* * *
Поприщин. Поприщин мечтал о поприще. Поэтому он и обезумел. Вот и еще одна издевательская фонетическая игра в духе Р. Если бы он меня подслушал, то был бы наверняка доволен. Сказал бы, удовлетворенно посмеиваясь, перебирая слова, как четки, в ленивой ориентальной манере: "Ну вот - ты в себе его обнаружил. То, что и требовалось доказать".
* * *
Р. возвратился спустя три недели. Достаточно было и беглого взгляда, чтоб сразу почувствовать смену климата. За годы приятельства я привык, что он неизменно следит за собою, оберегает свою бронированную, свою олимпийскую невозмутимость. Тренированная ирония, всегда подпиравшая его в спорах даже без помощи аргументов, то ли иссякла, то ли пропала. Он был не столько даже подавлен, сколько растерян и опечален.
- Похоже, - сказал я, - что ты промахнулся. Сентиментальное путешествие не удалось, а любимый город не оправдал твоих ожиданий. Улицы оказались уже, кварталы короче, дома приземистей. Так оно постоянно бывает.
- Дело не в этом, - сказал он сухо. - Город прекрасен, еще прекрасней, море еще головокружительней, но он другой.
- Так и ты другой.
- А я все тот же. В этом и горе. Я тот же несчастный космополит, и он не способен понять, куда сгинула его непричесанная, многоязыкая, разноплеменная малая родина, та самая, что его окликала на каждом шагу, на каждом углу, сразу на нескольких наречьях, которые он все понимал. Я полоскался в этой семье словно малыш в теплой лохани, знал, что я сын этого города. Я это помнил даже тогда, когда убедил себя самого, что годы сделали свое дело, и я наконец-то стал северянином, присох, прижился, что я здесь - свой.
Однако однажды ты прозреваешь: нет, ожидания не сбываются. Однажды тебе является мысль, что настоящая твоя жизнь - лишь детство, отрочество и юность, когда ты резвился в портовом городе и маялся у фонарных столбов и ждал девчонку, что вовсе не стоило прислушиваться к гудкам паровозов. Тогда, неожиданно для себя, седлаешь троянского скакуна и отправляешься в путь за призраком. Такая опасная авантюра еще никому не сходила с рук, и я получил по полной программе.
После лирического вступления он перешел к нарочито бесстрастному изложению недавних событий - последствиям их предстоит растянуться на долгое и смутное время. Он рассказал о двух городах, которым теперь предстоит пополнить реестр достижений и подвигов национального самосознания. Один - Ходжаллы, другой - Сумгаит.
Мы упустили тот миг, когда в комнате возникла гневная Вероника. Она не дала ему договорить. Она обрушила нам на головы свое вулканическое пламя:
- Высоколобые господа! Властители наших дум! Где вы были, когда эта гадина, эта жаба, которая вами поименована "национальным самосознанием", полезла на нас с барабанным боем?! Она ведь не вчера родилась и не вчера объявилась на свете. Но все, на что вы оказались горазды, - манная каша о зле и добре! И все это длится - из года в год! Один и тот же парад негодяев, одни и те же слюни и сопли! Попробуйте что-нибудь возразить!
Р. сумрачно бросил:
- Не стану пробовать. Известно, что виноваты писатели, что гуманисты смешны и вялы, что мизантропы не ошибаются. Не стану упоминать харизматиков, которые рады спалить планету. Но дело не только в больных пироманах, не в том, что от метателей искр действительно возгорится пламя. Пусть они даже трижды виновны, не говоря уже о литераторах.
- Так в чем оно?
- В разрушительной силе, которая некогда поселилась в нашей талантливой популяции. Столь же талантливой, сколь неумной. Люди обычно воспринимаются либо как муравьи-строители, либо как полчища саранчи. Только и ждут трубы архангела. Пойдут куда она позовет. Если бы так! Но дело хуже.
Не спорю, движение истории не раз достигало критической точки, когда притязания одиночек, которых мы называем лидерами, и притязания некоей общности, оцениваемой как авангард, сливались с возбуждением множеств. Тогда совершались то взрыв, то скачок, то драматический поворот. Но это происходило нечасто - однажды или дважды в столетие. Нет смысла чрезмерно преувеличивать значение пламенных режиссеров и полагать, что послушная публика, которую мы называем то массой, то населением, то народом - в зависимости от места и времени, - всего только жертва в руках кукловодов. Не так. Умираешь всегда в одиночку.
- Бывают жертвами и народы, - негромко напомнила Вероника.
Р. согласился, как мне показалось, с каким-то странным удовлетворением:
- О да. Пока видят в подобной роли свое историческое предназначение. Но это ничего не меняет - смерть на миру ничуть не красна. Мы слишком охотно в это поверили.
И после паузы обронил:
- К несчастью, пассионарные нации считают, что им дано убивать, при этом не становясь убитыми. Распространенное заблуждение.
Я механически отозвался:
- Печально.
На самом деле я видел лишь то, как двумя минутами ранее она по-хозяйски вошла в его комнату и как привычно здесь себя чувствует. Как дома. Мысленно содрогаясь от душной ненависти к нему, от ужаса перед самим собою, я, неожиданно для себя, отчетливо и жестко подумал: "Жаль, что тебя там не подстрелили. Еще бы. Ты всегда увернешься. От жизни, от пули. Тебя не достанешь".
Р. неожиданно засмеялся. Но смех был неискренний, невеселый. Потом, покачав головой, произнес, не то удивленно, не то настороженно:
- На-ци-я. Ядовитое слово. Сказал же твой Николай Васильевич: "Нация - подлец". Все он видел.
* * *
Он видел все. Возможно, поэтому решился на ледяную пустыню без женщины. В сущности, выбор тут был один - выбрать жизнь и проиграть судьбу или выиграть судьбу и проиграть жизнь. Был ли этот выбор сознательным? Вынужденным? Кто это скажет? Как бы то ни было, он его сделал.
Мне предстоят такие же годы. Мертвые дни без любимой женщины.
* * *
Когда я вошел к нему, Р. сиял словно начищенное голенище. Я хмуро спросил:
- Чему ты так рад?
Он рассмеялся, потер ладони.
- Сегодня я загнал тебя в угол. Я говорил о тебе в издательстве. И пробудил у них интерес к юному господину Яновскому. Они, безусловно, заинтригованы. Теперь тебе некуда отступать, откладывать, перебирать бумажонки. На все про все имеешь полгода. Работай, не отрывая от стула мозолистого седалища труженика. Пиши, не оглядываясь, взахлеб, с рассвета до ночи. Как в юные дни.
Итак, он мне барственно протежирует. Он убежден, что сейчас я испытываю собачью благодарную радость. Не понимает, как унизительна его снисходительная забота. Хватает ладошкой листок со стола, таким же энергичным движением берет свое вечное стило, стремительно пишет какие-то цифры.
- Вот телефон Петра Алексеевича. Имя-отчество вполне императорское. Свяжись с ним сегодня же. Не откладывая. Пока железо еще не остыло.
На оборотной стороне врученного мне листочка лепились наспех набросанные строчки. Сначала я даже не сообразил, что это стихи. Потом убедился: выплеск внезапного вдохновения.
Стишки, надо сказать, неожиданные:
"Ни просьб, ни слез, ни укоризн. Просить пощады не хочу. За эту пряничную жизнь / Сполна однажды заплачу. А очертания предела / Все неотступней, все видней. Чем жарче кровь вчера гудела, / Тем ночь сегодня холодней".
Я их внимательно перечитал и чувствовал, как меня заливает волна обретенного торжества.
- Боишься? - пробормотал я беззвучно. - Не зря ты боишься. Не все тебе пряники. Придется, придется платить по счету за этот свой лотерейный билет.
* * *
Забыть не могу, что он сказал мне, когда я пожаловался ему в минуту нахлынувшей откровенности на острое чувство своей неприкаянности - все чаще я себя ощущаю какой-то отдельной, случайной щепкой. Плывет она сама по себе, затерянная в общем потоке.
Он несколько утомленно изрек:
- Тебе есть резон определиться, уразуметь наконец, что ты вкладываешь в понятие "народная жизнь"? Если она для тебя означает жизнь ткача или плотогона, каменотеса и дровосека, то шансов участвовать в этой жизни - практически у тебя никаких. Тут ты не менее одинок, чем твой пилигрим Николай Васильевич.
Но если ты видишь свое участие в готовности к солидарности, к отклику, в своей способности резонировать на зов, исходящий из глубины, - а этим бесценным даром отзывчивости он был наделен сверх всяких мер - если ты хочешь найти свое место в клочке исторического времени, которое вбирает твой срок - тогда ты полноправный участник при всей погруженности в мистику духа. Надо сознаться раз навсегда: есть будничный смысл, есть сущностный смысл. Они далеко не всегда совпадают.
Я мрачно спросил:
- И в чем их различие?
Р. усмехнулся:
- Сущностный смысл отказывается от приспособлений. Он бережет чистоту понятия. А будничные смыслы услужливы, они принимают в расчет конъюнктуру, а также расположение звезд. Случается, вывернут наизнанку первоначальную суть предмета.
Его уверенное всеведенье вдруг вывело меня из себя. Я словно потерял равновесие.
- Театр! - крикнул я. - Цирк и рынок! Политики щеголяют гибкостью. Поэты торгуют своими печалями. Одно кривлянье и шутовство. Любой муравей родимой словесности исполнен сознанием мессианства. А нашим идолам и наставникам мы рады простить любые грехи, едва ли не восхищаемся ими!
Он посмотрел на меня с участием.
- Не кипятись, сохраняй спокойствие. Слабости незаурядных людей - это не только издержки силы. В них есть, безусловно, своя оправданность. Ахматовой убежденность в избранничестве позволила устоять на ногах. А Солженицыну - справиться с каторгой и опухолью. Все имеет свой смысл.
Выдержал паузу и сказал:
- Послушай дружеского совета. Умерь свое адское честолюбие. Когда я осознал ограниченность своих возможностей и способностей, тогда-то у меня началась прозрачная и полнокровная жизнь.
* * *
Нет. Я не верю ему. Не верю. Ни этой безбытности. Ни беспечности. Ни этим постоянным усмешкам, ни этим успокоительным фразочкам: "Не бей копытцем, там будет видно. Не гоношись, не бодайся с дубом. Доверься звездам. Так хочет небо".
Играешь в Моцарта? Праздный гений? Но знаешь, пушкинский Амадей, сколь ни прискорбно, ничуть не похож на истинного, несочиненного. Он был и зубаст и себе на уме. А тот, что возник под пером поэта, был автору жизненно необходим. Должно быть, наш Александр Сергеевич хотел опереться на этот образ. Если бы сам он не чувствовал кожей припрятанной неприязни собратьев, навряд ли бы выплеснул из себя миф о гении, отравленном другом.
И ты, мой Моцарт, не так-то прост. Умеешь просчитывать варианты.
* * *
На что мне рассчитывать? Время лечит? Расхожая сахаристая мысль. Ко мне эта выдумка не относится.
* * *
Я скроен по образу и подобию моей земли и моей страны - во мне их боль, во мне их обида, их вековечная ущемленность. В этом отличие между мною и взысканным судьбою счастливчиком, пирующим во время чумы и веселящимся на поминках.
* * *
Однажды Вероника спросила:
- Чем объяснить, что мое отечество на протяжении всей своей жизни всегда одиноко и всем чужое? Откуда он взялся и произрос, этот синдром осажденной крепости, вечной мишени и вечной жертвы? И это стыдное самосознание своей неприкаянности и инородности, своей отторгнутости от мира? Непреходящее, укоренившееся чувство обиды на всю планету? Пора же понять, по какой причине мы все припечатаны этим тавром, проклятым, окаянным тавром - зачем клеймены все до единого!
И выдохнула почти угрожающе:
- Если я не пойму - помешаюсь.
* * *
Любовь - наш лукавый троянский конь. К чему бы она ни относилась. К женщине. К городу и миру. К слову. К письменному столу. Возможно, история нам не оставила более могучей метафоры и более жестокого мифа, нежели миф о троянском коне.
* * *
О, это чувство, всегда, неизменно являющееся в последний твой час: так и не сказано самое главное!
* * *
Мне кажется, что я чувствую остро прелесть фрагмента - я ощущаю, что в каждом возможен свой цвет, свой тон. Если б в словесности утвердилась особая каста мозаичистов, которая есть среди живописцев, я бы примкнул к ней без колебаний. Однако такой не существует, и я обречен остаться автором несостоявшихся произведений. То ли герой моего романа не мой герой, то ли и сам я совсем не герой (второе вернее) - кишка тонка и слаба рука, - но замысел так и не станет делом, останется еще одной строчкой в могильнике невоплощенных идей.
Что же, беда эта невелика. Иллюзией больше, иллюзией меньше. Пускай какой-нибудь многомудрый академический господин обронит два снисходительных слова о "странной поэтике наших блокнотов" и прочий глубокомысленный вздор. Не я ведь первый, не я последний, кому не хватило ни силы, ни воли.
Не все ли равно, когда я утратил и где я оставил способность к радованию? Мне, слава богу, хватило юмора, чтоб удержаться от тяги к учительству (в отличие от Николая Васильевича), но не хватило силы для исповеди. Жалкая, мелочная боязнь выглядеть недостаточно доблестным и недостаточно респектабельным перед возможным судом читателя. Смешная, когда читателя нет.
* * *
А книги я так и не написал.
Невесело подводить итоги. Что бы сказал наш счастливчик Р., прочти он однажды эти странички. Слава создателю, он не получит хотя бы этого удовольствия. Хватит с него и всех остальных.
Я не сумел, подобно ему, ни овладеть дарованной жизнью, ни даже просто ей соответствовать. А впрочем, жизнь сама по себе - лишь череда несоответствий".
Вместо эпилога
Я сделал то, что должен был сделать. Собрал, сложил и привел в порядок записи Доната Певцова.
Я не включил в их состав все случайное, не представляющее интереса для гипотетического читателя. Тем более, сам покойный Певцов считал, что избыточность неэстетична.
И завершились все наши счеты, все наши споры, наши обиды, наше бессмысленное соперничество, дружба, похожая на вражду.
Все оказалось напрасным, ненужным, так же, как мой союз с Вероникой. Так скоро и печально он рухнул, так странно сложился ее маршрут. Случайная встреча с гостем столицы, с неким Джанкарло Монтефиори - и он увозит ее в Тоскану - то ли в Ареццо, то ли в Ливорно.
Она, должно быть, и не узнает, что кончилась его несчастливая, его незадавшаяся жизнь, его безрадостная любовь. Жива ли ты еще, Вероника?
Мне грустно, что мы с ним не объяснились. Прежде всего я б его утешил. Я терпеливо бы втолковал, что человек под буковкой Р., который занимал в его жизни столь непропорциональное место, совсем не счастливчик, не фаворит. Я бы постарался его уверить, что я не беспечный игрок, не всадник, не жрец, не избранник, а ломовик. Стругаю, обтесываю, кайлю свою неподатливую делянку, день изо дня добываю слово, которое кажется мне живым.
Я бы вручил ему эту страничку, которой хочу завершить его записи, и, чтобы он ее не упустил, не отмахнулся, прочел примиренно, сказал бы, что я их довел до конца, чтоб завершить свои долгие игры и со словесностью и с судьбой.
Досадно думать, сколь многим людям внушил я стойкую неприязнь своей репутацией вечного баловня. Мысль, что лучше уж вызвать зависть, чем испытать ее самому, меня не тешила и не грела. К тому же я вовсе не ощущаю такой благосклонности обстоятельств. Земля, на которой я был рожден, не приспособлена ни для праздника, ни для игры с самим собою.
Впрочем, не знаю, в каком углу этой приговоренной планеты мы чувствуем незамутненную радость. Нас Бог невзлюбил. И можно понять его. Всякий творец - и он в том числе - не жалует творческую неудачу.
Да мы и сами не обольщаемся. За обе выпавшие нам жизни - за собственную, за историческую - мы насладились сверх всяких мер общением с массовым человеком и можем оценить безошибочно всю прелесть этого удовольствия.
Возможно, я был не прочь "увернуться". Возможно, что иной раз казалось: а в самом деле - мне выпал фарт. Я поздно понял, что у Певцова моя успешная биография стала навязчивой параллелью, может быть, даже какой-то хворью.
Однажды мы с ним заговорили о конформистах, и, шутки ради, я высказал нехитрую мысль, что существует на этом свете некий общественный договор, который дает нам возможность выжить, что это, в конце концов, некий инстинкт, следящий за тем, чтоб мы уцелели. С каким поразившим меня восторгом он крикнул, что он разгадал мой секрет, что ничего не переменилось с времен Горация - тайна успеха в высокомерном презрении к людям. Не стоило мне его поддразнивать.
Больше всего его обижало, что я разглядел его непомерное, его сатанинское честолюбие, его постоянную неутоленность. Как будто для этого мне понадобился особый рентген, оптический подвиг. По-своему он был простодушен - его ахиллесова уязвимость была очевидна, вся - на поверхности.
Но этот томивший его соблазн, этот не воплощенный им замысел и был его троянским конем, который притворился подарком, заворожил его, заманил и изувечил всю его жизнь.
И все-таки жаль, что его мечта так и не обрела своей плоти и что роман его не дописан.
А впрочем, если подумать трезво, то все это не имеет значения. Уже никто не читает книг.
Апрель 2011