...Ваш дядя и друг Соломон - Наоми Френкель 20 стр.


Когда впервые я приехал с тобой и тетей Амалией в кибуц, встретила меня высокая лысая гора, на вершине которой росло одинокое дерево. Я спросил, как это дерево называется, и ты ответил мне: "Дум-пальма. Единственное дерево этой породы, оставшееся в долине и на горе". И тогда у меня возникло чувство, что я знаю этот зеленый кибуц, его огороды и белизну его домов. Я – давний его житель.

Сижу я у отцовского стола, перед маминой морской раковиной. Я намеревался отдать ее Адас в день, когда у нас родится первый ребенок. Раковина треснула. Кресло отца в доме, который давно не мой дом.

Но голос отца звучит в квартире, как будто он все еще сидит в своем кресле мечтателей: "Грезы не продают, Мойшеле".

Я не продам свои сны, свои мечты.

Глава четырнадцатая
Соломон

Утро начинается плохо. Снова будет хамсин. Солнце еще не взошло, но уже накрывает нас жарким непробиваемым куполом. Даже представить не пытаюсь, какие будут волны жары через пару часов. Закрыл все окна в квартире и включил кондиционер. Новый холодильник трещит с одной стороны, старый будильник Амалии – с другой. Я в квартире – как в тюремной камере. Я не выдерживаю треск этот и вообще боюсь замкнутого пространства.

Хотел продолжить рассказ о друге моем Элимелехе, который нес в душе своей песню любви, великую ее весть, а потом исчез, но как это сделать в этой клетке? Среди треска, в замкнутом пространстве, мозг мой слабеет, подобно курице, которой общипали перья и оголили шею под нож резника. Поникло крыло веселой певуньи-соседки по камере, и есть ли смысл орлу – махать крылом за решеткой? Ну, а общипанная курица в закрытой камере не годится даже на пищу псу. А я и есть эта общипанная курица. Но что мне делать, если душа моя прорывается сквозь все решетки, убегает от невыносимого треска будильника и шума холодильника к виноградной горе. Мне кажется, друг мой бесценный Элимелех сидит напротив и я обращаюсь к нему: "Дорогой Элимелех, еще оградят нас колючей изгородью грехи наши и отступят, как воды после потопа. Еще распрямим крылья, еще придет наш день, хоть и короток будет, ибо стары мы, но он осветит всю нашу жизнь. Друг мой, еще посидим вдвоем и поговорим о днях, когда мы были сильны и чаяния наши велики были. Еще посидим на дружеском пиру, и ложем нам будут кипарисы, а крышей – небесная голубизна, и запах эвкалиптов будет наплывать со всех четырех сторон света, и счастье будет дышать чистым вечерним воздухом".

Затаилась жалость к самому себе, к душе, заключенной в камеру. Но сбежать из нее невозможно. И все же я в последние дни слишком жалею себя. Жалость – не лучшее из моих качеств, но сейчас я, кажется, перешел в ней все границы, ища слова соболезнования самому себе. Но есть ли сила в мире, могущая принести мне милосердие? Нет Элимелеха, и Амалия покинула этот мир. Я тут один, у своего стола, и действуют мне на нервы будильник и кондиционер. Но я же могу выключить кондиционер и остановить будильник! Нет! Не смогу повернуть вспять стрелку и выключить звук у кондиционера. Ведь он был гордостью Амалии. Года два назад она была координатором комиссии по здравоохранению кибуца и вела настоящую войны за эти кондиционеры, никто не мог устоять перед ее язычком и убежденностью, ни секретарь кибуца, ни казначей, ни весь кибуц. Ну, а я – тем более. Она же добилась покупки холодильников к радости старожилов. Доказывала, что эти шумные агрегаты могут продлить жизнь. Но мою жизнь они явно сокращают. Кондиционер был последним большим достижением в жизни Амалии. Но только он появился у нас на стене, у нее возникли первые симптомы болезни.

И все же, как мне опять направить память к тем давним дням? Вот уже пятый раз я пишу предложение:

… И тогда вмешался в это дело Шлойме Гринблат.

Это было засушливое лето, за год до нашего с Амалией лета. Тогда кибуц купил домики-бараки у британской армии. Получил и я такой домик. Но покоя он мне не принес. Жестяная крыша накалялась и не охлаждалась под светом луны. Вынужден был ночами спать на траве у читального зала. В те жаркие часы единственной отдушиной для нас была ночная музыка Элимелеха и Машеньки.

Приближалось время концерта. Правление решило, что он состоится на зеленой поляне, под открытым небом. Ждали прихода луны. Ночи нелегки. Вся живность вокруг – лисы и шакалы, кошки и собаки, вся округа – выли и стенали от жажды. Трудно воспринимать музыку в безветренные ночи, когда гора нависает над нами каменным истуканом, не давая прорваться даже слабому порыву ветра. Ночи пугающих птичьих криков, ибо нет ни капли воды в сухой долине, ни самой малой лужицы на потрескавшейся почве. И несмотря на все это, – ночи Бетховена, исполняемого Элимелехом и Машенькой. Музыка пронизывает удушающее безмолвие. Звуки текут в ночное пространство, подобно освежающему порыву ветра, приносящему покой страдающему телу.

Но есть еще и другие звуки – стрельба пробочных пистолетов на винограднике, – изобретение моего брата Иосефа. Элимелех перестал быть постоянным ночным сторожем, и теперь каждый член кибуца должен был дежурить в течение недели. Вот и придумал эту стрельбу пробочным пистолетом мой брат во время своего дежурства. Пистолеты эти он упрятал среди виноградных лоз и протянул к ним нити. Прикоснется к нити вор, раздается громкий выстрел, обращая вора в бегство, и нет места музыке, скрипке, пианино. Но бродящие шакалы, лисы, собаки приводят в действие пистолеты, и грохот стоит всю ночь. Патент этот, естественно, переняли и те, кто дежурил после моего брата.

Сидит и он на траве, прислонившись спиной к рожковому дереву, вглядываясь в окна читального зала, откуда несутся звуки музыки. И красивая головка с двумя длинными черными косами наклонена над клавишами пианино, и звуки скрипки словно гладят эту головку. Ах, брат мой Иосеф, болит за тебя душа моя! Ведь у нас мама одна, которая помогла нам поймать воробья, залетевшего в дом, и учила нас на всю жизнь: "Дай свободу любимому тобой существу".

Я сидел на камне, напротив рожкового дерева, слушая звуки музыки, а сердце болело за брата. Брат мой, дай ей свободу, той, к кому лежит твое сердце. Дай взлететь на крылья звуков к высям. Зачем держать певчую птицу в клетке будничной твоей жизни?"

Не слышал брат мой беззвучных призывов. Но даже если бы я говорил ему об этом вслух, не слушал бы меня. Приступ черной меланхолии одолел моего брата. Что я мог сделать? Душа моя была неспокойна. Но Шлойме, он-то знал, что делать! Внезапно стали слухи распространяться по всему кибуцу, и за всеми столами в столовой собирался богатый урожай сплетен, а между столами прогуливался Шлойме Гринблат со своей компанией, сеял сплетни и собирал урожай.

В один из вечеров преграждает мне путь в столовую Ромек, рифмоплет кибуца. К каждому празднику он рифмует вирши. Симпатичный парень, пожалуй, самый симпатичный в компании Шлойме. Мог бы и удовлетвориться собственными талантами, которые дал ему Бог. Но этого Ромеку недостаточно, потому что он, понимаете ли, рифмоплет кибуца. Он уверен, что вирши его несут прекрасное всему человечеству и он вообще большой поэт. Но так как он видит себя таким, а другие не видят, ходит он все дни с выражением непризнанного гения, душу которого никто понять не может. И вся обида оборачивается ненавистью к Элимелеху, потому что, во-первых, тот настоящий музыкант, а во-вторых, не признает поэтических талантов Ромека. Стих, считает Элимелех, это стих, а рифма это рифма, и существует большая разница между рифмоплетом и настоящим поэтом. Элимелех по характеру своему ничего не таит, говорит всегда правду, и стяжал себе уйму врагов. И еще потому, что у Элимелеха, педантично придерживающегося во всем, особенно в искусстве, меры, все безразмерно. Что поделаешь, если ростом возвышаешься над всеми? Входит он в столовую, и рядом с ним даже человек выше среднего роста выглядит невысоким. Но именно потому, что он вынужден смотреть на всех сверху, подозревают, что смотрит он свысока, и чувствует он себя одинокой душой в этом большом мире и в этом маленьком кибуце.

Обращается ко мне Ромек с улыбкой до ушей:

"Добрый вечер, Соломон, что слышно? Будет у нас в кибуце новая семья?"

"Дай Бог!"

Конечно, дай Бог, но жалко мне твоего брата Иосефа".

"Жалко? Почему?"

"Сердце болит за него".

В этот момент, когда обмениваюсь словами с симпатичным рифмоплетом, из столовой выходит Шлойме Гринблат и останавливается возле нас:

"Ну, что с концертом, Соломон?"

"Состоится".

"Да, да. Бумага все стерпит!"

Уходит своей дорогой, и поди разберись, на что намекает. Выпалил фразу, словно высказал большую мудрость. Не понял я смысла его слов, но тогда как-то не был этим обеспокоен. Ведь такое поведение Шлойме естественно для него. Встанет на собрании и начнет стрелять цитатами, смысл которых никому не понятен, но находятся такие, на которых это производит впечатление, этакие мудрецы среди дураков. Никогда настоящий дурак не поймет настоящего мудреца, потому и настоящий дурак не нуждается в настоящем мудреце. А Шлойме мудрец невеликий, как раз на уровне дураков.

Но чуть позже я понял, что это за намек на бумагу, которая все стерпит. Он имел в виду стихи, которые писал Элимелех, посвящая их Машеньке, и читал ей в ее палатке, сидя на ее постели.

В жаркий день после полудня поймала меня Амалия около портняжной мастерской:

"Соломон, что за странные вещи рассказывают о твоем друге Элимелехе?"

"Странные?"

"Разве не странно, что Элимелех приходит в палатку Машеньки, чтобы под предлогом чтения стихов соблазнить наивную девушку поэтическим дурманом?"

"Откуда ты это знаешь?"

"Говорят, что когда Элимелех…"

"Что когда Элимелех? Что "когда"? И что есть это "когда"?"

Кибуц переполнен начетчиками, рифмоплетами и сплетниками. И все жалеют моего брата. Кибуц ужасно любит жалеть. Появляется несчастный человек, все бросаются скопом его жалеть. Милосердие само по себе чувство доброе. Но не всегда и не к каждому. Не поможет брату моему жалость, если Бог ему не протянет руку. И вообще, почему его надо жалеть? Что, Машенька одна такая во всем мире? Брат мой молод и здоров: найдет себе Машеньку другую.

Но я-то знал, что весь кибуц "катит бочку" на Элимелеха. Шлойме начал действовать, надо действовать и мне – Шлойме против Шлойме.

Спрашиваю Элимелеха:

"Что слышно?"

"Так себе".

"Что так себе?"

"Машенька страдает".

"От чего?"

Сплетничают о ней".

"О чем в кибуце не сплетничают?"

"Но о ней… Ужасно. Намек тут и намек там. Подкалывают. Дают добрый совет".

"Знаю. Все ее товарки подрядились давать добрые советы".

"Не только товарки, но и товарищи. Даже они".

"Знаю".

"Что же делать, Соломон?"

"Надо провести концерт. И как можно быстрее".

Элимелех кивает головой в знак согласия…

Наступил вечер концерта. И какой вечер! После тяжкого дневного пекла внезапно подул западный ветер. Земля ощутила прохладу. Только в нашей засушливой долине случаются такие чудеса. Схлынул жар и вдруг зелень, деревья, растения обрели дыхание, как будто цветы и листья все свои силы направляют на сотворение новой жизни. Даже старый кактус у входа в читальный зал расправляет стебли под живительными потоками воздуха, желая обновления и свежести. Туманные полосы мглы разливаются по долине, и все живое в полях и дворе кибуца покоится в молчании, словно бы радость тайком пульсирует в тенях вечера.

Собираются на зеленой поляне, готовясь к началу концерта. Тянут с собой ящики, чтобы сидеть, соломенные циновки. Пришел и мой брат. Думаю про себя: "На таком празднике все сидят на траве – мужья и жены, близкие и друзья. У меня жены нет, а друзья мои и близкие – на сцене. Остался только брат. Буду с ним сидеть на концерте Элимелеха и Машеньки". Говорю ему:

"Йосеф, может и мне найдется уголок на твоей циновке?"

"Если хочешь, я и тебе принесу циновку".

"Мне? Циновку?!"

Оставил я его и ушел по привычной своей тропинке.

Настала ночь, небо и земля наполнились звездами и луной. Звездами небесными и земными, теми двумя, на сцене нашей. И концерт их не просто концерт. А концерт-праздник. Бидоны с молоком в коровнике наполнили кофе и заморозили кусками льда. Холодной водой поливают бидоны, чтобы сохранять кофе охлажденным. Да, драгоценная вода расходуется. Но все – во имя концерта. Напекли пирогов, печенья – особых, покрытых корочкой белого сахара.

Все устраиваются на поляне. У меня нет ни ящика, ни циновки. Сижу одиноко на камне. Прямо напротив, под рожковым деревом – мой брат в своей компании. Кулаки его сжаты на коленях, как будто он бросает вызов луне и звездам и всей этой чудесной ночи. Глаз не спускает с освещенных окон читального зала, который весь, по сути, большая сцена. В окнах возникают артисты в праздничной одежде. Она – в черном сарафане и белой вышитой кофточке. Две косы покоятся на ее груди. Улыбается слушателям, и те возвращают ей улыбки. Только возникает лицо ее в окне, пальцы Иосефа сжимаются. Элимелех одет по моде поселенцев – в чистой вышитой рубахе. Лицо его, возникающее в окне, напряжено, пальцы все время перебирают струны. Не улыбается зрителям, и они не улыбаются ему. А я сижу на камне и думаю про себя: "Соломон, следует признать, что Элимелех не умеет себя вести на сцене. Не сценический он человек. Плохо дело, даже очень плохо".

Начинается концерт. Музыка Бетховена звуками скрипки и пианино течет вглубь ночи. Музыканты не видны, лишь слышны, хотя и придвинули пианино к самому входу в зал, но кактус, расцветший в эту ночь, заслоняет вход, и, кажется, звуки проходят сквозь это цветение, и белый цветок словно бы распускается в самом источнике бетховенской музыки. И звуки скрипки возносят вдаль струны ветра. Слышатся тихие разговоры и хихиканье. И все же, пронизанное музыкой, все звучит необычно в эту ночь – голоса шакалов, псов, кошек и птиц. Цикады трещат вместе со звуками музыки. Голова девушки клонится к плечу парня, и мечты звучат мелодией в сердце.

Внезапно завершаются звуки. Концерт окончен. Скрипач и пианистка выходят из зала в ночь, стоят рядом за кактусом, а я все еще сижу на камне и говорю про себя: "Господи, как они выглядят, стоя рядом? Как будто только вышли из-под свадебного балдахина, который и соткали звуки их инструментов".

А публика встает с мест, окружает исполнителей, жмет руку Элимелеху и Машеньке. Как будто они и в самом деле жених и невеста. Все хвалят концерт. Жмут руку больше Машеньке. Постепенно начинают ее оттеснять от Элимелеха, и расстояние между ними увеличивается. Я хочу призвать эту толпу к порядку: "Отстаньте от них, оставьте их вдвоем. Ведь только в эту ночь встретились их души, а вы грубо врываетесь между ними. Что это за злое начало, которое заставляет вас отталкивать друг от друга эти близкие по духу души?"

Я хочу все это выкрикнуть, но голос застревает в горле. Сижу, как парализованный, на камне, и слышу голос брата из этого клубка тел, толпящихся между Элимелехом и Машенькой:

"Наум, мандолину! Тащи сюда мандолину!"

Вот и Наум. Кибуц всегда танцует под звуки его мандолины. Машенька, известно, прекрасная танцорша, брат мой – тоже. Элимелех танцор невеликий. Играет мандолина, кибуц танцует. И в центре – Машенька и мой брат. Тонка девушка в талии, ноги длинные, сарафан развивается вокруг тела, вышитая кофточка прилипла к спине. Туфли она сбросила, кружится босиком, косы ее и грудь колышутся в такт пляски. Не ветер ночной, а лишь горячее дыхание Машеньки смешивается с горячим дыханием моего брата Иосефа. Полночь. Пляшут только эти двое. Вокруг стоят стенкой, хлопают в такт. Хватает мой брат девушку за талию, приподымает и кружит. И Шлойме Гринблат кричит: "Ура!" И смех Машеньки становится все громче.

А где же скрипач? Исчез! Нырнул в темноту, позади всех, со своей скрипкой, опустив голову. Там нахожу его после долгих поисков. Я ведь и не пробовал кофе с печеньем. Держу стакан в одной руке, печенье – в другой. Даю Элимелеху:

"Вот, ешь печенье и пей кофе".

Он дает мне скрипку и смычок. Говорю:

"Почему ты не играешь? Сыграй что-нибудь".

"Мандолина играет, Соломон. В кибуце предпочитают скрипке мандолину".

Улыбался Элимелех, и улыбка его была странной, ибо улыбались одни лишь губы, глаза же были темны от печали. Я не мог найти себе места, не знал, что делать. Водил смычком по струнам, и скрипка издавала раздражающие звуки. Люди вокруг удивлялись. Конечно же, возник Шлойме:

"Что, Соломон тоже среди музыкантов?"

Элимелех вырвал из моих рук скрипку и смычок. Мандолина смолкла. Кончилась гулянка. Все расходились. Машенька пошла к себе в палатку, стройная, тонкая, гибкая, и лунный свет осторожно крался за нею. На поляне остались лишь мы вдвоем – я и Элимелех.

"Пошли ко мне в барак, поговорим немного", – говорю я другу.

Сидели мы у входа в барак. Постепенно все вокруг стихло. Опустели тропинки. Ночные облака покрыли луну.

Лицо Элимелеха было словно отмечено печатью печали.

Мы сидели и молчали, прислушиваясь к ночным звукам и голосам, собирающимся эхом в ограде кибуца. Голоса эти, что так изменились во время концерта Элимелеха и Машеньки, возвращались в свое обычное состояние. Снова рыдали шакалы, лаяли псы, мяукали кошки, вскрикивали со сна птицы, мычали коровы, паниковали курицы, плакал ребенок. Шаги ночного сторожа громко отдавались на пустой тропе. В прорези палатки Машеньки погасло пламя коптилки. Внезапно Элимелех вскочил и побежал к ее палатке, оставив около меня скрипку и смычок. Я чувствовал, что это плохо кончится. Но попробуй, – останови бегущего и обуянного любовью человека. Лишь добавил ко всем ночным голосам глубокий вздох. Взял инструмент и вошел в барак. Чувствовал страшную жажду, начал пить, не отрываясь от кувшина. И вдруг слышу крик, пробравший меня до костей.

Я побежал во двор. Весь кибуц всполошился. Люди бежали к палатке Машеньки, и впереди всех спасателей – мой брат Иосеф и Шлойме Гринблат. Они первыми прибежали к палатке.

У входа стоит онемевший Элимелех. В палатке, на постели, сидит дрожащая Машенька. Длинные ее волосы взлохмачены, глаза расширены. Мой брат Иосеф уже рядом с ней, держит ее руку в своей руке.

Потянул я Элимелеха за собой, к бараку. Многих усилий потребовалось, чтобы заставить его открыть рот. Душа, говорит он, требовала – поговорить, в конце концов, с Машенькой, неотложно, не откладывая на завтра. Ведь еще не отзвучали звуки их общей партии "Крейцеровой сонаты" Бетховена. Он и представить не мог себе, что звуки эти уже смолкли в ее сердце. Когда он подошел к ее палатке, в темноте лишь светилась белизна постели и разметанные по этой белизне черные ее волосы. Глядел на спящую девушку Элимелех и не мог рта раскрыть. Вдруг она проснулась, увидела огромную тень у постели. Со сна, со страха начала истерически кричать. Вот и вся правда!

В ту ночь мой брат остался в палатке Машеньки. Несомненно, доказывал ей, что Элимелех намеревался… И пошло это слово гулять по кибуцу, в столовой, во всех углах, во всех бараках и палатках – "намеревался…" И защитниками невинной девушки выступали мой брат Йосеф и Шлойме Гринблат.

И решили судить Элимелеха за беззащитную его любовь и за действие, которое можно было считать непристойным.

Вечер сошел на кибуц. Сидели мы с Элимелехом у входа в его шалаш, на ветвях эвкалипта. Малая птица парила в воздухе, и весь покой вселенной был в этом ее парении. Она почти застыла в одной точке, словно бы сам воздух держал ее на своих струях.

Назад Дальше