Собрание сочинений в 9 т. Т. 7. Весталка - Николай Никонов 26 стр.


- Где же мы его возьмем? И вообще, пенициллин… Новое средство. Но-о… Газовая гангрена… Эффект вряд ли… За пенициллин теперь все хватаются.

Господи, господи! Почему-то всю жизнь, и дальше, и потом, я боялась профессоров, их холодного всезнания. Боялась даже консультаций. Так все просто. Без апелляций. Решила: буду сопротивляться. Ампутировать ногу не дам. Нет. Куда я без ноги? Да и не поможет никакая ампутация. Если гангрена… Так высоко. Вот оно сквозное - пулевое… Из раны течет стаканами, нога, как бревно, не моя, жуткая, фиолетовая ступня, черные пальцы, ногти, похожие на желтые зубы. Тут-то профессор и доктор правы. Да я об этом, кажется, еще месяц назад догадывалась… Не поможет мне никакой риванол, которым спринцуют рану, никакой ихтиол, от которого, скорей всего, и гниет.

Как-то под утро, когда, измученная болью и жаром, я все-таки заснула, меня разбудил звонкий знакомый голос:

- Вот она где! Вот она!

Разлепила веки. Вгляделась. Вздрогнула, отдалось во всем теле. Передо мной в белом халате поверх военной формы Валя. Валя Вишнякова, моя давняя дорогая подруга, которую не видела два года. Валя..

- Лидка?! - она плакала. - Лидка-а! Неужели это ты? А я узнала. Случайно… Гляжу списки тяж… Ну, список - и там твоя фамилия! Спрашиваю, когда поступила, говорят, уже месяц! А я не знала! Лидка! - Она опустилась перед кроватью, прижалась лицом.

Лицо холодное, свежее, пахнет яблоками, сладкими, неизвестными мне духами.

- Как ты здесь? - спросила я тоже сквозь слезы, оглядывая ее, когда она присела рядом. В распахнутый халат увидела на гимнастерке орден Красной Звезды, медаль "За боевые заслуги".

- Ого! - сказала я. - И ты повоевала?!

Валя небрежно одернула халат.

- Все было, - чуть алея, сказала она. - Я здесь уже месяца полтора. Мой отправил. Я ведь замужем. Там вышла. На фронте. За начотдела. Ну, хороший мужик попался, спокойный… Старше, правда..

Это была опять прежняя Валя.

- Как же тебя… сюда. Война же..

- А я… Ну, сама понимаешь… Буду рожать… Не скоро еще, правда… Но… В общем… Отправили в тыл… Ой, Лидка! Какое счастье, что я тебя нашла! Ведь разбежались тогда. Потерялись. Ни писем, ничего… А я к тебе еще ночью заглянула. Смотрю, спишь, ты, не ты - не могу понять. Изменилась, изменилась… Бедненькая моя девочка! Ну, ничего. Терпи… Поправишься. Я сама за тобой ходить буду. Лидка, милая, вот я тебе принесла. Ешь! - протянула госпитальную наволочку - ранние яблочки, конфеты в обертках. - Ешь! А я сейчас поговорю, нельзя ли тебя перевести…

- Никуда меня не надо! Нормально здесь. Хорошо… - Было неудобно перед всеми, глазели, слушали.

Но Валя оставалась Валей, ее уже не было в палате.

- Из пэпэже, сразу видать, - заметила Зоя, криво усмехаясь.

- Да, баба-палач. Такая-то нигде не пропадет, - поддержала Люба. - Красивая… Глазки-то… И фигура есть…

- Кому война, кому мать родна… Ишь, ордена-медали. Ты-то как ее знала?

- В школе учились. Подруга. Вместе на фронт уходили.

- А-а… Ну, это..

- Только вы, видать, в разных местах воевали. Ты на холоде, она - в тепле, - говорит Фиса.

- Ладно, девчонки! Не сплетничайте. Кому как повезет!

- Вот я и говорю: кому - молоко, кому - кринка. - Фиса опять разнервничалась.

На следующее утро был консилиум, и мне сообщили: ногу ампутировать непременно. Нет времени на раздумья. Максимум сутки-двое. Под мою ответственность. Ампутация страшная. Все бедро. В народе называется "по пах".

- Ну, как, Одинцова? Все в ваших руках. Спасти может только чудо или… то, что мы предлагаем. Но, поверьте мне, - говорил Липский. - Я сорок лет в медицине и за сорок лет чуда, пожалуй, не видел. Был, правда, один случай, но отношу к неверной диагностике. В вашем случае - исключено. Гангрена. Это тяжело признать… И прогрессирующая. Во фронтовых условиях рана была обработана плохо..

- Может быть, пенициллин… - пробормотала я, стараясь не глядеть на его всезнающее лицо.

- Пенициллин? А он у вас имеется? Нет? У нас, к сожалению, - тоже. Во всем городе. Да при гангрене, Одинцова, он и не изучен. Сегодня, скорее, это… Э-э… Фетиш… Вы меня понимаете? Ну, популярно… Это - а… Как бы… Панацея..

- Я все поняла.

- Ах, поняли? - взглянул на меня с удивлением. Лицо старого галльского петуха. Где-то я видела в книгах отца карикатуру "Галльский петух". Полуприкрыл крупные веки.

- То есть средство от всех болезней.

- Да-а. Но - это миф. Хотя, если б пенициллин был… Можно было бы попробовать. Провести курс терапии… Но нет… Нет! Английское средство. Антибиотик. А мы и сульфамидами подчас не располагаем.

- Я уже говорил с начальником аптеки, - вмешался палатный. - Но… Нет. Нет… В общем, Одинцова, мы настоятельно просим. Ставка - жизнь. Поймите нас.

- Выбора нет. Вы должны решаться. Я понимаю… Вы молодая женщина… Но… Может оказаться так, что через неделю и мы уже не будем в состоянии помочь. Решайте… Решайте..

Липский зачем-то погладил меня по голове, как маленькую девочку, и вышел. Полы халата, развеваясь, задели дверь. Следом вытеснились завотделением, врачи и сестра.

В палате тишина.

Посапывают. Обдумывают. Молчат.

- Ничего. Присоединяйся… Проживешь, Лида. Что ты? Одну ногу. Жаль, конечно. Нога. Ну, а жизнь дороже… На меня смотри. Мне как? Ничего не оставили… - Это Зоя. - А жить надо. Жизнь дороже.

- Дороже… Кому надо нас, таких-то? Кому мы? Милостыньку по углам собирать? По вокзалам ползать? Видала… Я бы счас, кабы могла, к окошку бы и..

- Тут не убьешься… Еще больше окалечишься. Глупая ты, Фиса.

- Один черт мне. Не хочу быть такой. Вон, железка-то… Рядом. Подползу и башку под поезд. Только вот выпишут..

- Да перестаньте вы! Что вы завелись! Под поезд! Под поезд! Эко храбрости! Выжить надо! Назло всему! А ей решиться… Человеку решиться надо, дуры! - Это Люба, неунывающая.

- Ты не дрейфь, Одинцова. Жизнь все равно надо прожить, раз Бог дал. Не дрейфь! Как будет, так и будь. Может, еще медицина дойдет потом - руки-ноги нашему брату пришивать станут. Дойдет медицина… Я в это верю. Протезы мне вон для рук хорошие обещают. А руки будут - и вовсе хорошо. Не бойся, девка. Не бойся! Прямись. Страшнее бывает - гляди на меня! - Это Зоя.

- Да. Медицина… Покамест хорошо только пластают. Нет чтоб лечить. Пластать-то легче… Небось… - Это Фиса.

Вечером меня неожиданно перевезли в одиночную палату. В общем-то, я знала ее тяжелую известность. И у нас в госпитале была такая - угловая комната, переделанная из бывшей уборной. Туда клали умирающих. Из нее был только один путь - к безносому возчику Кузьме. Тогда еще не было и понятия "реанимация". Одиночка, однако, оказалась повеселее, выходила одним окном в школьный сад, за другим была железная дорога. Здесь было, конечно, лучше, чем в общей: чище воздух, ни стонов, ни ругани, но, с другой стороны, там ты все-таки не одна, общая боль помогает терпеть, здесь один на один со стенами. Видно, положение мое совсем плохо, думала я, вытирая слезы, крепилась. Да и нога не давала размышлять.

К вечеру ко мне явилась Валя, опять с кульком какой-то провизии, и уже с порога, возбужденно оглядываясь, заговорила:

- Ну, вот и славно! Лидка! Это я упросила начмеда, чтоб тебя сюда. Неудобно там, в палате. Бабы эти… Все слушают. Суды-пересуды. Лидка, милая! Я все знаю… Но подожди до завтра. Я нажала на все педали. Пенициллин ищут. А еще я одну старуху знаю, мама знает, травницу… Она ее лечила. И хорошо лечила. Завтра приведу… тихонько… Скажу, что родственница. Старуха капризная. И, говорят, из мертвых поднимала. Держись, Лидка! Держись! Приведу.

- Где это все берешь? - указала глазами на яблоки, свежие помидоры (опять были в кульке, те, вчерашние, мы палатой съели).

Валя усмехалась уголком губ. Вот когда она стала красавица! Красивей, чем была! Раздалась в бедрах, пополнела приятной женской полнотой. Щеки цвели тонким розовым, как на фарфоре. Над слегка припухшими ее губами, сделав их еще чувственнее, неотрывнее, глянула женская коричневая кайма. Это была женщина в самом первом своем цветении, и, несмотря на всю жалкую суть своего положения, боль и безысходность, я минуту-другую молча любовалась ею. Валя-красавица. Валя-вишня!

- Где все берешь… Зачем? - повторила я.

- Бог да добрые люди! - засияла голубой плутовской улыбкой. - Виктор Павлович здесь! Поняла?! Он меня сюда и устроил. Пока… что… Я только прибыла, приехала… Ну, позвонила ему. Просто так. Не делай большие глаза… Просто узнать… А он, знаешь, на "ЗИСе" за мной прикатил. Все устроил. Ходит как за писаной торбой! Я ему - нет! Честно сказала: "Замужем!" И про это - тоже… А он хоть бы что. Для меня, говорит, есть ты, и больше знать ничего не знаю! Каков? Я уж просто… Ну, ладно, Лида, милая… Держись. Думаю, он достанет все. Все лекарства. Связи - ого! А старуху приведу утром. Ну, побежала. Не куксись, Лидка. Поднимем..

Утром Валя принесла пенициллин - белые небольшие пузыречки, - и мне сделали первый укол. На операцию я все равно не соглашалась. Про себя решила: что ногу, что жизнь… Пусть. А после обхода в палате вместе с Валей появилась сухая, сморщенная, дальше некуда, старуха. Лицо темное и напоминало какой-то сухофрукт. Так она мне показалась на первый взгляд. Приглядевшись, поняла - не старуха, а очень пожилая женщина с зоркими, колючими глазами. В глазах этих, несмотря на общее доброе выражение темного лица, таился волчий, собачий ли, кошачий - не понять - огонек, и, когда она, откинув простыню, стала ощупывать мою ногу - Валя стояла в дверях на страже, - мне показалось, щупают колючими, когтистыми лапами.

- Да-а, матушка-девка, неладно у тебя, неладно-о-о, - тянула она. - Эко чо изладили, нога-то бревно бревном. Жизни в ей капля… Н-на-а… Не знаю, что присоветовать. Шибко запущенная рана-то. Раньше бы, раньше хоть на нядилю… А? Жалко ногу-то, чай? Как не жалко. Нога ведь… Молодая ты… молодка-девка.

Замолчала. Забросила простыню. Окаменела рядом с кроватью. Закрыла глаза. Казалось, возле меня сидит мумия. Потом женщина-мумия открыла глаза. Жуткий блеск по-прежнему играл, плескался в них. Испытующе глядела на меня, так, что по мне побежал озноб, а нога заныла нестерпимой кромсающей болью.

- Ну, доверишься если, что никому ничо не скажешь, как хужее будет, попробую помогу. Может, и с ногой останешься. Только не ручаюсь я, как ручаться! Сама, девка-матушка, видишь. Антонов огонь - не шутка. А и то я тебе скажу - резать ногу мало помочи будет. Шибко у тебя плохая нога. Ох, доктора-лекаря. Ничо-то вы, ничо не знаете, таких-то, как мы, за мышей считаете. Значит, так! Дам тебе траву, сбор из травы. Завари его. Вели вот хоть ей, - указала на Валю. - Вскипяти не больше минуты - сила у травы уйдет. И не настаивай, сразу процеди. Будет такое, как чай густой. Пей по треть стакана. Не больше. Три раза в день начиная с семи часов. Не больше, гляди… Нельзя перву нядилю… Втору нядилю по полустакана пей… Строго. Толькё, девка, после двенадцати ночи не вздумай и утром-то до шести. После бесовского-то часу. Враз помереть можешь, а так пей, не бойся. Слабая ты, вот. Оператцию не соглашайся или как знаешь… Если через две нядили улучшения не будет - и не я, и не Бог… Там уж как знаешь… Все… Прощай, девка-матушка. Оздоравливай. Встанешь, Бог даст. Встанешь..

Через две недели с ноги спала опухоль, улеглась боль. Правда, нога была все еще синяя, будто не моя, но я чувствовала, как она оживает. Сама бинтовалась, приподнималась на кровати. Я и сегодня не знаю, что помогло: пенициллин - тогда необычайное всемогущее средство - или в самом деле трава, которую я пила как эликсир жизни. Отвар был сладко-горький, странный на вид, вяжущий, от него пахло лесом и болотом. В сентябре научилась сидеть. В октябре встала, сперва с костылями. Осторожно приступая на ногу, не верила - иду! Профессор Липский сказал, что это настоящее чудо! Диагноз был несомненный. Врачи прославляли пенициллин. Про траву я молчала, как было наказано.

К ноябрьским праздникам я оставила и костыли. Валя выводила меня за проходную, мы гуляли по улице, недалеко от госпиталя, заходили даже посидеть в парке. Осень была долгая, теплая. На тополях и березах еще и в ноябре кой-где висел желтый и красный лист. Долбились по старым деревьям дятлы. Синее пасмурное небо только грозилось теплым снежком. Как я радовалась, что хожу, что все обошлось, как благодарила-целовала Валю, вспоминала ту старуху, все хотела к ней пойти, да Валя отговаривала. "Не любит она, не надо… Живет далеко, на загородной, у леса.." Радость заслонила на время все мои прошлые беды. Теперь я стала часто вспоминать свой дом. Ведь он был здесь, в этом городе, и не так далеко отсюда. Дом, где я родилась, мой дом. Мой? Нет отца, нет матери, нет моей комнаты, квартиры, мебели - ничего нет. Это было как идти на пустую могилу, на пепелище. Долго я не решалась, хотя режим госпиталя для меня благодаря Вале был совсем не в тягость. После праздников, не в силах больше отлеживаться в своей одиночке, я напросилась на работу, катала бинты, помогала в отделении сестрам, дежурила в палате, где лежала раньше, где женщины глядели на меня недобрыми глазами - давила зависть. Я понимала их: выскочила, уцелела, спаслась и даже с ногой! Ведь для них это было несбыточное, немыслимое счастье.

- Ох, везучая ты, Одинцова! - не таясь, завидовала Фиса. - Мне бы такую везучесть, я бы всем богам помолилась. Кому теперь с культяпками-то. Жить не хочу, - плакала злыми, холодными слезами.

- Опять за свое! - возражала Люба. - Надо же кому-то и выиграть, раз другие проиграли. И хорошо, что Лидушка с ногой. Что тебе, легче б стало еще одну безногую… Э-эх, дуреха..

А Зоя, та, что была без рук и без ног, которую я теперь опекала особенно, кормила, мыла, причесывала, смеялась во все свои отличные, свежие зубы.

- Ах, Лидка, как хорошо! Гляжу на тебя, радуюсь. Выскочила! А каркали: гангрена, гангрена… Небось и меня вот там, на фронте, обкорнали ни к чему. Ну, ничо. Ни-че-во-о..

Накормив, напоив чаем или молоком, я укладывала ее поудобнее, укрывала одеялом. И тогда на меня с кровати смотрела на диво красивая русская баба - рыже-русая, круглощекая, курносая, с губами сочного малинового цвета, с голубыми ласковыми глазами. И вспоминала я другую такую же красавицу, Алю, из эшелона, убитую той, первой, бомбежкой. Судьба, что ли, метит красавиц? За что их так? Аля Платонова была даже покраше, моложе.

- А я, девки, еще замуж выйду. Ребят нарожу, сколько смогу. Правда! Они ведь у меня с руками, с ногами будут. Назло ей вот отомщу! Парень у меня есть. Счас он дома. Инвалид тоже. А вот пишет: "Ни об чем не думай, приезжай", - и смеялась и плакала Зоя.

Горькая была эта палата, полная слез, смеха сквозь слезы, причитаний и вздохов, а я думала: да неужели этим людям не вернется радость встать, ходить на своих ногах? Ведь вот, учила по биологии, у каких-то лягушек, тритонов, у ящериц отрастают хвосты, конечности, даже может появиться новый глаз взамен утраченного. Новый глаз! А человек так несовершенен! Нет. Не может этого быть! Человек должен, обязан… Должен. Обязан быть совершенным. А он еще воюет. Хомо сапиенс! Еще не дорос до понимания полного отрицания войны. Еще живы гитлеры, гимлеры… Мы знали, на Гитлера в июле было покушение и злодей этот уцелел! Непостижимо! И вот лежат обездоленные им - крохотная капля людского горя.

- Ты, Одинцова, за всех нас отлюбить должна. Тебе счастье, вот и пользуйся, - поучала Фиса.

- С завтрашнего дня начну.

- А ты со своей подружки пример бери. Вот баба. Не клади палец в рот. И воевала она так же. Знаем. Видали..

Я читала палате книги. Подбирала больше такие, где человек побеждал. Старалась отвлекать девчонок, как могла. А вечером появлялась Валя, опять что-нибудь притаскивала: конфеты, яблоки, пастилу, американский шоколад, сигареты для Фисы. Фиса понемногу курила. Казалось мне, что и Валя тоже, хотя та всегда делала большие глаза: "Нет, нет! Что ты?! Я же понимаю…" Ах, Валя! Беременность, еще небольшая, на диво шла ей, превращала в какой-то чудный южный цветок, фрукт ли, все более спелый, наливающийся здоровым соком. Теперь, на склоне войны, редко было встретить-увидеть такую женщину. Народ в городе исхудал, обносился, гляделся неказисто, хотя жизнь шла вроде легче тех первых лет. Обвыклись, обтерпелись, приспособились… И война была уже не та. Здесь, в тылу, вроде бы и вовсе не страшная.

Однажды я все-таки отпросилась из госпиталя навестить дом. Ехала в переполненном трамвае, где пахло мазутом, машинным маслом и телогрейками. Сошла на знакомой остановке Дзержинского, не сразу узнала свою улицу. Пустырь загорожен проволокой, видать, раскопан под картошку. Стоят на нем новые столбы высоковольтной линии. За пустырем ветшалые заборы, совсем развалившиеся за войну дома и домишки. Хозяев тут не было и до войны. Теперь, как видно, не стало совсем.

Дом наш в соседнем переулке с тополями цел. Тоже изменился, глядит по-чужому. Стал будто ниже, нет парадного крыльца, которым ходили мы в свою квартиру. Вместо парадного какие-то лесенки-ступеньки. Вот наши окна. Моя комната. М о я… Нет, не моя, и не наши это окна. Чужие шторы, чужой угол кровати в окне. Там, где мы жили с матерью. Наш только цветок - аспарагус. Аспарагус был пушистый, темно-зеленый, и в нем всегда бегали мелкие веселые мошки. Стояла. Смотрела. Не знала, как быть. Зайти? Постучаться? Примут? Ну, примут, конечно. Откроют. Куда деться. Я ведь имею право на это жилье. Но люди, живущие тут, давно уверовали, что меня нет, я исчезла, погибла или погибну, и сто раз им наплевать на меня, живую, скорее и лучше бы для них, чтоб я не вернулась. Так будет проще. И может, они даже желают мне этого.

Молодая женщина в шали поверх перманента, в новом пальто, домашнем халатишке, в ладных сапожках на холеных ногах отворила дверь, спустилась с крыльца. В руках ведра, коромысло. Халатишко бесстыдно расстегнут, недостегнут, мелькают штаны, пальтишко прет на бедрах, на губах довольство сытой, здоровой бабы. Эвакуированная лиса. Зыркнула по мне: "Что стоишь? Смотришь?" Не узнала, пошла по улице, помахивая ведрами.

Смотрела ей вслед. Нет. Не мой это дом. Не станет моим никогда. Чужая жизнь укрепилась и разрослась в нем за эти годы, и хотелось только забрать наш аспарагус. Он был тут явно не их, лишний. Он, может быть, и страдал, и ждал меня. Почему-то, уходя, я усмехнулась, зло подумала: "Вернусь, заберу цветок, все равно заберу, а не будут отдавать?.. Выбью окна и унесу! Вот так, по-хулигански - выбью.." Я ведь была фронтовичка. Я ведь изменилась, наверное, тоже.

Побывала и у тетки, которая все испуганно глядела на меня, видно, боялась, спрошу про материны вещи. Но я поняла, не спросила. Зачем? Единственная дорогая мне материна вещь - иконка-медальон - и то погибла тогда под бомбежкой. А тетка все жаловалась, как дорого встали похороны. Не напоила даже чаем. "Какой теперь чай! Пьем воду да "морковную заварку.."

Назад Дальше