И все же я поймал что-то. Абунафха – раздувающаяся рыба. Не знаю, почему всегда вылавливаю это смешное существо, такое малое и несчастное. Когда его сердят или оно чувствует опасность, начинает увеличиваться, округляться и надуваться, пугая и обращая в бегство врагов своим грозным видом. И лицом существо начинает походить на лицо Черчилля (да простит меня душа этого великого деятеля, находящаяся в раю). Солдаты привозят с собой в Шарм-а-Шейх баллоны, убивают эту рыбу, и сохраняют ее раздутой, накачивая из баллонов. Из этого можно соорудить настольную лампу или вообще какое-то украшение. Я ничего такого не делаю, только пытаюсь рассердить ее, и она надувается, а я смеюсь. Опрокидываюсь на спину, плыву на мелководье, и рядом со мной эта раздувшаяся от злости рыба – в моей перевернутой каске. Тут мне приходит идея принести подарок Мойшеле – эту надутую злость. И с этой мыслью накатывает на меня печаль. И когда я печален, то это всерьез. Возвращаю рыбу в море, она тут же уменьшается и становится, как прежде, маленькой и несчастной, но я не становлюсь радостным и веселым.
И я возвращаюсь в свой форт, как в свой дом. Когда египтяне дают нам передышку, я суечусь у входа в бункер. Пустыня пылает вокруг меня. Винтовка со мной. Только стальную каску повесил на железный штырь, к которому приклеена надпись: "Не мочиться". Комары и мухи жужжат и клубятся вокруг меня. Не дают мне покоя. Хочу отогнать этих обнаглевших тварей, но силы нет пошевелить пальцем. На мешки с песком опустилась стая уставших перепелов. Не терплю я эту серо-коричневую птицу, хотя ей и выпала честь стать пищей наших праотцев в пустыне. Я бы умер с голода, но не прикоснулся бы к этой птице. Перепела всегда уставшие. Только расправят крылья для полета, и уже спускаются отдохнуть. Мы стали похожи на них. "Бедуизмом" называют здесь эту болезнь усталости и равнодушия в пустыне.
Я возлегаю на песке и наблюдаю природу. Солнце напекает затылок. Затылок абсолютно пуст. И я не открываю рта. Не шевелю пальцем. Гляжу на перепелов, пока глаза мои не наполняются ими. В один из дней сижу так в песке и вижу: ботинок совсем сносился в моих кочевьях, просто рвань. Валяется в песке. Получил тогда пулю в ногу. Ничего страшного. Все благополучно завершилось. По сути, царапина. Не дошло даже до больницы. Но ботинок, пробитый пулей и рваный, лежит передо мной. Вдруг на него приземляется перепел. Одинокий и усталый. И я говорю себе: "Рами, что лицезреют глаза твои? Птица пророка Моисея присела отдохнуть на твой ботинок. Слушай, Рами, и вправду с тобой случилось великое событие".
Когда приходит очередь Мойшеле, он, естественно, едет домой. Летит домой! Привозит мне пироги от моей мамы, также кладет на стол вкусные пироги тети Амалии и говорит мне:
"Организуй кофе, Рами".
Орудия бесчинствуют уже несколько дней. Вчера мы получили по фронту на голову почти три тысячи снарядов. Я тут специально записываю это число не цифрами, а словами. Буквы более значительны, чем цифры. Три тысячи снарядов начертаны четкими буквами. Я свободен от дополнительных разъяснений. Египтяне обрушиваются на нас всеми своими калибрами – орудиями, минометами, "катюшами". Весь фронт пылает, а я готовлю кофе на полевой газовой плитке, предназначенной для походов. Вода кипит в чайнике. Орудия грохочут, Мойшеле посылает отчет по связи.
Голос его громок. На стенах бункеров начертаны адреса. Даже на полотенце Мойшеле стишки:
Если ты кричишь, я слышу. Если заговоришь тихо, я понимаю.
Орудия гремят. Кофе стынет в чашках. Мойшеле прилип к телефону. Я откусываю от пирога тети Амалии. Завершился разговор по телефону. Я встреваю с вопросом:
"Что слышно дома?"
"Нет проблем".
И Мойшеле крошит кусочек пирога тети Амалии между пальцев. Я-то знаю, что есть проблемы, спрашиваю:
"Там уже шел дождь?"
"Шел".
"Засухи в этом году не будет?"
"Не будет".
"Тут пока даже капля свежая не скатилась"
"Скатится".
Мойшеле предельно сокращает ответы. Я знаю почему. На все темы мы можем беседовать, только не о доме. Снаряды посвистывают над нашим бункером. Я гляжу на моего друга, он же на меня не глядит. Голова его погружена в какую-то бумагу, чтобы только не говорить со мной о доме. Эту ситуацию я просто не выдерживаю. Я должен выйти из бункера на свежий воздух. Но попробуй выйди на воздух, который полон летящих и взрывающихся снарядов! И все же я спрашиваю Мойшеле:
"Я тебе нужен?"
"Нет".
Тут же я выскакиваю из одного бункера и тороплюсь в другой, который делю с Планом. Живем мы по системе теплой постели. Один выходит на пост, другой спит на его кровати. Приходит с поста – просыпается сменщик.
Уже добрался до входа, слышу голос Мойшеле:
"Рами, пригибайся!"
Конечно же, я пригибаюсь. Не сошел же я с ума подставлять голову под снаряды? Панорама во время артобстрела потрясает. Я не могу хоть краем глаза не взглянуть на это зрелище. Полыхающие потоки огня зигзагами рассекают высоты. Небо и солнце побледнели. Под куполом огня пылают, текут медленно-медленно воды канала. Гром орудий сотрясает небо и землю, но только не тягучие воды Суэцкого канала. И вообще вся эта исступленная свистопляска вокруг не нарушает пасторальный покой этой всемирно известной протоки.
Я бегу по окопу, связывающему бункера, вваливаюсь, тяжело дыша, в полную темноту. Ведь лишь неделю назад мы получили генератор, но он вместо электричества генерирует лишь проблемы. В бункере горят свечи, керосиновые лампы и мигают фонари. Присаживаюсь к столу играть с Планом и его компанией в шеш-беш. В этой игре нет мне равных. Ребята говорят:
"Этот Рами просто везунчик".
Я везунчик, я? Не знать бы такого везения. Но пусть говорят. Все равно ничего не слышно. Все время транзисторы орут арабские песни, рев которых смешивается со свистом снарядов. Песням египетской певицы Ум-Култум я могу неподражаемо подражать. Я ведь специалист по подражанию.
"Рами, изобрази кого-нибудь"
Я изображаю для них голоса птиц, тоскливые крики ястреба, плачу филином, заливаюсь долгими фиоритурами птички по имени зеленушка.
Все хохочут. Я говорю им:
"Братцы, настроение неплохое, а? Так ночью строим".
Что строим? По ночам строим форт. Бункеры в земле прямо как виллы в самом престижном районе Герцлии. Пустыня обретает формы. И еще какие! Форты подобны рыцарским замкам. Живешь в таком замке, сам становишься рыцарем. Крутишься между мешками песка как повелитель земли. Почему бы и нет? Когда строят – строят. Даже если строительный материал – жестянки, бидоны, мешки с песком, колючая проволока. Окопы, связывающие бункера, как борозды, которыми вскапываешь землю, идут зигзагами. Каждые несколько метров излом. Выходим в пустыню и сеем мины. Конечно, мины – не огурцы, но когда сеют – сеют. Насыпаем бруствер, выращивая темную гору, но то, что растет – растет. Мы строим форт, и я люблю строить…
Вообще настроение было неплохим, пока не явился к нам Руби, сержант-резервист. На гражданке он – студент юридического факультета университета. Встретил Мойшеле, и между ними пробежала искра. Все свободное время они ведут беседы на возвышенные темы. Меня они не замечают, и я чувствую ревность. Вмешиваюсь в их разговор. У Руби всегда есть какой-то конек, с которого он не слезает, некий освященный принцип, и на нем он скачет до упора. Главный конек его – жалоба, поданная им в суд на водителя автобуса кооператива "Дан", который провез его на одну остановку дальше необходимой, хотя Руби звонил в колокольчик, сигналя об остановке, где ему сходить. Вот Руби, разбирающийся в законах, и подал жалобу на водителя.
"Пойми, Мойшеле, следует воспитывать простаков в нашей стране".
"Воспитывать?" – опережаю Мойшеле вопросом.
"Видишь ли, Рами, учить вежливости необходимо. Ивритское слово "нимус" – вежливость – происходит от греческого слова "нумус", что означает "закон". Одна основа у вежливости и закона".
"Может быть, это у греков, но не у нас. Если они ухитрились протащить в наш язык слово, это еще не означает, что мы его приняли. Видишь ли, Руби, израильтяне не греки, а Тель-Авив тем более".
"Увидишь, что я выиграю суд".
"Да будет так".
Я чувствую на себе взгляд Мойшеле. Сидим в бункере, Мойшеле включил карманный фонарик и направил его на меня, словно бы следит за мной уже тремя глазами. Ладно, сказал я глупость. Ну и что? Надоел мне Мойшеле. А когда мне надоедает – надоедает по-крупному. Я подымаю на него голос:
"К чему все эти разговоры?!"
"Что ты всегда разговариваешь с Мойшеле на повышенных тонах?" – спрашивает меня Руби.
"На каких повышенных тонах, Руби? Мы же с ним из одного кибуца? – я прикусил губу, чуть не вырвалось: – "и девушка у нас одна на двоих".
"А я скажу тебе, почему ты так разговариваешь" – продолжает Руби.
"Почему?"
"Потому что настроение отвратительное".
Верно: все время, что он у нас тут, у меня отвратительное настроение.
Смылся бы отсюда. Я даже желаю ему выиграть суд, только бы его не видеть. И он смылся, но не таким путем, какого я ему желал. Около нашего форта – открытое пространство в четыреста метров до позиций египтян, предоставленное воронам, снайперам и минерам. Пришел черед Руби выйти с отрядом сопровождать тракторы, накатывающие песок на насыпи там, где в них образовались разрывы. Машина нарвалась на мину. Руби был тяжело ранен. Остальные кое-как выбрались.
Ночь. Весь день нас обстреливали тяжелой артиллерией. На этот раз даже воды канала просто вскипали. Волны накатывали на берег, залили форт. Ребята засыпали песком воду. Дорога к нашему форту в глубоких выбоинах и ямах. Машина для вывозки раненых не может до нас добраться. Одед, командир форта, до передачи командования Мойшеле, просто осип, крича в телефон полевой связи. В бункере стоят носилки с Руби, который – без сознания. Мойшеле – рядом с ним. Врач говорит:
"Его надо срочно везти вертолетом в больницу!"
Прислали вертолет. Четверо вышли из бункера с носилками, среди них и мы с Мойшеле. Ночью солончаки, на которые приземлился вертолет, светятся. Холодный ветер, а мы обливаемся потом от напряжения и волнения. Следим за машиной, пока она не растворилась в светящихся высотах неба Синая. И вдруг я ощутил страшную опустошенность. Знал: опустошенность это чувство смерти. Так ее ощущают. Кто-то был со мной, жил рядом, превратился в ничто. Даже куст, дерево, растение, пески, которые видели мои глаза, исчезли перед этим ничто. И в этой опустошенности только Мойшеле был для меня единственным реальным существом. И он говорит мне с какой-то особой тяжестью в голосе:
"Пошли!"
Голос его – как удар молотом. Теперь мы уже не друзья, которые делились всем, что накипело на сердце. Всю дорогу я тянулся за ним, не открыв рта.
Прошло несколько дней. Машинам с продовольствием, водой, газетами удалось наконец к нам прорваться. И во всех газетах траурные объявления о смерти Руби. Газета дрожала в руках Мойшеле. Внезапно он вынул сигарету изо рта и поджег газету – якобы зажечь поминальную свечу по Руби. Не отрывал глаз от пламени, пока газета не превратилась в пепел. Вышел из бункера, и не знаю, куда пошел укрыться от наших глаз.
Стемнело, а нас все еще обстреливают. Мы в бункере, как в тюрьме, и ребята просят:
"Рами, изобрази что-нибудь".
Я – ас в разных акробатических трюках. Могу заставить стул плясать одной ножкой на моем носу. Ребята пытаются читать газеты, но темень им мешает. Беру несколько газет, скручиваю, зажигаю факел и балансирую им на носу. Это мой коронный номер. Ребята уже с ним знакомы, и, тем не менее, хохочут.
Вдруг Мойшеле срывает факел с моего носа и затаптывает его:
"Невозможно всё поднимать на смех, Рами".
Вспомнил, что в газетах – некролог Руби. Я вовсе не хотел поднимать его на смех. Мне тоже было ужасно больно за Руби. Но в этой темени, когда над головой беспрерывно свистят снаряды, я, в общем-то, не связал одно с другим. Сказал Мойшеле:
"Сегодня ночью я хочу выйти в засаду".
"Выходи".
Бронетранспортер ползет между колючей проволокой и минами. Свежий ветер стреляет порывами. Только по лицам, ибо все тело покрыто одеждой. На голове – каска, на груди – бронежилет. Пустыня безмолвна. И мы – тоже. БТР ползет с погашенными огнями. Луна и звезды касаются нас дальними долгими языками света. Языки их шероховаты. Пески светятся. Каждый темный предмет колет глаза. Даже куст, возникший перед тобой, словно прыгает на тебя. Мы движемся по дороге под прикрытием насыпи. И эта дорога получила немало снарядов. Воронки возникают перед БТРом, как ловушки. Ноздри мои весьма чувствительны к опасности. Кричу:
"Ребята".
По нам открывают огонь. Все мгновенно меняется. Ничего особенного. Несколько царапин на щеках, плечах и других местах тела. Трое пленных – в бронетранспортере. Привозим их в форт, приказываем лечь в окопе связи. Один из них, такой долговязый "локш" не хочет ложиться. Стоит себе и с удовольствием оглядывает нашу "виллу". Говорю ему: "Лечь!" Делает вид, что не понимает и остается стоять. Приходит Мойшеле:
"Почему ты не заставляешь его лечь?"
"Он не хочет".
"Заставь силой".
"Да неважно это".
"Позже поговорим".
"Поговорим".
Напряжение между нами не спадает с того момента, как я зажег факел из газет. На следующее утро налетают МИГи, швыряя небольшие бомбы, которые мы называем "бананами". Норовят попасть в двери бункеров. Взрыв в коридоре не предвещает ничего хорошего. Есть раненые. Единственный способ избавиться от "бананов" – стоять на входе, с глазу на глаз с МИГом, и стрелять по нему. Мойшеле приказывает это делать Амиру и Захарии. Захария – совсем "зелененький" Женился примерно шесть недель назад. Завтра он получает первый свой отпуск. Вспоминаю вчерашний с ним разговор. Спрашиваю, что ты будешь делать во время отпуска. Отвечает, что планирует ребенка. И тогда нашло на меня. Когда на меня находит – так находит. Захотелось мне самому стрелять по МИГам.
Я к этому привычен и делаю со знанием дела, без малейшего страха. МИГи боятся снайперской стрельбы, и быстро уматывают. Стою у входа с автоматом, и тут возникает Мойшеле. Я нарушил его приказ. Вперяет в меня пронзительный взгляд и, ничего не сказав, уходит в бункер. Эта его серьезность выводит меня из себя.
В тот день идет особенно тяжелый артобстрел. Снаряд ложится за снарядом. Надо выйти на наблюдательный пункт. После такого обстрела существует опасность наступления египтян. Не большое удовольствие гулять под градом снарядов. Никакой зонтик, никакое прикрытие не поможет. Почвы здесь – сплошной лёсс и пески. Падает снаряд, взметает фонтан почвы, слабая видимость тревожит наблюдателей: вдруг проморгают атаку противника.
Я заместитель командира бункера, нахожусь в нем с Мойшеле. Серьезность его как бруствер между нами. Вообще невозможно с ним разговаривать. Я могу разговаривать с человеком, у которого улыбка на губах и шутливое выражение в глазах. Глаза Мойшеле хмуры, а уста замкнуты. Не может простить мне историю с факелом. Я должен покинуть этот бункер. Должен! Слышу, что необходимо выйти на наблюдательный пункт, бегу, не спрашивая. Мойшеле меня окликает по имени, но я делаю вид, что не слышу. Как разгоряченный жеребец, в ноздрях которого запах кобылы, бегу под дождем снарядов и занимаю место наблюдения.
Когда возвращаюсь в бункер, Мойшеле не смотрит на меня. По выражению его лица вижу, хочет что-то сказать мне, но мне-то с ним говорить не хочется. Нервы и так напряжены после пребывания на наблюдательном пункте под обстрелом. Не выдержал и опередил его:
"Я знаю. Не выполнил сегодня твои приказания. Так накажи, и оставь меня покое".
"Рами, ты совсем спятил".
"Верно".
"Бери завтра отпуск"
"Но завтра твоя очередь"
"Меняемся".
На рассвете отряд прокладывает дорогу от форта к центральному шоссе. В бронетранспортере я и Мойшеле. В мире безмолвие. Орудия спят, и над Суэцким каналом поют птицы. Еще немного – и вновь зачирикают орудия. Огромное красное солнце уже встало низко над горизонтом, и лучи его преломляются в цветных лужах болот. Бронетранспортер продолжает путь к военной базе, везет нашего командира Моше Домбровского на какое-то совещание. На шоссе нас ожидает джип. Несемся по шоссе, и друг – резкое торможение. Молодой бедуин приволок отрубленное дерево, преградив путь. Протягивает к нам руки. Мы часто раздаем буханки хлеба бедуинам в Синае. Вот и он просит. Соскакиваю с джипа. Я отлично знаю арабский. Ударяю автоматом "Узи" в плечо бедуина. Агрессия сейчас – не в моих руках, она – в моей душе. Кричу:
"Осел, еще раз преградишь шоссе, не бить тебя буду – убью".
Бедуин хихикнул и сказал:
"Ты араб, не еврей. Евреи жалостливы, а ты – нет".
Вернулся в джип, и Мойшеле мне говорит:
"На этот раз ты не выйдешь шататься по пустыне".
"Это мой отпуск или твой?"
"Твой, и ты проведешь его дома".
"Я домой не еду".
"Это приказ. Ты едешь домой".
"Я не подчиняюсь приказу".
Мойшеле неожиданно поднимает руку в воздух движением летящей птицы. Когда мы были юношами, этот знак между нами означал: "Сгинь с глаз". Тогда мы понимали друг друга по мановению пальца. Сижу в джипе и философствую сам с собой: "Сколько времени прошло с тех пор? Не так уж много лет. А вот же состарили нас. Уже и хохотать не можем вместе. Столько друзей ушло на тот свет за эти годы. Мойшеле жив и все же словно бы присоединился к длинной шеренге ушедших. Когда умирает дружба, ты человек конченый".
Прибыли на базу. Мойшеле взметнул руку и сказал:
"Передавай привет дому".
"Домой не еду".
"И привези мне пироги тети Амалии".
Я мчусь домой. Дорога петляет между дюнами. То взлетает, то проваливается, ограничивая видимость. Мойшеле устроил меня в джип к майору Тамиру, едущему в Эль-Ариш. Я – за рулем, и Тамир предупреждает меня:
"Не гони как сумасшедший, Рами".
Я – сумасшедший, ведь я по дороге домой. Добрались до малого моря Бардуил. Зима. Я гоню навстречу зиме, навстречу дождю, навстречу… Адас!
На горизонте уже видны зеленые финиковые пальмы, плантации Эль-Ариша. Зеленые деревья колют глаза, ослепляют посильнее белых песков. Я дурею от этих зеленых деревьев на горизонте. Просто пьянею. А если я пьянею – я пьян. И все безумие опьянения – в колесах джипа.
"Рами, сбавь скорость, говорю, Рами!"
Я сбавил скорость. Увидел ее. Неожиданно возникла перед моими глазами. Сидит на песке, скрестив ноги, свернувшись в черном халатике и прислонившись к такому же черному оторвавшемуся от самолета баку. Когда такой бак освобождается от горючего, самолет его сбрасывает. Форма бака походит на ракету, почерневшую во время полета. Бак врос в песок, острием кверху, подобно дереву. В тени его сидит молодая бедуинка, закутанная в черное. Только светится малая часть белого лица, длинный нос и два серых, больших глаза, воистину прекрасных. Словно удар кулака опускается на мое сознание внезапной мыслью: "Мойшеле послал меня к Адас – освободить нас обоих от непереносимой душевной тяжести, того стесненного состояния, которое не давало нам дышать последние месяцы. Мойшеле – настоящий мужчина. Друг!"