Хозяйство света - Дженет Уинтерсон 9 стр.


Морской конек лежал в его кармане.

Мрак шел по пляжу.

Луна была новая, и лежала на спине, словно опрокинутая ветром, который наметал песок к его сапогам.

Он посмотрел на мыс Гнева, и ему почудился силуэт Пью за стеклом света. Волны были свирепы и быстры. Надвигался шторм.

1878 год. Его пятидесятый день рождения.

Когда Роберт Льюис Стивенсон спросил, можно ли навестить его, Мрак был польщен. Они бы осмотрели маяк, а потом Мрак показал бы ему знаменитую пещеру с окаменелостями. Он знал, что Стивенсона завораживали Дарвиновы теории эволюции. Он и не подозревал, что у Стивенсона для визита была особая цель.

Мужчины сидели по сторонам камина и разговаривали. Оба выпили немало вина, Стивенсон раскраснелся и оживился. Не думал ли Мрак о том, что все люди обладают атавистическими свойствами? Такими их сторонами, что хранятся, как непроявленные негативы. Теневыми натурами - их невозможно представить, но они есть?

У Мрака перехватило дух. Сердце колотилось. Что Стивенсон имеет в виду?

- Один человек может быть двумя, - сказал Стивенсон, - и не знать об этом, или может открыть это и понять, что должен действовать. Эти два человека могут быть очень разных видов. Один - честный и преданный, а другой, быть может, не многим лучше обезьяны.

- Я не допускаю, что люди когда-то были обезьянами, - сказал Мрак.

- Но вы допускаете, что все люди имеют предков. Что скажете, если где-то в вашей крови угнездился давно исчезнувший изверг, которому недостает лишь тела?

- В моей крови?

- Или в моей. В любом из нас. Когда мы говорим о человеке, который ведет себя несообразно себе, что мы имеем в виду на самом деле? Не говорим ли мы, что в этом человеке должно таиться нечто большее, чем мы предпочитаем знать, да и вообще-то нечто большее, чем он предпочитает знать о себе?

- Вы думаете, что мы так мало знаем о себе?

- Я бы выразил это иначе, Мрак; человек может знать себя, но он гордится своим характером, своей целостностью… в этом слове есть все: целостность - мы обозначаем им добродетель, но у него есть еще одно значение - цельность, а кто из нас таков?

- Мы все цельны, я надеюсь.

- Интересно, вы намеренно неверно понимаете меня?

- Что вы этим имеете в виду? - сказал Мрак; губы его пересохли, и Стивенсон-заметил, как он теребит цепочку от часов, словно четки.

- Можно откровенно?

- Сделайте одолжение.

- Я был в Бристоле…

- Понимаю.

- И там я повстречал моряка по имени…

- Прайс, - сказал Мрак.

Он поднялся и подошел к окну, а когда вновь обернулся и посмотрел на свой кабинет, наполненный хорошо послужившими знакомыми вещами, почувствовал себя чужим в собственной жизни.

- Тогда я расскажу вам, - сказал он.

* * *

Он говорил долго, рассказывая всю историю от начала и до конца, но собственный голос доносился издалека, будто говорил человек в другой комнате. Он подслушивал себя. Это себе он все рассказывал. Себя ему нужно было рассказать.

* * *

Если бы тогда в Лондоне я не увидел ее, моя жизнь, возможно, сложилась бы совсем иначе. Я целый месяц ждал нашей следующей встречи и весь этот месяц не думал ни о чем другом. Как только мы остались вместе, она отвернулась и попросила расстегнуть крючки на ее платье. Их было двадцать; я помню, как считал их.

Она переступила через платье, расплела волосы и поцеловала меня. Она была так свободна в своем теле. Ее тело, ее свобода. Меня пугало то, как мне от нее становилось. Вы говорите, мы не едины, вы верно говорите: в каждом из нас есть двое. Да, нас было двое, но мы были едины. Я же расколот огромными волнами. Я осколок цветного стекла из церковного витража, давно разбитого. Осколки себя я нахожу повсюду, собирая их, я режу себя. Цвета ее тела, красный и зеленый, - цвета моей любви к ней, цветные части меня, а не толстое мутное стекло всего остального.

Я стеклянный человек, но нет во мне света, который бы светил через все море. Я никого не приведу домой, не спасу ничьей жизни - даже своей собственной.

Однажды она приезжала сюда. Не в этот дом, а на маяк. Только из-за этого я еще могу жить здесь. Каждый день я прохожу той тропой, по которой мы шли вместе, и пытаюсь различить ее след. Она проводила рукой по волнолому. Она сидела у скалы спиной к ветру. Она расцвечивала это унылое место. Она осталась в ветре, в маках, в нырянии чаек. Я нахожу ее повсюду, куда падает мой взор, даже если никогда больше не увижу ее.

Я нахожу ее в маяке и его долгих вспышках над водой, я нашел ее в той пещере - это чудо, невозможное, но она была там, изгиб ее тела отпечатался в этой живой скале. Вкладывая руку в расщелину, я чувствую ее; ее соленую гладкость, ее острые края, ее изгибы и отверстия, воспоминания о ней.

Дарвин однажды сказал мне кое-что, и я ему благодарен. Я тогда пытался забыть, остановить свой разум на пути туда, где для него нет пристанища. Он видел мое волнение, хоть и не знал его причины, и отвел меня на Ам Парве - к Поворотной Точке, и там положил мне руку на плечо и сказал:

- Ничто не забывается. Ничто не исчезает бесследно. Сама Вселенная - единая безграничная система памяти. Оглянись, и ты найдешь начала мира.

1859

Чарльз Дарвин опубликовал книгу "О происхождении видов", а Рихард Вагнер закончил оперу "Тристан и Изольда". И та, и другая - о началах мира.

Дарвин - объективно, научно, эмпирически, доказательно.

Вагнер - субъективно, поэтично, интуитивно, непостижимо.

* * *

В "Тристане" мир сжимается до корабля, постели, фонаря, любовного снадобья, раны. Мир вмещается в одно слово - Изольда.

Ничто не существует, кроме нас двоих, - как далек этот романтический солипсизм от многообразия и сложности Дарвиновой естественной истории. Здесь мир и формы всего сущего образуются и преобразуются, неустанно и непрерывно. Жизненная сила природы аморальна и несентиментальна; слабый умирает, сильный выживает.

Тристан, слабый и израненный, должен был погибнуть. Любовь исцелила его. Любовь - не часть естественного отбора.

Когда началась любовь? Когда один человек посмотрел на другого и увидел в его лице леса и море? В тот ли день, когда, изнуренный и утомленный, тащил ты добычу домой, все руки в порезах и шрамах, но вдруг увидел желтые цветы и, не осознавая, что с тобой, сорвал их, потому что я люблю тебя?

* * *

В окаменелых записях о нашем бытии нет следа любви. Вы не найдете ее в земной тверди, ждущую открытия. Длинные кости наших предков ничего не говорят об их сердцах. Последняя трапеза сохраняется порой во льду или болотном торфе, но их мысли и чувства исчезли.

* * *

Дарвин перевернул устоявшуюся систему творения и завершенности. Его новый мир был течением, переменой, пробами и ошибками, неклеймеными сдвигами, случаем, роковыми экспериментами, лотерейной удачей против расчета. Но Земля стала голубым шаром с выигрышным номером. Качаясь поплавком в космическом море, сама Земля была счастливым номером.

Дарвин и его ученые коллеги по-прежнему не знали, сколько лет Земле и формам ее жизни, но им было известно, что невообразимо больше четырех тысяч - возраста, указанного в Библии. Теперь время следовало понимать математически. Его больше нельзя было представить чередой прожитых жизней, разматывающихся, как генеалогия из Книги Бытия. Расстояния были огромны.

* * *

И все же человеческое тело - по-прежнему мера всех вещей. Эту шкалу мы знаем лучше прочих. Нелепые шесть стоп опоясывают весь земной шар и все на нем. Мы говорим о стопах, локтях, пядях, потому что это нам хорошо знакомо. Мы узнаем мир с помощью тела, через него. Такова наша лаборатория, мы не можем без нее экспериментировать.

Это и наш дом. Единственный, что поистине у нас есть. Дом там, где сердце…

Простой образ сложен. Мое сердце - мускул с четырьмя клапанами. Оно делает 101 000 сокращений вдень, перекачивая по всему телу восемь пинткрови. Наука может его обойти шунтом, а я не могу. Я говорю, что дарю тебе сердце, но не делаю этого.

Разве? В окаменелых записях о моем прошлом есть свидетельства того, что сердце удалялось не один раз. Пациент выжил.

Сломанные конечности, просверленные черепа - и никаких следов сердца. Копни глубже - и найдешь историю, скрытую в толще времен, но правдивую, как сейчас.

Расскажи мне историю, Сильвер.

Какую историю?

О Тристане и Изольде.

Есть раны

Есть раны, которые никогда не затягиваются.

Когда меч вошел второй раз, я целился в первую рану.

Я так слаб здесь - там, где меня обнаружили прежде. Моя слабость затянулась твоей любовью.

Когда ты лечила меня, я знал, что рана откроется снова. Знал это как судьбу и в то же время - как выбор.

Любовное зелье? Я его так и не выпил. А ты?

* * *

Наша история так проста. Я поехал привезти тебя для другого, а завоевал для себя. Волшебство, говорили потом, и это было волшебством, но не зельем, которое можно сварить.

* * *

Мы были в Ирландии. Найдется ли страна мокрее? Приходилось выжимать разум, чтобы ясно мыслить. Я был утренним туманом смятенья.

У тебя был возлюбленный. Я убил его. Шла война, и твой возлюбленный был на стороне проигравших. Я убил его, но он смертельно ранил меня; нанес мне рану, которую может исцелить только любовь. Утратишь любовь - и рана станет кровавой, как всегда. Кровавой, как сейчас, закисшей и рваной.

Умру я или нет, мне было все равно. Но ты приняла меня из жалости, потому что не знала моего имени. Я сказал, что меня зовут Тантрист, и Тантриста любила ты.

Однажды я спросил тебя:

- Что если бы я был Тристаном? - и увидел, как ты побледнела и взяла кинжал. Ты имела полное право убить меня. Я открыл тебе горло, адамово яблоко слегка подрагивало, но перед тем, как закрыть глаза, я улыбнулся.

А когда открыл их снова, ты уже опустила кинжал и держала меня за руку. Я был словно дитя - не герой, не воин, не любовник, а ребенок в большой постели, вокруг которого вращается день, медленно и сонно.

Комната была высокой и голубой. Кобальтово-голубой. Горел оранжевый огонь. Твои глаза были зелеными. Затерявшись в красках нашей любви, я никогда их не забыл, и теперь, лежа здесь, на простынях, бурых от моей крови, я вспоминаю голубой, оранжевый и зеленый. Маленький мальчик в большой постели.

Где же ты?

* * *

Мы ничего не говорили. Ты сидела рядом. Ты была сильнее. Я не мог встать. Держа меня за руку и нежно поглаживая ее двумя пальцами, ты притрагивалась к иному миру во мне. До этого из-за ран и обломков я был уверен в себе. Я был Тристаном. Теперь мое имя ушло назад, я сам ушел назад, распутываясь на пряди чувств. Такой сплетенный человек.

Когда пришло время плыть назад в Корнуолл, ты вышла и встала на узкой скале, и мы смотрели друг на друга, пока только вдвоем могли различить, где скала, где корабль, а где человек.

Море опустело. Небеса захлопнулись.

* * *

Затем король Марк послал меня за тобой - он хотел взять тебя в жены.

Ты сказала, что хочешь убить меня.

Снова я открыл тебе свое тело. Снова ты выронила клинок.

* * *

Когда твоя служанка принесла напиток, я знал, что ты хочешь меня отравить. Под скалами Корнуолла Король в своей барке был готов встретить нас, и я выпил воду, потому что это была вода. Твоя служанка подала мне воду. Ты тоже выпила, и упала на палубу, а я подхватил тебя и держал, пока бросали якорь и корабль покачивался. Ты оказалась у меня в руках впервые и произнесла мое имя:

- Тристан.

Я тебе ответив:

- Изольда.

Изольда. Мир стал словом.

* * *

Мы жили ради ночи. Факел в твоем окне был мне сигналом. Если он горел, я не приближался. Если ты гасила его, я шел к тебе - потайные двери, темные коридоры, запретные ступени, - сметая страх и приличия, словно паутину. Я был внутри тебя. Ты вмещала меня. Вместе, в постели, мы могли спать, могли грезить, и если слышали скорбный крик твоей служанки, говорили, что это птица или собака. Я никогда не хотел просыпаться. К чему мне день? Свет есть ложь. Только здесь, где солнце убито, а руки времени связаны, мы были свободны. Заточенные друг в друге, мы были свободны.

* * *

Когда мой друг Мелот устроил засаду, я, наверное, догадался. Я повернулся к смерти лицом, как поворачивался всем телом к любви. Я бы позволил смерти наполнить меня, как ты меня наполняла. Ты прокралась сквозь рану по кровеносным сосудам, а кровь всегда возвращается к сердцу. Ты текла во мне, и я краснел, как девица, в кольце твоих рук. Ты была в моих артериях и в моей лимфе, ты была цветом под моей кожей, и если мне случалось порезаться, рана истекала тобою. Красная Изольда, живая в моих пальцах, сила крови всегда возвращала тебя к моему сердцу.

* * *

Когда Марк обнаружил нас, была битва; я сражался у дверей, пока ты не спаслась бегством. Потом я в последний раз схватился с Мелотом, моим другом, моим верным другом, и занес над ним свой меч, красный от крови. Когда же он поднял на меня свой, я отшвырнул оружие и проткнул себя его мечом, под самыми ребрами. Кожа, зажившая едва-едва, тут же раскрылась вновь.

Очнулся я здесь, в своем замке за морем, меня перенес и охранял мой слуга. Он сказал, что послал за тобой, и там, конечно, виден парус, разве нет? Я уже видел его, стремительный, как сама любовь. Слуга взобрался на смотровую башню, но паруса не было.

Я вложил руку в кровавую дыру под самыми ребрами. Ее имя потекло сквозь мои пальцы - Изольда. Где же ты?

* * *

Тристан, я тоже не пила напиток. Не было никакого любовного зелья, только любовь. Это тебя я выпила.

Тристан, просыпайся. Не умирай от этой раны. Раздели со мной ночь, а утром умри со мною вместе.

Взор его поблек, дыханье замерло. Когда я впервые увидела его, он был недвижим и бледен, и поцелуем я вдохнула в него жизнь, хоть он не знал, каким искусством я владею.

Тристан, мир был устроен так, чтоб мы в нем обрели друг друга. Он увядает, этот мир, возвращается в море. Мой пульс убывает вместе с твоим. Смерть избавляет нас от мук разлуки. Я не могу разлучиться с тобой. Я - это ты.

Мир - ничто. Его создала любовь.

Мир исчезает без следа.

А то, что остается, - любовь.

Чайник "Самсона Крепкого" опустел.

Мрак и Пью пили чай в тишине, как обычно. Затем Мрак прервал ее.

- Помнишь ли гостя моего?

Пью пососал трубку, потом отозвался:

- Дарвина? Как не помнить. Сольт просто кишел народом, точно сыр мышами.

- Я проснулся в одном мире, а лег спать уже в другом.

- Чудил он, Ваше Преподобие. Мальчишка забавлялся с ракушками.

- Нет, это не причуда, Пью. Мир намного старше, чем нам грезится. И о том, как он возник, мы едва ли имеем представление.

- Вы, стало быть, не верите, что добрый Боженька сотворил его за семь дней?

- Нет, не верю.

- Да, тяжко вам тогда.

- Тяжело, но не так, как все остальное.

Вновь повисло молчание. Мрак наклонился в кресле, чтобы перешнуровать сапоги.

- Помнишь ли гостя моего?

Словно паровой двигатель, Пью выпустил громадный клуб дыма, потом отозвался:

- Стивенсона? Как не помнить. Носился тут вверх-вниз по маяку, даже не кашлянул ни разу, хоть поговаривают, что в легких у него больше дыр, чем в сетях для трески.

- Он опубликовал свою книгу. Вот, прислал мне сегодня.

Мрак протянул книгу Пью, а тот провел руками по обложке, ощупывая тисненую кожу и награвированный заголовок. "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда".

- Это о хозяйстве света?

- В определенном смысле - да, если заботиться о свете должны мы все.

- Это уж точно сказано.

- Эта его история - о человеке по имени Генри Джекил; о настоящем светоче, блестящем примере для всех, носителе выдающегося ума и пылком филантропе.

- И вот… - сказал Пью, снова набивая трубку, чувствуя здесь историю.

- И вот с помощью препарата, произведенного им в своей лаборатории, Джекил мог по желанию превращать себя в приземистое темное создание по имени Эдвард Хайд. Позорное и гнусное отродье. Но все обернулось так, что Хайд мог открыто делать то, к чему Джекил стремился тайно. Один был сама добродетель, другой - сам порок. Могло казаться, что они совершенно отдельны друг от друга, но ужас в том, что они по-прежнему были одной личностью. Послушай, как Джекил убеждает себя:

Если бы только, говорил я себе, их можно было бы расселить в отдельные тела, жизнь освободилась бы от всего, что делает ее невыносимой; дурной близнец пошел бы своим путем, свободный от высоких стремлений и угрызений совести добродетельного двойника, а тот мог бы спокойно и неуклонно идти своей благой стезей, творя добро согласно своим наклонностям и не опасаясь более позора и кары, которые прежде мог бы навлечь на него соседствовавший с ним носитель зла.Пью пососал трубку:

- Я бы скорее прогулялся ночью в компании негодяя с чистым телом, чем со святым в чистых одеждах.

- Среди преступлений этого Хайда было и убийство, и спустя некоторое время Джекил, конечно, обнаружил, что остается Хайдом даже по приеме препарата, что возвращал его в прежнее обличье. Постепенно Хайд одерживал полную победу.

…Лежавшая на одеяле полусжатая в кулак рука, которую я теперь ясно разглядел в желтоватом свете позднего лондонского утра, была худой, жилистой, узловатой, землисто-бледной и густо поросшей жесткими волосами. Это была рука Эдварда Хайда.

Мрак умолк.

- Пью, когда Стивенсон приехал ко мне и мы беседовали в моем кабинете, он спросил, не кажется ли мне, что человек имеет две натуры; одна - почти обезьяноподобная, звериная в своем неистовстве, другая же стремится к самосовершенствованию. Конечно, Дарвин вызвал сильное осуждение этой своей болтовней об обезьянах, хотя его неверно поняли, я знаю. Я сказал Стивенсону, что не верю в происхождение человека от обезьяны, не верю, что у нас с подобными созданиями - общее наследие.

- Отменно сказано, - сказал Пью.

- А потом Стивенсон сказал, что недавно побывал в Бристоле, и встретил там человека по имени…

- Прайс, - закончил Пью.

- Именно так. И я рассказал ему все, что есть. Понимаешь меня, Пью? Все, что есть.

Последовала очередная пауза - длиннее на сей раз, словно тяжкое раздумье.

Назад Дальше