...Ваш дядя и друг Соломон - Наоми Френкель 15 стр.


От этой внезапной мысли я торможу на полном ходу. Переворачиваемся. Около этой дочери пустыни. И я еще слышу крик Тамира:

"Рами, что с тобой?"

Майор вышел из аварии без единой царапины. Несколько ударов. К этому мы привычны. Я же очнулся в беэршевской больнице. Немного помятый. Но не страшно. Сказали, что и джипу не был нанесен значительный урон. У меня левые рука и нога в гипсе. В общем, легко отделался.

Адас приехала ко мне в больницу. Увидел ее раньше, чем она заметила меня. Белая шерстяная кофточка по фигуре и юбка, как бы завернутая наискось, как парус, наклоненный под ветром, мгновенно привлекли взгляды раненых солдат, провожающих ее проход между коек. Дождь бил в окна, о, как бы мне оказаться под его струями!

Адас была передо мной, и я так хотел ее. Не знал, куда деть себя со своим разбитым лицом. Она же прижалась губами к моим – рассеченным. Обняла за шею, а я ведь лежу навзничь, на горе подушек. Она прижалась ко мне, и такое было ощущение, что здоровье прижалось к болезни, но никакой связи не возникло. Я не мог это вынести, отодвинул ее здоровой рукой. Она была смущена. Схватила бутылку с соком, стоящую на столике, на минуту став сестрой милосердия:

"Хочешь пить?"

"Сок обжигает губы".

"А разговаривать тебе не больно?"

"Язык как раз в порядке"

Замолчали, как будто уже все сказали друг другу, что хотели сказать. Адас абсолютно не умеет лгать и притворяться. Видно было, что ей нелегко смотреть на меня такого. Взяла вечернюю газету, развернула, но, не прочитав ни единой строчки, сложила. Была печальна. Как пожалеть ее, когда все мое тело болит? Спас меня Амос, танкист, лежащий рядом, раненый осколком в ногу:

"Рами, это твоя девушка?"

"Она".

"Чего же ты не рассказывал о ней? Ведь я вижу, есть о чем рассказать"

"Из-за медсестры Арны. Не хотел, чтобы она знала об этой".

Мы смеялись. От смеха боль во мне усилилась. Адас же смеялась, запрокинув голову, и волосы падали на меня. Я схватил их и притянул малышку ко мне. Здоровой рукой обнял ее, она свернулась вся в моей руке, как проглоченная ею. Я же был поглощен запахом ее тела. Сказал ей, расчувствовавшись:

"Просто стыд, лежа в больнице, так не сдерживать свое сердце".

"Не просто стыд, а позор, Рами".

"Тебе не мешает, что мое лицо – вовсе не мое? Я ведь выгляжу, как побитый пес".

"Вот еще, Рами. Если ты выглядишь, как пес, так ты что – пес?"

Я погладил ее по спине. Спросила:

"Где тебя ранило?"

"По дороге домой. Видишь, какой я невезучий и лишенный вкуса парень?"

"Почему?"

"Во время войны меня ранило в дорожной аварии".

"Выздоровеешь".

"Не везет мне".

"Что тебе не везет?"

"Участвовать в войне до самого ее конца. Нога у меня солидно пострадала".

"С ногой будет все в порядке".

"Конечно. Но не так-то быстро. Пока она выздоровеет, война кончится, я не вернусь в форт и опять окажусь в проигрыше".

"Что же ты проиграешь?"

"Не смогу быть там со всеми. Это проигрыш немалый".

"Но и не такой большой. Главное, выздороветь".

"Что ты все время говоришь о здоровье? Не выбрали ли тебя в кибуцную комиссию по здравоохранению? Быть может, и ко мне приехала по должности, а не…"

"А не по должности твоего греха?" – и она с такой силой надавила телом на меня, что я счел нужным предостеречь ее:

"Ты еще ухудшишь мое здоровье".

Опять свернулась в моей правой руке. Закрыла ладонью напухший глаз и поцеловала здоровый. Сказала голосом, в котором было больше отчаяния, чем радости любви:

"Рами, возвращайся ко мне домой, слышишь, возвращайся ко мне домой".

Вернулся домой, но пришел день прощания. И снова пустыня скачет на мне верхом. Высота наша плывет как Ноев ковчег на белых волнах, стремясь к белеющему горизонту. Но только волны-то эти – песчаные. Слои песка раскаляются под солнцем, ослепляя глаза до такой степени, что они словно замыкаются в лице, и ничего не видят вдаль. Асфальтовое шоссе петляет по пустыне, спускается и поднимается, доходит до одинокой пальмы Она вздымается в небо, гордясь перед всем этим плоским пространством. Пальма – ориентир, указывающий путь к лагерю-поселению отряда боевой халуцианской молодежи.

Тут у меня жизнь более почетная и упорядоченная. Окружен забором. Ворота закрыты. Защищен от мин. Место уединенности или одиночества? Я здесь по желанию Адас. Малышка просит меня и Мойшеле отдалиться от нее, чтобы она смогла разобраться в своих чувствах. Да будет так. Снова я надел форму и украсил бородой значительную часть лица. Такой бороды у меня не было даже в тяжелые дни в бункере под обстрелом. Могу сказать, что если раньше я имел лицо, теперь имею бороду без лица. Ладно. Я чувствую себя неплохо среди этой шумной молодежи. Среди них я старый ветеран-бородач, командир отряда молодежи, расположенного лагерем у пальмы. Что несет мне будущее? Не знаю. Как-нибудь образуется.

Глава одиннадцатая
Соломон

Жара усиливается. Пришли весенние хамсины. На наших грядках цветут белые хризантемы, которые еще посадила Амалия, и я собираю из них букет – нести на ее могилу. В эти ранние утренние часы я здесь один. Кладбище у подножья горы утопает в разноцветьи. Могилы в цветах, гора зелена. Деревья поднялись высоко. Много лет назад, когда мы только пришли сюда, здесь были одни камни, колючки и потрескавшаяся от пекла земля. Сейчас ветвятся кронами кипарисы и сосны, и лучи солнца, пробиваясь через них, посверкивают сиянием на могильных камнях. Птицы чирикают в гуще сосны, колышущей тени на могиле Амалии. Каждый день я прихожу сюда, чтобы очистить могилу от сорняков и положить свежие цветы на этот черный холмик. Имя Амалии еще написано на простой фанерной дощечке. Гляжу на ее имя и думаю: "Нельзя говорить, что это было. То, что было, есть и вечно будет".

Не было у меня сил вернуться в пустой дом. Гулял по цитрусовому саду. Земля была влажной от орошения. Грейпфруты и апельсины валялись и гнили. Мухи и черви ползли по ним. Затем пошел на виноградную плантацию. Я ведь был среди тех, кто сажал этот виноград. И многие годы, во время сбора урожая, я оставлял все свои общественные дела и шел работать на виноградники. Тогда и кровь во мне играла, как вино в сезон своего созревания. С утра до ночи трудился я под обжигающим солнцем, и руки мои были липкими от сладко истекающей массы. Грейпфруты и апельсины уже перезревают. Стою я среди зеленых виноградников и молюсь:

"Боже мой, хотя бы еще раз одари меня, дай мне горстку удовольствия от жизни, хотя бы в одну ладонь. Уж очень печальны дни мои. Дай мне хотя бы еще раз ощутить прелесть тех давних дней, когда тело, полное усталости и напряжения, обретает свежесть в душевой, а ночи опьяняют, как молодое играющее вино".

И Бог услышал мои молитвы. Целый день за старческие свои деньги я вкушал молодое вино.

Пришел вечер. Вечера облегчают мою печаль. Ветер успокаивает и ласкает. На столе моем растет горка исписанных листов. Сегодня к ним прибавился рассказ Рами. Не читал его. Как и не читал записи Адас и Мойшеле. Вначале завершу собственный рассказ. Но именно сегодня в моем рассказе судьба моя начинает переплетаться с судьбами молодых и дорогих мне существ. Ибо речь о друге моем Элимелехе, отце Мойшеле, и брате моем Иосефе, отце Адас.

Элимелех, мой брат и я – родственники. Один дед был у нас – Гедалия Моше Моргентау. У деда был небольшая мастерская по производству сумок. И так как профессия эта переходила от отца к сыну в течение поколений, нас и назвали Моргентау по-немецки, Бойтлмахер на идиш, то есть делающими сумки. Деду счастье так и не улыбнулось. Четыре жены его умерли и оставили ему целое племя детей. Мой отец и мать Элимелеха не были от одной матери. Дед Моше, за которым следило множество детей, был бедным, почти нищим. На одежду и еду обширной семье с трудом добывал деньги. Но всегда у него в кармане была копейка на книги. Собрал он огромную библиотеку, так, что все стены квартиры ломились под полками с книгами. Он их мастерил сам из простых досок. Дерева было навалом. Местечко находилось на границе России и Польши, окруженное бесконечными лесами. Все дома были из дерева.

Состарился дед, а был он евреем сильным, веселым и прямодушным и отличался завидным здоровьем. Все дети его уже покинули дом. Отец мой получил в наследство мастерскую и продолжал делать сумки. Мать Элимелеха вышла замуж за книжного переплетчика. В один из дней случился пожар в доме деда, и все книги сгорели. С того дня он пал духом, ушли из него все силы, как у Самсона-богатыря, которому состригли волосы. Перестал он смеяться, погасла душа его. Брал меня гулять по улочкам местечка. Тогда и перешел жить в наш дом. Спина его согнулась, глаза глядели куда-то вдаль, он спотыкался о камни мостовой. Я водил его, как водят слепого. Я старался не доводить его до места сожженного его дома, но мне это не удавалось. Стоял дед напротив дома своего, глядел на почерневшие от сажи стены и безмолвствовал. Нет более печального зрелища, чем дом, сожженный пожаром. До последнего своего дня дед не мог проститься с развалинами своего дома.

Иногда деда и меня сопровождал Элимелех, мой одногодок и друг. Он был сиротой, рано потерявшим мать. Когда она, сестра моего отца, умерла, он перешел на некоторое время жить к нам. Дом наш был необычным благодаря моей матери. Это были дни после революции 1905 года в России.

Время от времени слышались выстрелы в лесу. В доме тогда гасили свет, и мы сидели в темноте. На улицах слышались свистки полицейских и конский топот. Иногда к нам являлся человек, усатый, в широкополой шляпе и черном галстуке.

"Социалист", – шептала мама. Она тоже была социалисткой и обучала нас с Элимелехом социалистическим песням. Иногда, когда к нам приходили гости, нас, детишек, просили негромко их петь. Я обычно отказывался, а Элимелех пел. Иногда путал слова, ибо не понимал их. Но голосок у него был красив, и гости получали от его пения удовольствие, а над путаницей слов смеялись. Элимелех очень переживал из-за этого, стыдился. Мы убегали на лестницу, и там с девочками играли в доктора и больного. Я был доктор, проверяющий тела девочек в любом месте, а Элимелех стоял сбоку и опять сгорал от стыда.

Мама моя была молодой, а отец намного старше ее. Она много времени проводила у зеркала, пудря лицо. Мы с Элимелехом любили подсматривать, как мама принаряжается. Когда она уходила, мы брали ее коробочку пудры и пудрили друг другу лица.

Между отцом и матерью всегда возникали ссоры. Чего они ругались, мы понять не могли. Как-то отец спрятал мамину книгу. Она кричала и плакала, как маленькая девочка. Отец был странным евреем с маленькими глазками и большими очками. Был молчальником. Отношения его с матерью все более портились из года в год… Я был единственным ребенком, а Элимелех – моим братом. Дела в доме осложнились. Время от времени у нас производили обыски. Солдаты переворачивали весь дом. Мы с Элимелехом прятались под кроватью, держа друг друга за руки. Было по-настоящему страшно. Однажды пришли полицейские и забрали маму. Отец сказал, что мама – в Сибири. Он очень о ней заботился. Мать была небольшого роста, хрупкая и тонкая в талии. Через некоторое время после того, как ее взяли, отец Элимелеха женился и приехал забрать сына. Остался я один в доме и очень страдал. Был печальным ребенком. Я очень любил мать. Вернулась она в 1912 году совершенно другим человеком. Лицо ее постарело, седина пробивалась в волосах. В 1913 году родился мой брат Иосеф.

С Элимелехом мы с детства были сердечными друзьями. Ребенком он был необычным, сын книжного переплетчика, который кроме книг ничего за душой не имел: ни имущества, ни образования, ни даже вида. Но был благословен множеством детей. Вторая его жена была необычайно плодовитой. Нам было по три года, когда мы учили ивритские буквы. Дед Моше приводил нас в "хедер". Элимелех был застенчив, а мать покупала ему штаны не по размеру, и он в них тонул, вызывая вечный смех у детей.

Я был сильным и весьма агрессивным. Не давал никому прикасаться к моим близким и друзьям. С детства Элимелех был не по годам крупным по росту и формам. Но было у него одно преимущество: благодаря отцу, книжному переплетчику, он рос в окружении книг. В доме моего отца Элимелех делил постель с моим братом. Но никогда в эту постель не ложился. Каждую ночь он составлял в кухне из стульев постель, ложился, зажигал свечу и погружался в чтение. Сызмальства читал книги, которые приносили отцу на переплет, и страницы их были разрознены. Это чтение, по сути, было воровским, ибо отец запрещал ему семьдесят семь раз прикасаться к разрозненным страницам книг. Элимелех терпеливо дожидался, пока все уснут, и принимался за чтение. Иногда я присоединялся к нему, и мы читали вместе. Мама моя была в Сибири. Я был один в доме, с отцом и дедом. Отец был человеком хмурым, не очень вмешивался в мои дела. Когда по вечерам я приходил к Элимелеху, оставался спать на плите. Мачеха Элимелеха была женщиной доброй и всегда ласково ко мне относилась.

Элимелех иногда читал мне из каких-то страниц. Тень пламени свечи колебалась на этих страницах, словно души образов, к которым прикипали наши души. Счастье наше было, что отец Элимелеха Зелик работал медленно, и книги многие недели лежали разрозненными. Они и дали нам, по сути, образование во всех областях.

Тяжкая зима пришла в местечко, когда нам было по четырнадцать лет. Это был 1917 – год войны. Мама вернулась домой больной и душевно опустошенной, уже не пудрила лицо и стала такой же молчаливой, как отец. Я проводил почти все ночи на кухне у Элимелеха. Однажды студеной ночью улицы и дома покрыл снег. Элимелех лежал на своих стульях и читал мне роман "Любовь к Сиону" Авраама Many. Я лежал на плите, которая еще сохраняла тепло. За стенами шуршал ветер. Вдруг слышим слабый стук в дверь. Элимелех бежит открывать дверь, врывается струя снега и ветра, и вместе с ними – "посланец из Цфата", худой, с большим чубом и бородой, острым взглядом, изможденным лицом с одубевшей кожей. Серое существо, трясущееся от холода, словно бы сошел со страниц старой книги, полной тайн. Ничего нам не объясняет, а мы и не спрашиваем. Сел рядом со мной на плиту, поджал под себя ноги и мгновенно уснул. Читая, мы иногда бросали взгляды на странного этого гостя, а потом и сами заснули.

Мачеха Элимелеха была темпераментной и сердечной женщиной. Она приняла посланца из Цфата, который застрял в этих краях из-за войны, в дом, потеснила детей и поставила для него кровать рядом со стульями Элимелеха. Посланец околачивался у домов евреев, собирая пожертвования для земли Израиля. Мы с Элимелехом его сопровождали. Шатаясь по местечку, подходили к реке, текущей через местечко. Огромные льдины ползли в водах, а мы стояли на мосту, лепили снежки и старались в эти льдины попасть. Льдины сталкивались друг с другом, стоял большой шум и грохот, и сквозь него доносился слабый голос каббалиста из Цфата. И голос его одолевал этот грохот. Он рассказывал нам о земле Израиля, о городе Цфате и жизни каббалистов в этом городе в Галилее. И воображение наше оборачивали глыбы льдин в корабли, плывущие в эту далекую, как недостижимая мечта, страну. Кончилась война, уехал каббалист, но рассказы его о мире таинств остались с нами. Я тогда вступил в движение сионистской молодежи. Я был счастлив и старался привлечь туда Элимелеха, но он ни за что не хотел. Элимелеху снился каббалист из Цфата. Сердце его сгорало от любопытства к миру мистических тайн…

Тем временем в России произошла революция. Пограничное наше местечко осталось в пределах Польши. Эхо и страх революции докатился и до нас. Наши молодые сердца влекло к революции, Элимелех же не мог превозмочь влечения сердца к миру Каббалы, сбежал из дома в пятнадцать лет и так, шатаясь и кочуя по дорогам, достиг Вены. До земли Израиля добраться не смог. Иногда от него приходила коротенькая открытка. Никто не знал, как он живет и что делает. Все те годы я тосковал по другу моему Элимелеху.

В 1923 году минуло мне двадцать. Отец хотел меня сделать наследником семейной профессии. Я же не хотел превратиться в Соломона "бойтлмахера" и тоже сбежал из дома. Добрался до Вены – искать Элимелеха. Адреса его не знал. В синагоге кто-то сказал мне, что видел его работающим подмастерьем у маляра в предместье художников. Сказавший мне сам был художником. Нашел я маляра, но Элимелех у него уже не работал. У маляра были большие связи с художниками, которые покупали у него краски. Элимелех стал вертеться между ними, умоляя дать ему в руки кисть. Нашлась художница по имени Гретте, коротко остриженная, добродушная, которая взяла к себе дом паренька учить живописи и развивать его воображение. Маляр дал мне ее адрес. Пришел я к ней, но птичка покинула и это гнездо. Элимелех перешел к скульптору по имени Курт. Пришел к Курту. Квадратный двор его был заполнен глыбами камня, мрамора, стволами деревьев. Скульптурная мастерская была огромной, и служила невысокому ростом, пузатому Курту не только местом творчества, но и местом проживания и спальней. Скульптор был в стельку пьян. На вопрос, где Элимелех, обрушился на меня с руганью:

"Этот грязный еврей удрал от меня, работает у Пипке".

"Кто этот Пипке?" – спросил я в соседней лавчонке и у старого сапожника, который объяснил, что Пипке – специалист по починке музыкальных инструментов. Мастерская его на углу, почти рядом со скульптором-пьяницей. Побежал туда. Нашел в подвале старого человека, абсолютно седого, с глубокими морщинами и злыми глазами. В соседней комнате сидел Элимелех и чинил инструмент. Мы глядели друг на друга, как будто сошли в этот подвал из мира привидений. Сказал я ему:

"Пошли!"

"Куда?"

"В коммуну".

Коммуной в Вене, по сути, была квартира, предназначенная для молодых евреев, халуцев, которые скитались по европейским городам на пути в землю Израиля. Я был членом коммуны, но Элимелех не хотел туда идти. Он предпочитал оставаться у старого стервятника, который обманывал всех и вся, платил Элимелеху копейки на пропитание. Но он давал Элимелеху возможность играть на всех инструментах, пока их не возвратят владельцам, и потому Элимелех не хотел покидать этот грязный подвал. У старика он учился игре на скрипке. Звуки очаровывали его душу. Годами жил в этом квартале венских художников, гоняясь за чудом прекрасных соразмерностей, сам же был безразмерен. Тело его было непропорционально большим, ноги огромны, руки слишком длинны, одежда поношенная, обувь рваная. Это был не Элимелех, а его тень, опавшая и увядшая кожей. И тут меня осенило:

"Ты уже оставил мечту добраться до каббалиста из Цфата?"

"Как же я могу до него добраться?"

"Со мной. Мы же на пути в землю Израиля"…

Так мы вместе и прибыли в эту сухую долину строить здесь кибуц. Остались добрыми друзьями. Были молоды, а кибуц – как только вылупившийся цыпленок в курятнике. Со временем Элимелех стал выглядеть как шахтер, только вышедший из угольной шахты. Кудри черные, глаза черные, кожа смуглая, зубы и пальцы пожелтевшие от курения. Отсутствие соразмерности в его теле делало его особенно застенчивым и замкнутым. Дополнительная душа, блуждавшая в его огромном теле, не давала ему покоя, не отпускала его даже на час. У него был острый ум, талант ко всему и обширные знания. Он сочинял стихи, играл на скрипке, вырезал из дерева фигурки людей и животных. И насколько он был высок и огромен, фигурки были маленькими и изящными, звуки и стихи – легкими.

Назад Дальше