Подозреваемый - Азаров Юрий Петрович 28 стр.


- Вы думаете, что человеку нужна свобода? - сказал он, словно ему эта мысль только-только пришла в голову. - Да она, эта свобода, любого в могилу сведет. Свобода нужна тому, кто не нуждается в ней. Каждый человек должен придумать свою свободу. Свою тюрьму. Чтобы общаться, установив собственные ограничения. Тогда только и будет свобода. Вчера Солин со мною поговорил как с человеком, а у меня уже на душе рай - свобода, брат. Он вышел из своей клетки, а я из своей. Мы освободились от своих ограничений, мы общались, будучи свободными людьми.

- Вы психолог?

- Я эту психологию на своей шкуре испытал. Сам для заключенных курс лекций сочинил о правах и обязанностях. Методичку разработал. По всем колониям наш опыт внедряли.

- И что же Солин? Значит, он не формалист?

- Я понимаю, о чем вы. У вас голова бреднями забита. Вы рассуждаете о творчестве, о гуманизме и всяком таком прочем. Это все хорошо. Но откуда они появятся, когда гарантии нет такой, чтобы тебя в любой день не прикнопят. Сейчас многие ратуют за твердость законов. Если умный человек будет эту политику проводить, закон и человек выиграют, а если дурак - проиграют. Творческий дурак опаснее любого формалиста. Солин умный человек…

Когда на следующий день меня вызвал Солин, я ему, прежде чем передать просьбу Инокентьева, сказал:

- Я слышал, вы увлекаетесь Макиавелли? - Мой вопрос прозвучал, должно быть, нелепо, потому что Солин посмотрел на меня удивленно.

- Я увлекаюсь Макиавелли? Кто сказал? Инокентьев? Ерунда какая-то. Макиавелли не вызывает у меня симпатий ни как теоретик, ни как политик. Романтик. Апология беззакония. Он вводит в заблуждение. Беспомощность, соединенная с насилием. Такого не бывает.

- И тем не менее Борджиа прислушивался к его советам.

- Никогда этого не было. Жесткому режиму не нужна теория. Здесь все должно строиться на интуиции, на всплесках квазитворчества. Хайль - вот вся теория, поэтому Борджиа и посмеивался над флорентийским секретарем. Он его интересовал как историк. Но это уже другое дело.

- Выходит, у насилия и лжи не может быть своей теории?

- Разумеется. Потому что все тиранические системы теоретически основываются на позициях, ратующих за человека, за гуманизм, если хотите. Возрождение - с точки зрения беззакония и несправедливости - самое сволочное время. Тирану не нужна теория насилия. Он должен скрыть свой произвол. И только такой наивный человек, как Николо Макиавелли, мог решиться разработать учение о насилии. Человеческий опыт творит и совершенствует авторитарные системы, но хранит их в тайне от себя, от людей, от народов, цивилизаций. Эти системы передаются из поколения в поколение, как туберкулезные палочки. Через кровь. Потому и прививки нужны. Уголовный элемент страшен не сам по себе, а тем, в какой мере он способен наращивать инерцию преступности.

- Но существует же теория обезвреживания?

- Это совсем другое. Мы открыто говорим, что во имя человека и закона совершаем то-то и то-то.

- Инокентьев хорошо знает Петрова. Он назвал его макиавеллистом. Не правда ли иезуитство?

Солин улыбнулся.

- Макиавелли, говорят, был честнейшим человеком. Искренним, творческим, темпераментным. Ему была присуща прекраснодушная горячность. Его наивность да и ошибки его состояли в том, что он, рассчитывая помочь тиранам, ратуя якобы за республику, создал как бы новую теорию деспотизма. А тирания перестает существовать, если обнаруживает свою силу, свои способы утверждения.

- Что-то не так. Разве фашизм не открыто утверждал себя?

- Это уже следствие. Это внешнее. А вот как Гитлер следил за Гиммлером и Герингом, как уничтожил Рема и Канариса - это уже механизм самой борьбы. Здесь всякий раз теория по-новому обнаруживает себя. Зло изощреннее в выборе средств, нежели добро.

- Но Макиавелли вооружал не зло, а добро, - заметил я.

- Это ему так казалось. На самом деле он вооружал зло.

- Какой смысл?

- А никакого смысла. Когда благие порывы не подкреплены реальными мерами, тогда всегда жди беды. Вы решили подписывать протоколы? - неожиданно резко спросил у меня Солин.

- Прежде мне хотелось бы переговорить с Петровым, - сказал я, наверняка зная, что это невозможно.

- Отчего, конечно, это можно, - ответил он, точно читая мои мысли.

Я оценил его проницательность и заметил:

- Ирина Пак все еще под следствием?

- Вас Инокентьев просил узнать?

- Да, старик волнуется. Он любит падчерицу.

- И вы верите в эти бредни? Вы не допускаете мысли о том, что Инокентьеву сейчас выгоднее иметь падчерицу на свободе. Ему нужен человек на свободе. У него какие-то неотложные дела…

- Вы считаете, что он не любит падчерицу?

- Я не знаю, какова основа этих чувств.

- Вы ничему не верите?

- Предпочитаю перепроверять.

- И себя перепроверяете?

- Зачем вам это?

Солин посмотрел на меня с некоторым раздражением, а потом улыбнулся и сказал:

- Если бы не ваша живопись, я бы не возился с вами так долго.

- А при чем здесь моя живопись? - удивился я.

- То, что я увидел в последней серии портретов, это необыкновенно. Какая разительная перемена в сравнении с тем, что вы делали раньше. Признаюсь, вы своими портретами заставили меня по-иному взглянуть на участников этого дела.

- И как же?

- Вот тут у меня и родилась одна мысль. Я всегда был убежден в том, что право, разумеется, опирается на нравственные нормы конкретного общества, но никак не зависит от них. А потом я думал над тем, что, расследуя то или иное дело, юрист не должен пропускать всю сложную ткань преступления через себя, через свою личность. Просто у юриста, казалось мне, сил и нутра не хватит, если всякий раз он будет страдать и переживать. То есть только холодный рациональный ум, избегающий эмоциональных потрясений, должен быть союзником правосудия, его единственным инструментом. А глядя на ваши портреты, знаете, я перед каждым просидел часа по два, я понял, что любая работа с людьми, будь они преступники или честные граждане, всегда оборачивается столкновениями, всплеском духовности, совести; поиски вины заставляют добиваться правды, и вообще многие качества характера, чувства так или иначе дают о себе знать в процессе общения человека с человеком. Понимаете, если бы вы мне рассказали об этих наших знакомых - Шамрае, Сашеньке, Ирине, Лукасе - что-то хорошее, я бы не поверил. Они в моем сознании зафиксированы как нарушители норм, как преступники. Но когда я увидел несколько портретов Копосовой и Шамрая, я понял, что был в чем-то не прав. Я и раньше чувствовал, что Шамрай - незаурядная личность. Экстерном закончил десятилетку, собирался в военное училище поступать. Читал книги, любил театр, но дело не в этом. Есть что-то в нем и в Копосовой неразгаданное мною, какое-то романтическое начало, какая-то жажда найти свой неповторимый мир. И это я понял благодаря вам. Я увидел на холсте потрясающие лица. Увидел живое страдание, высокомерие и раскаяние, но главное, я увидел израненные души.

- И что же вас расстроило?

- Вот я и думаю, либо вы исказили действительность, придав модели не свойственные ей черты, либо я воспринимаю мир преступника односторонне…

- Когда я писал Шамрая, я как бы пытался осмыслить всю его жизнь. Мой портрет в сером на лиловом фоне воссоздает как бы историю его отношений с этим миром, с самим собой, с близкими. Все, что есть лучшего в Шамрае, - это его любовь. Он будто чувствует, понимает, что у него отнимают любовь, то важное и значительное, чем он обладал, в чем состоял единственный смысл его существования. У него отнимают любовь постепенно. Он медленно расстается с нею. И мучается оттого, что эта любовь уходит от него. Он жил и как бы безбоязненно орудовал повсюду, где хотел, потому что было у него ощущение этого вечного владычества, он как самец в стае тетеревов, пел свою песню на току и расплескивал себя где придется, большей частью топил тоску в зле, окунаясь в это зло, надеялся вынырнуть и благополучно доплыть до берега своей любви. На портрете я изобразил Шамрая умирающим. Намеренно задался целью вызвать к нему сострадание. Думал: и почему этот здоровый, сильный человек должен значительную часть жизни провести в колонии? Почему он стал таким? Неужели не было для него иного выхода? И что же надо людям делать, чтобы не было преступлений? Вот, если хотите, вопросы, которые меня мучили. И в этой связи я проникся к Петрову особым уважением. Я чувствовал его силу и его бессилие одновременно, ощущал, что он пасует перед этими жгучими социальными вопросами: а что же дальше? Что даст еще одно расследование преступления обществу? Прояснит его самосознание? Вы хотите сказать, что эти вопросы не должны волновать правосудие? Ерунда! Должны! Непременно должны! Ибо заинтересованность в счастливой судьбе человека, в благополучной судьбе своего народа как в правосудии, так и в искусстве, литературе, кино должна быть не показной, а искренней. Просто у правосудия и искусства средства разные.

- И цели, - все же не удержался Солин.

- Частные цели, - поправил я следователя.

- У вас изумительные портреты девушек. Особенно этот двойной портрет Копосовой и Пак в каминной Касторского. Это тоже по заказу?

Солин, задавая этот последний вопрос, как бы давал мне понять, что ему мои размышления про соотношение права и нравственности просто неинтересны. А мне было неинтересно с ним говорить дальше о живописи, даже если это напрямую касалось моих картин.

- Понимаю, что вас интересует, - зло сказал я. - Мне эти портреты никто не заказывал, и лично я, например, не знал, что Сашенька бывает у Касторского.

- Вы всячески стараетесь защитить обеих женщин. Из чувства сострадания, что ли?

- Сам факт - женщины заключены в тюрьму - это невероятно. Даже противоестественно. И снова я думаю о том, что это принесет обществу, если мы осудим этих девиц и отправим в колонию?

- Это уже не ваши заботы! - резко оборвал меня Солин.

Я шел в камеру, ровным счетом ничего не понимая, что же происходит со мной, что творится вокруг. Я не понимал Солина, его манеры перескакивать с одного предмета на другой: то он принимает участие во мне, то вдруг все меняется, он будто спохватывается, что перебрал с добрыми намерениями в отношении преступника. А я - преступник. Уже не подозреваемый. Я теперь попал в иной клан людей. Со мной говорят о моем прошлом. Я, Теплов, художник Теплов, в прошлом. Нынешний Теплов - преступник. Руки за спину. Ни шагу в сторону. Жизнь по режиму. Я словно переродился. Уже больше не ропщу. Думаю только о том, как пройдет этот день. Обед, ужин, отбой. Мучительно спать рядом с храпящим человеком. Инокентьев храпит за десятерых. А когда его я толкаю в бок, он вскакивает как сумасшедший, и в его выпученных глазах немой крик:

- Что? Кто? Где?

Я стараюсь его не будить. Стараюсь приучить себя не реагировать на все мои невзгоды.

Другие во мне

Эта мерзкая идейка о том, что из меня да и из любого можно сделать другую личность, не дает мне покоя. Все может оставаться прежним: нос, рот, зубы, пломбы и дырки в зубах, руки, размер обуви, мозоли на мизинцах, вес и рост, цвет, волос, прически, размер головы, походка, эрудиция, профессиональные навыки и умения, потребности и мотивы, а вот с мозгами может случиться нечто такое, после чего способ мышления резко изменится, а личность станет другой. Скачок произойдет без каких бы то ни было количественных накоплений. Кинули тебя в камеру. Сказали: ты - подозреваемый. Ночью отняли у тебя штаны. Иглу к твоему телу приставили, вписали в пейзаж за окном вышку сторожевую - и твоя личность распалась, поскольку ты никак не подготовлен к перенесению подобных тягот. Во мне, увы, нет прочных оснований Аввакума или Савонаролы. Я пустой. Мне нечего защищать. Я не накопил, не вобрал в себя все то, что можно было бы яростно защищать. Я там, на свободе, лишь голосил, разглагольствовал про всякие занимательные штучки, типа общения, целостности личности, трансцендентности, отчуждения. Теперь я понимаю, что там была ненужная, никчемная возня. Как говорят теперешние ученые, просто информационный шум. Слова загрязняли духовную среду. Потому что слова сами по себе ничего не выражали. Они были стертыми, утратившими свой изначальный смысл. Во мне образовалась какая-то нелепая легковесность. Эдакая мотыльковая страсть. С привкусом смелости, оппозиционности. Бравада! Все бравада. На поверку - ноль. Поэтому во мне мог поселиться с ходу кто-то другой. Притащить свои пожитки. И меня, прежнего, пнуть в зад ногой: "Прочь!", а этот новый человечек раскладушку в угол, вместо кистей и красок разложил скоросшиватели, да бумагу, да картон - обычная тюремная работа: приятно, хоть какое занятие! Этот новый "другой" учит, наставляет меня: "Ты свои прежние замашки, свои бредни выкинь из башки. Выбраться бы тебе отсюда подобру-поздорову!" А какие, собственно, бредни? И бредней никаких не было. Не ведал, что творил. Чего хотел? Чего добивался? Мучила всегда одна страшная мысль: не могу любить. Не дано. И от этого больше всего и сегодня страдаю. Приходит на ум сказанное Инокентьевым:

- Этот Макиавелли и в любви был мерзок. Не понимал красоты. Всякую грязь собирал. Тут, сударь ты мой, прямая связь…

Я тогда подумал, откуда такое понимание у старого, видавшего виды профессионального жулика. Он пояснил:

- Я всю жизнь боролся за свою личность. Меня пытались переделать, а потом плюнули. Я победил на воле. Победил в тюрьме. В колонии. Мое отдайте мне! Оно мое! Вот так, сударь ты мой.

- А что вы вкладываете в это "мое"? - спрашивалКя.

- Мои мысли и мои чувства. Мое понимание красоты. Небес. Вершинности. Поэзии. У меня есть главный талант. Талант общения. Ко мне шли люди. Я общался с ними и открывал им самих себя. Я - человек лояльный. Укрепляю строй, потому что чту закон. Рассказываю всем, что закон надо любить. Человека надо любить.

- Но вы же обирали людей.

- Простите, экспроприировал. Отбирал то, что мне они сами должны были отдать.

- Вы не хотели бы стать другим?

- Избави боже! Я так люблю все нажитое мною! Это мое? Мое! Единственное, что у меня есть!

Я так и не мог понять, что же составляет это его собственное духовное "имущество", которое он так оберегал. Крепко, надо сказать, оберегал. Сколько бы перемен ни произошло, а его не изменишь, он останется прежним. Этот анти-Аввакум, анти-Савонарола, античеловек. Он, видите ли, не желает страдать. Здесь в тюрьме приходится жить с максимальной нагрузкой. Я чувствую, как он вспоминает лучшие свои дни. Вспоминает, должно быть, лучших своих женщин, и тогда его лицо светлеет. И он вскрикивает:

- Ах, какая мадам была эта Магда, певичка из ночного варьете… Какая фантастическая неистребимая жажда жизни… - и он рассказывал мне историю своей любви. Его руки, огромные лапищи выписывали в воздухе окружности, по его представлениям, передававшие восхитительные прелести Магды. Он весь сжимался от воображаемой страсти и выворачивал руки, и пальцы превращал в дуги, чтобы сходства было больше. - Да, да, такой очаровательной фигурки не было на всем побережье. Любила купальники телесного цвета. И массивную золотую цепь вместо пояска. Я не жалел денег. Она стала моей! Это было фантастично!

Слово "фантастично" он произносил с особым пафосом, так что каждый слог выстреливал фейерверком, огни от каждого слова россыпью падали вниз, и по этим мерцающим россыпям ступала длинными и нежными ногами прекрасная Магда.

- Простите, но вы же любили, кажется, другую женщину?

- О, сколько у меня было женщин в этой жизни! И как я их всех любил! У меня особый взгляд на женщин. Я человек Востока, а значит, гаремный человек. Великий Абу Али Ибн Сина говорил, что одна из величайших способностей женщин должна заключаться в ее умении удалять всякие неприятности из души мужчины. Я люблю тихих женщин, мудрых, не болтливых. Женщина, которая болтает без умолку, - это не женщина. Балаболка. Таких надо уничтожать. Они засоряют среду. Ненавижу я и женщин высокомерных, придирчивых, злых. Моя Ириша прекрасно воспитана во всех отношениях. Она совершенство. В ней собраны замечательные качества - тихая радость, уступчивость, она наслаждается, когда дает радость мужчине. Это редчайшее качество совершеннейшей женщины.

- Так же мыслит и Касторский?

- Совсем не так. Мы с ним на разных полюсах. Он - человек зла. Но зла особого рода. Есть зло, которое люди совершают по необходимости или преследуя определенную цель, или же по принуждению. У Касторского зло направлено на достижение некоего тайного результата. Он исповедует высшее зло. Зло, которое незримо вбирает в себя чистоту, гармонию, совершенство природы человека. У Касторского есть тайна, за которую ему следовало отсечь голову. Он нашел способ оздоровления мужчины. Добыл эту тайну из того, что сокрыто в философии Востока. Вам этого не понять. Это очень сложно. Я и сам не до конца разобрался в этой философии. Вы читали про жизнь Авиценны?

- Что именно?

- Вы знаете о сорока юных красавицах что-нибудь?

- Нет, - ответил я.

- Так слушайте. Авиценна был великим визирем, а потом его посадили в тюрьму. Опустили в глубокий и сырой колодец, где он просидел два месяца и едва не умер. А через два месяца его освободили, но Ибн Сина сказал: "Если вы мне подарили свободу, то сделайте так, чтобы я смог жить". "Что ты хочешь?" - спросили у него. "Я хочу, чтобы в течение сорока дней ко мне в колодец опускали в день по шестнадцатилетней девушке. Они своим теплом и чистым дыханием возвратят мне здоровье и душевный покой. Каждый вечер в колодец опускали шестнадцатилетнюю девушку и каждое утро поднимали наверх труп юной девушки. Красавицы отдавали свои силы великому человеку и потому умирали. Когда умерла сороковая девушка, он согласился выйти из сырой темницы. Он не был с ними в близости. Они лишь согревали его своим дыханием.

- Это легенда, - сказал я, огорченный тем, что великий Ибн Сина стал для этого отвратительного Зурабовича примером жестокости, примером для подражания.

- Не в этом дело, - сказал Инокентьев. - Кстати, это не легенда, а сущая правда. Но еще раз говорю - дело не в этом. А вот в чем. Касторский пошел дальше. Ему нужен был аромат женской просветленности. Поверьте, я стар. И понимаю кое-что в закатной любви. Авиценна был мудр. Но и он умер, потому что оправдывал наказания и убийства.

- Убийства? - спросил я.

- Касторский пройдет по трупам, но добьется своей цели. У него фантастические связи. Он, как Спиноза, одновременно философ и ювелир. Гадает и предсказывает. Говорят, к нему даже члены правительства захаживают. Он связан с криминалитетом страны. Его боятся, - шептал Инокентьев. - Я вам точно скажу, он человек дьявола, я сам видел, как он летал по комнате.

- На метле, разумеется? - спросил я.

- Напрасно вы смеетесь. Напрасно. Уже были такие насмешники. Помните булгаковского Мишу Берлиоза. Тоже ведь не верил. Пока Аннушка не разлила подсолнечное маслице. Мне Ириша жуткие вещи рассказывала о Касторском. Представьте себе, они сидели в каминной, и Касторский вызвал дюжину покойников из самого разного захоронения. То были трупы и скелеты из прошлых веков. Представьте себе мертвецов: Адольфа Гитлера, Рихарда Вагнера, Акбара и Ивана Грозного.

- А Чингисхана среди них не было?

- Напрасно смеетесь. Есть вещи необъяснимые в этом мире. Вы слышали о том, что среди нашей молодежи появились профашистские элементы?

- Баловство.

Назад Дальше