, клеклые военные сухари. Чадит-дрожит от духоты свеча. Махорочный дым течет в лаз. Вспыхивают затяжки-огоньки, освещают на миг скулы, лоб и глаза, глаза, глаза. Глаза тянутся ко мне, смотрят на меня, гладят меня, жалеют, желают…
И всегда кто-то вздыхает: "Вот бы, славяне, аккордеон! У немцев бы разжиться, а?" Аккордеон на фронте был самый дорогой трофей. Губными гармошками брезговали. Играть на них не умели и не хотели.
И всегда последнюю наливали за победу. Господи, когда она будет? Шли к ней. Теперь уж явно шли. А она будто отступала, отдалялась, говорят, так же блазнит в степях мираж. Допивали, а разговор все еще тлел около победы.
- Ну, когда хоть это, братва? А?
- Спроси у Сталина. Он знает…
- Говорил, полгодика, годик…
- И он не бог. - Пехтерев сидит насупясь.
- Ну, ну, ты поосторожнее…
- А ты чо? Особотдел?
- Союзники, сволочи. Тянут. Второй фронт хде? Хде он? - вопрошает Глазастый.
- В п…! Им чего… Над имя не каплет! На нашей крове отсидеться хотят. Умные.
- Не матерись! Дурак! Лида, прости его.
- Да уж - вон пшенка-тушенка. Их фронт. Сало шлют и - спасибо!
- А обещались в прошлом еще…
- Обещанного три года ждут. Вот и разумей, к сорок пятому в аккурат и будет… - Пехтерев все знает.
- До того времени сто раз сдохнешь.
- Эх, дожить бы, дотерпеть… Ребята?
- Дотерпим..
- Кто дотерпит… Кому завтра уж укладываться.
- Не ной! Старшина..
- Но-но. Я, как именинник, воспрещаю.
- Да я так, к слову.
- На Дону у нас, поди-ка, пашут..
- Рано еще. Земля не обсохла. Холодняя земля пахать..
- Да… Второй фронт бы. И поперли бы мы их… То-то бы Гитлер-сука закрутился. Мать его в душу!
- Не матерись при сестренке! Что ты?
- Да я - так… Простите..
Со вторым фронтом было туго. Сперва, узнав, что он будет, радовались. Ждали. Выступал Черчилль. Выступал Рузвельт. Опять ждали, надеялись. Скоро. Союзники и высаживались, но где-то все не там: в Африке, в Тунисе, в Сицилии. И опять ждали, судили-рядили. Фронт этот даже и не походил на мираж. Его просто не было.
Самое главное на передовой - умение терпеть. Может быть, вообще это главное качество в жизни. Наиглавнейшее… Но здесь оно преобладало над всеми - над мужеством, над храбростью, боевой выучкой. Нетерпеливого клевала шалая пуля, нетерпеливый напарывался на мину, нетерпеливый напарывался на снайпера, нетерпеливые не выдерживали, надрывались, сходили с ума, пополняли штрафные роты. А преимущество в терпении было за нами, женщинами, - так я думаю сейчас, мы умели лучше терпеть. Мало уступали нам только солдаты-старики, так звали поначалу тех, кто пришел с пополнением в сорок третьем. Приходили люди, и впрямь казавшиеся стариками, старше, куда старше моего отца, усатые, морщинистые, с проседью, хитрые, казавшиеся поначалу и сгоряча даже трусливыми, а на деле живучие, стойкие, умелые - куда бывать ребятам-школьникам. Старики реже попадали под пули, сами перевязывались, окапывались надежно, были запасливые - что хлеб, что табак, - у них был жизненный опыт. И как-то так получалось, в первых же боях на одного раненого из пожилых было по пять - семь молодых солдат - хорошо, если не убитых. Больше гибло молодых по нелепым случаям: подрывались на своих гранатах. Один бросил - не упал, второй-третий еще смотрели, как далеко, - все забыли: осколки летят и к себе, осколку, как и гранате, все равно, свой, чужой. Ленились рыть окоп в полный профиль… Собирались кучей под обстрелом, бежали под бомбежкой… Смерть не прощала ничего.
Были и совсем нелепые случаи. В обороне, не помню, за каким населенным пунктом, на неделю остались без табаку. Искурили все запасы, вытряхнули-вывернули все карманы, подбирали брошенные цигарки, толкли, мешали с травой. Кто-то пробовал курить кисет - не пошло. Слишком вонюч тряпочный дым. Искурили цибик чаю - кто-то сказал, заменяет табак. Оборона полка была на выступе, немцы справа, немцы слева, позади - сгорелое поле подсолнухов, выжженное огнем "катюш". В светлое время через поле стелют косым фланговым огнем, рвутся мины. Стреляют и ночью, но реже, ночью нам и подбрасывают продовольствие и боеприпасы. А табачку все нет. Курильщики решили послать за табаком в деревню, которую мы прошли, осталась километрах в трех. Но и до деревни все равно через поле. Черно-серое, жуткое, откуда тянуло тленом сгоревшей земли и ходили сажные вихорьки. Пошел за табаком ночью парень из пополнения, лихой, хулиганистый, круглоглазый. Помню его руки в синих наколках, помню фамилию - Канюков. В роте поговаривали, Канюков из бывших заключенных, чуть ли не из воров. Держался он независимо, нагловато. В первый же день полез ко мне, ночью, прямо в землянке. Пришлось смазать по наглой роже - выхода не было. Сунулся днем - и с тем же успехом. Пригрозил "не забыть". Но я и сейчас вспоминаю, боюсь: не из-за меня ли решил доказать Канюков свою лихость. Ушел он ночью, почти самовольно. Старшина Пехтерев сказал только: "Ничего не знаю, ничего не видел!" Понимал, Канюков и так бы ушел. Ни ночью, ни утром он не вернулся.
- По бабам рванул, - обсуждали его новые друзья-казаки Агапов и Федькин.
- Ну, точно… Энтот не откажется! Хват.
- Хрен с им, подождем, табаку бы принес.
- Ух, курить хочется, печенки выворачивает… Как бы вот пить все время..
- Этим бы придуркам, хозвзводовцам, у… Х-лопцы! Славяне!! Не придет он. - Пулеметчик Глазастый, осторожно и долго приглядывавшийся к полю, сполз с бруствера.
- Чего-о? Почему!!
- Не придет. Вон он. Лежит… Глядите сами! Я-то далеко вроде вижу… Да и фамиль моя.
- Не высовываться! Не высовываться! Мать вашу! - хрипел Пехтерев.
- Да не-ет… Кочка это..
- Сам кочка… Я дальнозоркий. Лежит.
Достали откуда-то, сбегали, бинокль. Солдат лежал на поле метрах в семистах от линии окопов. В бинокль было видно светлую голову - Канюков и каску не надел, рядом набитый чем-то вещевой мешок. Конечно, табак.
- Эх, Канюков, Канюков! Дорого встал тебе этот табак. Куда полез, дура. Как это..
- Когда его? Ночью, что ли?
- Ночью не могли. Ночью вряд ли.
- Не все равно? Лежит.
- Может, раненый?
Молчали, высматривали.
- Нет, ребята, - сказал опять тот же Глазастый. - Кабы раненый был, хоть бы малость ворохался. Мертво лежит. На снайпера напоролся.
Кто-то припомнил, слышал на рассвете одинокий выстрел.
Скорее всего Канюков запоздал. Не рассчитал, что на поле рассвет наступает раньше, видно яснее, а на черном был виден с первыми проблесками зари. Шел, наверное, в рост или бежал, кому охота ползти по пеплу и саже.
- Э-эх, Витька, Витька! - Агапов и Федькин, что прибыли вместе с Канюковым, о чем-то совещались. Сперва обсуждали вполголоса, потом оба вдруг перелезли край окопа, поползли.
- Куда-а? Назад! Назад!! - орал, обнаружив их, старшина Пехтерев.
Но они уже ползли далеко, быстро, неловко вихляясь, как ползают неумелые. И тотчас почти щелкнули выстрелы: тах… тах… Агапов - он был впереди - уткнулся в землю, ноги его тянулись, будто устал, делал гимнастику. Федькин же зачем-то вскочил, кинулся обратно. И снова это короткое "тах!" бросило, воткнуло его в землю у самого бруствера.
Старшина Пехтерев сидел, обхватив пилотку руками.
Ночью принесли и Канюкова, и Агапова. Федькина втащили в траншею сразу. Он был ранен через позвоночник в живот и умер в траншее.
Ночью же привезли нам табак. В вещмешке Канюкова оказалась совсем не махорка, был набит сырыми кукурузными початками.
Кукуруза мне памятна еще и тем, как двое молодых солдат полезли за ней на поле и напоролись на прыгающие "шпрингмины", - оба они погибли.
С молодыми были и комические истории. Один солдат, пробавляясь возле кухни, уронил в самодельную трубу топки чуть ли не противотанковую или обычную гранату. С воплем кинулся бежать. Кричал: "Гра-на-та! В кухне! Взорвет!!" Все кругом мгновенно залегли. Ждали взрыва. Взрыва не было. Из печи валил мирный сизо-белый дым. Лежали долго. Взрыва не было.
- Точно уронил? - лежа кричал лейтенант.
- Точно. В трубу..
- С запалом?
- Нет. Запал у меня.
- Чтоб тебя… - и так далее.
Без запала черт с ней, с гранатой. Тол выгорит - и все.
За Канюкова и тех ребят-казаков старшину Пехтерева хотели отправить в штрафную. Спасло только общее показание: солдаты ушли самовольно. Вот оно: "Не видел, не слышал". Хитер оказался старшина.
А вечером другого дня к нам прибыл знаменитый на весь полк, на дивизию снайпер Кремнев. Я увидела его, когда вернулась к ужину в землянку, уж простите, проверяла солдат на вшивость! Надоедная и противная обязанность - да что делать? Кремнев сидел перед котелком, неторопливо хлебал суп. Поразило меня, что сержант был совсем не грозного вида, среднего роста, с круглым, парнишечьего склада лицом и каким-то странным, неподвижным взглядом, которым он смотрел в котелок. Присев неподалеку со своим котелком, я присмотрелась к снайперу и поняла наконец, что он - одноглазый! Живой глаз у него был серый, внимательный и добрый, вставной же, голубой-голубой, поглядывал как бы в какую-то дальнюю даль, был беспощадно жесткий и - веселый.
На гимнастерке сержанта орден Красной Звезды, давний, высветленный, с облупленным, без эмали, одним нижним лучом. Слева тихо переговаривались три медали "За отвагу". Три "За отвагу"! У стены стояла его винтовка, показавшаяся мне короче обычной, может быть, из-за трубы прицела.
На меня Кремнев не обратил никакого внимания. Спокойно доел суп. Так же внимательно выбрал из крышки подставленную кашу. Достал немецкий термос, отвинтил крышку, налил чаю. Потом так же аккуратно завинтил, закрыл и защелкнул крышку котелка. Закурил, тряхнув пачкой, угостил ребят. Курил он папиросы с невиданным названием - "Краснофлотские". Потом снайпер подробно расспросил ребят, откуда примерно стреляли, как лежали убитые Канюков и Агапов. Взял винтовку и шагнул из землянки. Кто-то из солдат почтительно кивнул Кремневу вслед, сказал, что сержант убил не то семьдесят, не то восемьдесят немцев, сам попал под снайпера, вернулся в строй. Чувствовалось, уважали этого Кремнева.
Кремнев вернулся часа через два и сразу стал устраиваться спать, постелил шинель, достал какое-то подобие маленькой подушечки.
- С ночи пойдешь в секрет? - спросил кто-то.
- Спать хочу! - сказал снайпер и отвернулся.
Его не тревожили. Даже не шумели. Говорили шепотом. Велика слава человека с тремя серебряными кругляшками "За отвагу".
На рассвете я проснулась и увидела, что Кремнева на месте нет. Не было и его винтовки. За землянкой росный сентябрьский рассвет. Желтая ветровая заря светила на востоке. Было еще вроде далеко до солнца. И земля пахла мирной осенней свежестью. Я подумала почему-то, как прекрасен рассвет без стрельбы. Просто один рассвет. Ранняя рань, когда и глина на бруствере сияла жемчужной роской… Меня томила мысль, где снайпер, и тихо-тихо я стала пробираться, переходя за выступы траншеи, пока не увидела Кремнева. О женское любопытство! Снайпер сидел на корточках и словно дремал. Он как будто совсем не собирался стрелять. Повернул голову на мои шаги, безразлично посмотрел и только помаячил рукой: "Дальше не ходи!"
Я остановилась, думая, что сержант погонит меня, но он даже не смотрел больше в мою сторону и опять словно задремал. В это время солнце взошло над степью и край бруствера, обращенный внутрь, озолотился влажной песчаной глиной. И тотчас Кремнев встал, надел каску, осторожно поднял винтовку, тихо-тихо уложил ее в подготовленную заранее ложбинку-выемку. В движениях его было что-то охотничье, профессиональное. Так, может быть, готовятся, ждут уток на перелете, какую-то другую крупную дичь, которая вот-вот должна появиться. Солнце поднималось. И вдруг Кремнев легко встал на заранее отрытый приступок, приник к прикладу. Через секунду гулко хлестнул выстрел. С полосы послышался крик. Все смолкло. Я напялила каску, осторожно выглянула за бруствер, но ничего не увидела, кроме травяного, кой-где взрытого пространства с бугорками и кустиками полыни, освещенного сильным настильным солнцем. Кремнев снова припал к прикладу, словно хотел стрелять еще, но не выстрелил, а, поглядев, медленно опустил винтовку в траншею, слез с выступа, стал чистить запачканные песчаной глиной сапоги и колени.
- Убил?! - не то крикнула, не то прошептала я.
Он ничего не ответил, только поморщился и, подойдя, чуть отстранив, протиснулся мимо. И опять запомнилось, как радостно-изумленно светился его не знающий ни пощады, ни сомнения голубой глаз.
Снайпер-немец больше не стрелял.
XXI
С Ниной, инструктором из второй роты, мы сдружились не сразу. Слишком дикой, независимой, упорно молчаливой оказалась тощенькая эта девчонка - тонконогая пигалица в болтающихся сапогах. Сапоги болтались, несмотря на ватные брюки. Таких хлипких, ледащих девчонок я не видала на передовой, хотя здесь и вообще женщины встречались редко. На правах старшей по возрасту, званию, фронтовому опыту я пыталась ей помогать, подсказывать, но скоро отказалась от затеи. "Сама!" - было главное Нинино слово. "Сама я.." И тут как хочешь, ничего не докажешь, не будешь ведь кричать, что этого самого опыта, горького, кровяного, выползанного и выстраданного, не заменишь никакой спесью, самоуверенностью, никакими кубиками, "шпалами", а теперь вот новыми еще погонами. Да и не хотелось мне доказывать какой-то, по-русски если сказать и по-фронтовому, з…, что за плечами у меня уже двухлетняя с лишним война, и не где-то по тылам, штабам и обозам, хоть война и там - война, не хотелось говорить, что сидит во мне, как вбитая навек, и эта Курская, Орловская, и Днепр, и, как там ни крути, Сталинград - первое крещение под "юнкерсами", что где-то там, внутри меня, госпиталь, челюстно-лицевая, та годовая голодуха, эшелон, без меня умершая мать, которую я даже не повидала. Два с половиной года? Много это или мало для человеческой, девичьей жизни? А раскинешь умом, и получалось много, господи, как много, будто не одна прожита жизнь. Иным на веку и десятой доли такого хватит. Много. Господи, как много… Вспоминаю имя Божие, была крещеной, росла неверующей, такой, наверное, и оставалась, а не раз молилась неосознанно эти годы кому-то, спаси, сохрани, не дай свершиться… Просила и теперь. Где-то далеко, в Белоруссии, полевая почта 73176, воевал единственный теперь для меня мой родной человек. Мой! Так звала его про себя - Алеша. Алешенька! Мой, я не знала, сколько, насколько. Знала, м о й и, точнее сказать, всегда будет со мной, на всю жизнь теперь, а душа выгорала, болела, тревожилась, трепыхалась пойманным воробушком. Детство. Золотые дни. Темная застреха, куда лазали за птичьими яичками, заставали рукой теплое, в дрожь вгоняющее… Пачкала чернилами грудь и бюстгальтер, лила счастливые слезы на треугольнички полевой почты. Почта. Полевая. Фронтовая. Кто получал? Вспомни. Строчки еще вымазаны, зачерканы. Штамп цензуры. Понимаешь - неизбежность. А душа бунтует, может, там самое главное хотел он сказать, и кто-то читал, черкал, может, насмешливый, злой, равнодушный.
Отвечала на каждое письмо, посылала тоже пачками, как приходили. А писала-то чепуху, стыдно вспомнить, потому что знала, будут читать эти, кто ставит штамп. Разве так надо было писать?.. Жарче. Теплее… Роднее… Лезли из-под пера казенные строки. И ничего бы я не хотела, как оказаться с ним, на его батарее, - теперь он командовал дивизионом, получил капитана, орден Красной Звезды за тот бой. Но если бы даже не дивизионом, допустим, полком, дивизией, разве мог он взять меня к себе - такое только в кино, в книгах про войну, в солдатских байках. Да и сама не могла вот так легко уйти-уехать из батальона, из полка, в котором воевала второй год. Думала-мечтала, хоть бы встретиться, на день, если бы на неделю! Если бы хоть как-нибудь случайно. Да где они такие встречи на войне, на передовой? Как тогда?? Но ведь мы были даже в составе одной армии. И то - случай.
К весне мне и Нине из санроты дали постоянных помощников - санитаров-узбеков. И пока стояли в обороне, мы вырыли свою землянку на двоих. Надоело спать в общих, надоело загораживаться шинелью, плащ-палаткой. Надоело, надоело, надоело-о! Солдаты помогли нам устроиться отдельно, а проще говоря, прикопали к землянке яму, сделали перекрытие из горелых бревен; получилось - днем медпункт, ночью жилье. В общем, даже уютно. Нары на двоих, столик, какой-то драный сенник, набили сухой травой - набрали на буграх. Даже и траву эту собирали ночью. Любой снаряд, конечно, пробил, разнес бы наше убежище, но все-таки нам казалось в нем безопасно - работал древний инстинкт пещерных тысячелетий.
В своей землянке лучше спалось, отмякли, выстирали белье, привели себя в более нормальный женский вид. Почувствовали это сразу по усилившимся взглядам, комплиментам, причем Нина словно бы взревновала меня и к бойцам, - что греха таить, мне этих взглядов, словечек, льстивых похвал доставалось больше.
- Опять тебя кричат! Слышишь, зовут? Везучая какая-то… Всем нужна. Только и везде: Лида! Лидочка!
- Ты просто новая. К тебе не привыкли. А я..
- Да ладно уж! Новая! Всю жизнь так..
Звали в землянку на очередного именинника. Пришла, воспитала, что одну звать нехорошо. Двое нас. Солдаты, конечно, загалдели. Просили позвать Нину.