- Ошибаетесь, я имею право говорить о Жанне Тепловой, - ответил Солин. - И вы очень скоро узнаете почему, Более того, я настаиваю на этом. И еще один вопрос: какие у вас отношения с Долининым?
- Коммерческие.
- В чем они выражаются?
- Он был спонсором моей выставки. И я согласился выполнить его заказ.
- Какой заказ?
- Это обозначено в договоре: два пейзажа, два натюрморта и две жанровые сцены.
- Для сауны?
- Это меня не интересует для чего.
- А Жанна знала, что вы рисуете обнаженных долининских девиц?
- Послушайте, господин следователь, не задавайте мне глупых вопросов.
- Почему вы развелись с Жанной? Жанна была знакома с Петровым до всей этой истории с кулоном?
- Господин Солин! Я буду писать на вас жалобу. Вы не имеете права измываться… Это мои личные беды…
- Успокойтесь, подследственный, - оборвал меня Солин. - На сегодня все. Продолжим разговор завтра.
Кроме меня, подозреваемых нет…
На следующий день Солин снова встретился со мной. Я ночь не спал: думал о Жанне, о Петрове, о том, какая связь существует между событиями, на которые намекал Солин. Я никого не обманывал, ни на ком не наживался, ни в чьи игры не играл. Мне что Касторский, что Долинин, что Петров, что Солин - один хрен, только бы отстали. Вцепились в меня мертвой хваткой и чего только не лепили: и мать убил, и Жанну искалечил, и Долинина подвел, и Костю втравил в опасное дело. Получалось, что я единственный преступник во всех Черных Грязях. Поэтому так уверенно и даже нагловато выговаривал мне Солин:
- Бросьте, Теплов, валять дурака. У нас у всех короткий век. А кулон - это целое состояние. Красивая жизнь. В год по камушку - уже тридцать безбедных лет. Касторский говорит, каждый камушек в тысяч двадцать может обойтись. Кстати, сколько может стоить ваш один портрет?
Я молчал. Однако Солин повторил вопрос:
- Это имеет отношение к следствию. Сколько может стоить портрет, написанный вами?
- И за тысячу долларов не продал бы!
- Так, прекрасно, тысяча долларов один портрет. Вы собирались подарить Петрову портрет.
- Ну и что?
- Прекрасно. А в связи с чем у вас с работниками уголовного розыска возникли такие отношения?
- Он умный человек.
- И с Шамраем, и с вами у него дружеские отношения?
- Петров способен видеть в преступнике Человека.
Солин встал. Прошелся по камере. Подошел ко мне вплотную:
- Я бы советовал подумать о себе. У вас нет выбора. Я для вас кое-что смогу сделать. Я звонил в Союз художников. Все поражены тем, что вы обвиняетесь в убийстве. Их можно склонить на вашу сторону. Я мог бы многих ваших коллег убедить написать в вашу защиту письма. Мог бы помочь вам, но при одном условии.
- Какое условие?
- Следствие достаточно запутано, и хотелось бы ускорить его. Вы своим чистосердечным признанием могли бы помочь делу.
Солин протянул мне протокол. Я стал читать.
Сначала и строчки, и содержание, и отдельные заключения и факты - все рассыпалось перед глазами, и я не мог понять, куда клонит этот протокол. Но по мере того как я вникал в смысл документа, обозначилась суть его, которая явно была направлена против Петрова.
Получалось, что я оправдывался и перекладывал часть моей мнимой вины на непредвиденные обстоятельства и на Петрова. Я должен был так и написать, что во многом виноват Петров.
Мне было стыдно за свое невольное предательство, я испытывал гадливость, почти физиологически ее ощущал, поднимая глаза на уравновешенного Солина, на решетчатое окошко, куда он смотрел в небо, заштрихованное проводами, и снова, и снова обращался к тексту, раздумывая над его явным и скрытым смыслом. Все-таки, наконец пришел я к выводу, это донос на Петрова. В нем содержались намеки на взяточничество, на возможное присвоение чужих вещей, на либерализм и даже на соучастие в грабеже.
Во мне все кипело. И все же, как всегда в критических ситуациях, какие-то особые защитные механизмы удерживали меня от резких движений, эмоциональных всплесков. Я спокойно размышлял, глядя на бисерный почерк Солина, и видел его опущенную левую бровь, видно, отдыхала сейчас душа прокурорского следователя, важнейшее дело ему вести поручено, утер наконец нос Петрову. В прошлом году вон из-за этого Петрова он, Солин, в отпуск не поехал, видите ли, Петров справедливость ищет, вместо того чтобы выполнять свои прямые обязанности и заниматься профилактической работой, потакает уголовным элементам, тоже мне Мегрэ из Старого Оскола. Я перечитывал в четвертый раз протокол допроса, а Солин поощрительно говорил:
- Читайте хорошенечко.
- А где гарантия, что меня выпустят? - сказал я. Точно какой бес в меня вселился. Такая радость взыграла во мне, и Солин привстал: о чем речь, милый, все сделаем, все гарантии обеспечим, подписки, конечно, никакой, а слово даю, поможем, но не будет подписан протокол, никакой гарантии насчет свободы, а вот срок - тут на полную катушку, уголовное дело есть уголовное дело, убил - получай! Ограбил - получай! Соучастие - получай!
Выходило так, что Солин во всем прав, а я торможу следствие, мешаю, не подтверждаю очевидное… Теперь мне было стыдно смотреть на Солина. Он пожимал плечами, недоумевал и даже два раза чертыхнулся:
- Я же хочу помочь, черт бы вас побрал. Союз художников будет ходатайствовать о том, чтобы помочь вам. Я люблю живопись. Эти ваши женские портреты просто бесподобны. А как выписаны предметы. - Солин восхищался вполне искренне. - Говорят, вы и здесь рисовали? Нельзя ли познакомиться с набросками? Вами задумана серия картин о правосудии? Не так ли? - он говорил доброжелательно.
Удивительная эта его манера меняться на глазах: то он умен, то ограничен, то узок, то широк, и такая стремительность перемен.
- Вам кажется, что я толкаю вас на дурной поступок? Напрасно. Я хочу справедливости. Хочу распутать узел. Поставить все на свои места. В этом и состоит задача нашей прокурорской службы. Вы, разумеется, многого могли не знать. Вас обязан был предостеречь Петров. Тут такие элементарные нарушения, что просто странно. Это же аксиома. Где это видано, чтобы подозреваемый вел следствие? Так все поставить с ног на голову! - Я внимательно слушал. Подозреваемый - это я. Не Костя же. А Солин между тем продолжал: - Вы вместе с Костей Рубцовым выполняли функции следственных органов. Это безобразие. Поймите - не имели вы права вести следствие. Ваше дело писать картины, а следствием позвольте нам заниматься. - Теперь Солин излагал то, о чем я в свое время говорил Косте. Солин утверждал то, что являлось истиной. - И я не понимаю, почему вы должны страдать из-за того, что кто-то допустил вас к следствию. Я впервые встречаю в своей практике случай, когда подследственный в ущерб себе стремится оправдать незаконные действия следствия.
- Мы ведь уже с вами встречались, - сказал я. У меня мелькнула одна мысль, но Солин перебил меня:
- Совершенно верно. Только тогда я хотел вас задержать, а теперь, напротив, освободить. Кстати, если бы тогда я вас задержал, может быть, и не случилось всего того, что произошло…
- А что, собственно, произошло?
- Эта песня хороша, начинай сначала, - пропел Солин. - С вами положительно не соскучишься. Ну решайте, как знаете. Через два денька я приду к вам. Заметьте, я попросил, чтобы вас перевели в приличную камеру…
- Спасибо, - искренне поблагодарил я Солина.
Отчим Ириши
Я вошел в камеру, и каково мое было удивление: в человеке, который сидел на койке (прямо-таки люкс камера - на двоих!), я узнал Инокентьева. Игоря Зурабовича Инокентьева, отчима Ириши.
- Сколько лет! Сколько зим! - воскликнул Инокентьев, протягивая ко мне руки, когда дверь камеры с лязгом захлопнулась. - Меня-то явно ни за что взяли, а вы-то как сюда попали?
Я развел руками. Мне его физиономия была противна, разговаривать с ним не хотелось. Но он явно рассчитывал на обстоятельный разговор.
- Нас, наверное, не случайно вдвоем сунули. Если ты наседка, сразу скажу, мне нечего добавить к тому, что они уже знают. Если считаешь, что я наседка, то держи язык за зубами. - Инокентьев расхохотался и, изображая курицу, закудахтал: ко-ко-ко-ко. - Вот так, сударь мой. Будем толковать на отвлеченные темы. Есть, конечно, в моей душе грех великий прелюбодеяния. Тело мое грешно, и если бы не бедная падчерица, ей-ей ушел бы из жизни. Люблю Иришку, пропадет она без меня. Пойдет по рукам. А какая деваха! Сколько в ней шарма! Ей было шесть годков, когда умерла моя покойная жена, а ее мать. Изумительная женщина. Тоже красавица. Хореографичка. Фигурка - статуэтка. Порода. Внучка фрейлины императрицы. Не верите? Чистейшая правда. Сколько ума, такта, женственности. Ирише все это по наследству досталось. Беренис. Я наблюдал за тем, как она росла. Как наливалась грудь. Как оформлялись бедра, плечи. Я ничего на жалел для ее воспитания. Школа музыкальная, школа балетная. Живопись, книги, репетиторы. Герцогиня. А как она держится. Вы заметили, какой у нее аристократический наклон головы? Эта сволочь Касторский знал толк. Он поманил ее к себе, и она прельстилась. А что он ей дал? Она сбежала от меня! Сбежала! Она возненавидела меня. Понимаете, возненавидела!
А за что? Я слишком интеллигентен для нее. Дворянин княжеского рода. Университет едва не закончил - вышибли за диссидентство, сценарий писал… Культура - моя стихия, а я на обочине оказался…
Я глядел на Инокентьева и понимал, что он искренен. Он смахнул слезу и зло продолжил:
- В этой жизни у меня ничего не было и не будет более дорогого. Мне не нужны ни богатства, ни слава, ни власть. Мне нужна она, моя Иришка. Вы представить себе не можете, как мы жили с нею.
Я глядел на огромного Инокентьева - рост около двух метров и размер ботинок, должно быть, сорок седьмой, вот чьи лапы я видел тогда на снегу - я глядел на него, и непристойная мысль вертелась в моей башке: в каких же отношениях этот отчим-великан был со своей хрупкенькой, тонюсенькой падчерицей. Инокентьев между тем придвинулся ко мне и зашептал на ухо:
- А этому не верьте. Я их всех как облупленных знаю. Помнишь, я Петрова подвез в город? Иришка со мной была тогда. И это мне, а точнее, ему в строку поставили. Копают под Петрова. Ох, как копают, брат! А Петров - человек. Человек, скажу я вам. Редкий человек, - и он еще и еще раз готов был повторять одни и те же, совсем ничего не значащие слова, если бы, скорее всего, нечаянно не сорвалась с его уст следующая фраза, за которую я уцепился тут же и стал дальше расспрашивать Инокентьева, потому что то, о чем он сказал, было для меня крайне любопытным. Инокентьев обронил следующие слова в адрес Петрова:
- Макиавеллист, а потому и дурак. Человек прекрасный, а профессионал никудышный, так дать позволить сожрать…
- Вы сказали макиавеллист. Это сами придумали?
- А вы что, думали, я читаю только журналы "Здоровье" и "Крестьянку"? Я после новомировских публикаций о Макиавелли все о нем перечитал. Потрясающе интересный тип! Прожектер наизнанку.
- Как это?
- А вот возьмите меня. Я с Петровым общий язык сразу нашел. И мне хорошо, и ему хорошо. Все на своих местах. Правосудие на одном конце, а мы, честные анахореты, на другом. Впрочем, мне плевать на все это! Скучно! Ненавижу. Хотите Бунина прочту. Самое любимое мое. И Иришино.
Столь неожиданная перемена, подумал я, а вслух произнес:
- Прочитайте.
То, что прочитал наизусть Инокентьев, и то, как он прочел, как голос его дрогнул, как он опустил свои огромные руки, как он потом встал и повторил последнюю строчку, - все это вдруг открыло Инокентьева совсем с другой стороны. Показалось даже, что именно этих слов, прочитанных Инокентьевым, мне и недоставало. А бунинские строки звучали так:
Ни алтарей, ни истуканов,
Ни темных капищ. Мир одет
В покровы мрака и туманов -
Боготворите только свет.
Последние строчки он повторил дважды. Посмотрел на меня, как бы удостоверившись в том, что произвел впечатление, и стал читать дальше:
Владыка света весь в едином -
В борьбе со Тьмой. И потому
Огни зажгите по вершинам:
Возненавидьте только тьму…
Он в мире радость солнца славит.
Он поклоняется огню.
И хоть переход от Макиавелли к Бунину и выглядел как-то контрастно, я все же увидел в этом переходе органическую связь. Свет и тьма в едином, в Огне - это и есть Макиавелли. Такое понимание, такое восприятие присуще и мне, и Инокентьеву, и Петрову. В каждом живет огонь. Лишь пропорции разные. У одних свет внутри совсем приглушенный, у других - слепящий и такой силы, что смотреть невмоготу.
- Вы любите Бунина? - спросил я, думая совершенно о другом.
- У вас странная манера разговаривать, - перебил меня Инокентьев. - Вы постоянно думаете о чем-то своем, а я должен отвечать на ваши вопросы, с какой стати, сударь вы мой?
- Я все равно внимательно слушаю и вникаю в то, о чем вы говорите, - сказал я. Мне было стыдно перед Инокентьевым.
- Господи, до чего же глупы люди! - едва не вскрикнул Инокентьев. - Как же они наивны.
- Вы о чем?
- Не о чем, а о ком! Этот Солин Петрова за пояс заткнет! Двадцати Петровых стоит!
- Это почему же?
- Новая формация.
- В чем новизна?
- А ты покумекай. Присмотрись: лицо у него - ни морщинки, голова - ни сединки, волосок к волоску, а галстучек так повязан бывает только у определенной категории лиц. Я их за версту чую. Лишнего глотка вина не сделают. Слова из него не выжмешь. Человек-машина. Компьютер. Вычислительная техника. Синхрофазотрон вместо головы!
Сосуществующие миры
После нашей беседы с Инокентьевым пришел Солин. И мы уже спорили с ним. Он не давил на меня. Лишь доказывал. И все получалось у него разумно, гладко, истинно. Разумеется, он не против того, чтобы нравственность соединялась с правом. Он за это. Больше того, подлинное правосудие всегда нравственно. И никто не должен вносить в него ничего своего, чужая прихоть может обернуться произволом. Но ведь от конкретных людей, говорил я, зависит, куда повернется закон. Спиной или лицом к человеку. Все это романтические бредни, отвечал Солин. Закон - не живопись, отвечал он мне. Это в искусстве сколько людей, столько же и стилей, манер. А в праве дело обстоит совсем по-другому.
"Что же, правоведам не нужно учитывать своеобразие духовного мира личности, исключительность "обстоятельств"? - возражал я. "Надо учитывать, - отвечал мне Солин, - но это не доминирует в правосудии, напротив, служит лишь подтверждением правомерности того или иного акта или санкции".
И все же я, понимая правоту Солина, не подписывал протоколы допроса. Я говорил ему, что если я подпишу этот проклятый протокол, то уничтожу себя как личность и работать больше не смогу, и спать больше не смогу, и тогда мне конец. Ох, уж эти мне интеллигентские штучки, разводил руками Солин, вы предаете людей сплошь и рядом, а там, где надо истину восстановить, там вам кажется, что вы совершаете отступление от самих себя. Солин доказывал, что и по моей вине, и по вине Петрова убиты Змеевой и Лукас, ранен Шамрай, что всего этого могло и не случиться. Вовремя надо было всех изолировать, не играть в гуманизм, не дергать за веревочки, а решительно действовать, вести нужную работу по обезвреживанию…
Я приходил после допроса усталый и злой. На меня набрасывался Инокентьев. Я рассказывал. Он в ответ говорил:
- Чепуха все это. Сущая чепуха. Ничего они вам не сделают. А вот за Змеевого могут кинуть года два…
Я сильно нервничал. Инокентьев это видел и пытался меня отвлечь. Однажды он протянул мне фотографии. Это были цветные великолепные снимки Ириши. Вот она в шестом классе. (У всех красивых девочек есть что-то общее.) Она так похожа на Катю-маленькую. В юной девочке красота и женственность, точнее, нравственность и красота слиты воедино. Неотделимо одно от другого. В Ирише (вот она в гимнастическом трико, вот за столом, с персиком, в такой же "серовской" позе, вот в купальнике на пляже), столько лучезарной красоты, грусти, нежности! Что же это такое? Почему? Как не идут к ней и к Сашеньке такие жесткие определения - преступницы, аферистки.
- Я вообще ничего не совершал. Ириша попросила меня поинтересоваться куплей дома в Черных Грязях. Я эту просьбу выполнил. А теперь мне шьют дело. Соучастие в грабеже и убийстве. Ни фига себе дельце. Пропадет Иришечка. Кто ей поможет без меня?
Инокентьев отвернулся к стенке, и плечи его задергались. Мне было не по себе. Я смотрел на него и не знал, что делать. Он вдруг резко повернулся ко мне и сказал:
- Помогите. Вы в состоянии помочь. Поговорите с Солиным. Пусть Иришку выпустят, я что угодно сделаю для них!
- Неужели он меня послушает?
- Обязательно послушает. Только надо его задеть за живое. Раззадорить. Вы же знаете, как я с ним на допросе спорил про Макиавелли. Он знает. Все знает. Образованнейший человек.
- И все же он буквоед.
- Буквоед буквоеду рознь. Если бы каждая статья закона соблюдалась всеми, то это было бы самое лучшее правосудие, какое возможно. Солин этого и добивается. Он понимает: нельзя отступать от правовой нормы. Я ведь тоже почти юрист по образованию. Два курса юридического да плюс десять лет строгого режима. Это вроде стажировки. Изнутри знаю законность. Изнанку знаю. Пять лет Советом коллектива заключенных руководил. Самый передовой коллектив был у нас. Два вымпела и три призовых места по колониям.
- Наверное, это разные вещи - колония и свобода.
- Безусловно, сударь ты мой. Но именно в заключении четко обозначается все то, что является главным на свободе. В колонии все спрессовано, сжато как в пружине. Там ухо востро держи, а не то эта пружина так по буркалам съездит. Тюрьма - это свобода, заключенная в рамки. Если хочешь, в тюрьме человек больше свободен, чем в жизни. Ограниченность выбора создает настоящую свободу. Выбирай только то, что свободно. Вот кинут тебе срок, попадешь в лагерь, посмотришь, мужики в сорок, а то и в пятьдесят лет кажутся юношами. Атлеты. Мускулы. Цвет лица. Желудки работают как часы. По утрам у всех вылетает, как из сливного бачка: дернул ручку и вжить! Больше полминуты не дадут на очке сидеть. Следующий уже расстегнул штаны, стоит. Корчится. Там свобода небесная. Она вся вверх уходит. Бывало посмотришь: голова кружится. Небо, бесконечное небо да ветки шурудят по ветру, точно колодец кверху днищем поставлен тебе на голову. Дышишь на эту свободу, радуешься, что она есть, птицам радуешься, да так сильно, что аж слезы выступают на глазах. Только там и умеют ценить свободу. А уж как птиц любят! Я однажды приручил воробья. Всей камерой его берегли. Правда, потом кто-то настучал. Убили воробья. Я за этого воробья чуть новый срок не получил. Он связывал меня с моей свободой. "Пока свободою горим, пока сердца для чести живы", только там я и понял Пушкина.
Инокентьев встал. Он размахивал руками, говорил, не глядя на меня, точно пьяный. Читал стихи. Потом грохнулся на койку и захрипел от злости.