Элимелех не сводил с нее взгляд:
"Насколько она тиха и спокойна".
"Удивительно спокойна".
"Я ее не понимаю".
"Птицу?
"Машеньку не понимаю. Вот уже неделю, со дня концерта, она со мной не разговаривает при людях. Иногда я встречаю во дворе одну, и тогда она тайком кивает мне головой, и тут же убегает. Не понимаю ее, Соломон".
"Ну, что ты не понимаешь? Все из-за случая в ее палатке".
"Но она ведь может сказать правду, что ничего в палатке не было. Она ведь единственная знает всю правду".
"Элимелех, мой тебе совет: оставь ее в покое".
"Оставить ее в покое? Нет! Я не могу оставить ее в покое. Но, быть может, осталось мне одно, любить издали, безмолвно. Надеяться на чудо".
Внезапно раздался удар железа о железо, в этой тишине подобный удару колокола. Всех созывали на ужин. Говорю:
"Пошли ужинать".
"Нет, я не могу появляться среди людей".
"Ерунда. Ты не можешь закрыться в этом шалаше, как узник в тюремной камере".
"Я узник, Соломон, узник всех этих низких сплетен, отдаляющих от меня Машеньку".
"Что это за разговоры, Элимелех? Узник, узник. Столовая твоя так же, как и всех".
"Но я не могу там высоко держать голову, Соломон".
"Именно сейчас ты должен реагировать быстро. Это один из важнейших принципов в кибуце. Не сумеешь – ты пропал".
"Я пропал, Соломон".
Именно в этот момент под эвкалиптом прошли Машенька и мой брат Иосеф в столовую. Машенька в шортах и прилегающей к телу белой кофточке. Иосеф с нее глаз не сводит, а она идет и улыбается. А под рукой Элимелеха крутится черный его кот и мурлычет. Отрывает Элимелех от ветви охапку листьев, мнет их, выпускает из руки. Листья осыпаются на шкуру кота, и Элимелех вцепляется ногтями в шкуру. Была какая-то жестокость в этом жесте. Была дикость во взгляде брата моего на девушку. И вся эта троица – Элимелех, мой брат, Машенька – как бы слилась в моих глазах, и я ощутил острый запах раздавленных листьев эвкалипта. Свет и тени этого вечернего часа замкнули нас всех в некий круг. Камешек попал в сандалии Машеньки, и она пыталась его вытряхнуть, опираясь на плечо Иосефа. Он взял этот камешек и зашвырнул в заросли. Она одарила его улыбкой, глаза его были полны любви. Элимелех провожал ее взглядом, словно взвешивая, как драгоценный камень. Но лицо его выражало разочарование ею, отшвырнувшей его, как мусор. Тяжко мне было на него смотреть, и я сказал себе: "Соломон, за дело! Не оставляй своего друга на позор судьбы!" Сказал:
"Я иду в столовую. Скоро вернусь".
Но я не вернулся. Стал у входа в столовую подкарауливать секретаря нашего кибуца Болека. Вечно его сопровождает целая ватага, которая ловит его по дороге. И у каждого к нему срочное дело. Поодаль от него идет его молодая жена Сара. Совсем недавно они поженились, но у светловолосой стройной Сары нет шансов войти в столовую вместе с мужем. В те дни вообще не было принято показывать свое супружество. У мужа своя дорога, у жены – своя. Сара уже прошла мимо мужа в столовую, даже не взглянув на него. Болек человек медлительный, и потому его теребят нетерпеливые просители, перебивая друг друга. Я решаю это прекратить, расталкиваю всех и говорю:
"Я должен выяснить с тобой нечто и немедленно".
Мне удается оттеснить его в сторону овощного склада, между мешками картофеля, капусты и моркови. Начинаю разговор об Элимелехе:
"Я спрашиваю тебя, это – кибуц? Глухая провинция!"
"Ничего лучшего этой провинции у меня нет. Покажи мне хотя бы еще одно место в мире, где были бы между людьми такие нормальные отношения, как в кибуце. Пожалуйста, покажи".
"Что мне тебе показывать? Наплевать на любое другое место. Меня интересует этот кибуц. И я повторяю тебе – кибуц это провинция с ее сплетнями, перемыванием косточек, мелочными отношениями, мещанскими предрассудками, гнусным стремлением подставить подножку соседу. Надо это прекратить, понимаешь, положить этому конец".
"Чему положить конец? Кибуцу?"
"Кто говорит о кибуце. Положить конец этому унижающему потоку сплетен".
"Но как, Соломон? Как?"
"Я должен знать – как? Знаю только, что у человека, у которого нет когтей – отбиваться, и локтей – расталкивать, нет силы устоять против этой низости".
"Есть у него сила, Соломон, есть".
"А я говорю – нет, если он не готов принести жертву на алтарь общества".
"А почему он не готов жертвовать?"
"Потому что не готов. Потому что в кибуце, как в любой провинции, предают анафеме человека, если он не идет в ногу с большинством. Побеждает стадность".
"Соломон, ты преувеличиваешь. Только не преувеличивай".
"Я преувеличиваю? Да это правда. Вся правда. Болек, объясни мне, пожалуйста, как могут уживаться вместе сплетни и низость с жертвенностью, халуцианством, культурой…"
"Я могу тебе это объяснить, но нет у меня сейчас свободного времени".
Это верно. Но мы ведь с ним уединились в овощном складе. Или в кибуце нет места, где человек может уединиться? Один уходит, другой приходит. Одному нужна морковь, другому – капуста, третьему – лук, а у четвертого душа просит чеснока. Я не выдерживаю, кричу Болеку:
"Элимелех страдает. Не может выстоять против всей этой низкой клеветы. Тяжело в кибуце тому, кто по натуре своей деликатен и не в состоянии бороться с клеветой".
"Тяжело? Всем тяжело".
"Но что-то надо делать".
"Что можно сделать?"
"Провести беседу, выяснить историю до конца, чтобы все эти остряки и сплетники говорили в открытую, а не занимались наушничеством".
"Они скажут, Соломон. Поверь мне. И еще как раскроют рты, дай им только юлю. Элимелех будет еще больше оскорблен и унижен. Беседа ни к чему не приведет. Оставь эту идею. История эта забудется".
"Нельзя обойти ее, как будто ничего не случилось. Сегодня – история с Элимелехом, завтра – с кем-либо другим".
"В любом случае, послушай моего совета, Соломон. Молчание в данном случае – лучшее средство".
"Молчание? Что, значит, молчать? Говорят о человеке, что он паразит, что вел себя как разгоряченный жеребец, и надо молчать?"
"Говорят – говорят. Ну, сказали, и что? Сказанное уносится с ветром".
"И каждый, кто хочет, твердит злым языком своим сплетни, и нет в кибуце на него ни следствия, ни суда?"
"Так оно в кибуце. Пошумят и забудут".
"Если это так в кибуце, я выхожу из него. Я требую обсуждения. Иначе – оставляю кибуц".
"Ну, Соломон, ты что, мне угрожаешь? Ладно, сдаюсь, нет у меня выхода".
На том и сошлись: обсуждение в конце недели. Вернулся я в кухню, взять еду для Элимелеха. Он ведь поесть любит, и вот уже неделю не появляется в столовой. Накладываю в тарелку солидную порцию. Девушки замечают:
"Кто-то болен?"
"Откуда я знаю, кто болен?"
"Элимелех не болен?"
"Нет".
"Почему же его не видно в столовой?"
"Не видно – и не видно".
"Может ли человек, живущий в кибуце, не ходить в столовую?"
"Может".
"Что такое? Неприятно ему есть со всеми, сидеть с ними за одним столом?"
Приходит Амалия, добрая душа, спасти меня от всех этих никчемных вопросов. Кладет мне в тарелку еще и грейпфрут:
"Соломон, почему ты не несешь ему и виноград?"
Я тороплюсь к голодному Элимелеху. У входа в столовую ловит меня Шалом, распорядитель работ:
"Что с Элимелехом?"
"Что с ним должно быть?"
"У него температура?"
"Нет".
"Почему же он не выходит на работу?"
Господи, Боже мой, пойди – объясни ему, что человек иногда может себя чувствовать отвратительно и без температуры. В кибуце единственным удостоверением болезни является температура. Шалом продолжает нападать на Элимелеха:
"Может ли человек в кибуце быть здоровым и не работать?"
"Может, может".
Я кричу на Шалома, и в этом крике – все отчаяние мое, обращенное ко всему кибуцу.
Шакалы воют на луну. Ночь светла. В тысячах глаз отражается полный лунный диск. В читальном зале – иллюминация. Люди сидят и лежат на траве, чешут языками по всем углам. Лето – в апогее своей зрелости и силы. В садах и виноградниках плоды перезревают. От звезд и луны воспламеняется ночь. Урожай в долине сжат. Аромат скошенных злаков несется из гумна.
И я стою с тарелкой рядом с гумном, вдыхая эти ароматы. Кибуц живет по своим установившимся нормам, и я стремлюсь к этой нормальной жизни. Но, вот же, Элимелех и я выставлены за пределы этих норм.
Ночь приносит мне галлюцинации. И воющие вдали шакалы оборачиваются волками, подкрадывающимися втихую. Глаза их алчно блестят в свете луны, ищут жертву, слабую и несчастную. Вот они перепрыгивают через ограду, приближаются к своей жертве, которая нетерпеливо ждет их, желая быть разорванной и, таким образом, освободиться от душевных мук.
Погоняемый этими видениями бегу к Элимелеху, ставлю тарелку на стол, за которым он сидит, заглядываю через плечо, вижу пачку исписанных листов. Берет Элимелех тарелку, садится на постель. Сажусь на его место у стола. Коптилка освещает лист. Спрашиваю, можно ли прочесть. Кивает головой в знак согласия. Я пытаюсь записать здесь его рассказ, ибо он словно стилом вырезан в сердце и в памяти:
"…Годы, месяцы, дни истязал свою душу и плоть Хананиэль, морил себя голодом, изводил душу, спал на земле, ел корки, пил воду и даже не взирал на женщин. Однажды пришел в некое место, в разгар весны, и теплый ветер дул в тот день. Не хотел Хананиэль заходить в какой-либо дом, есть что-либо, решил про себя: "Лягу я в поле, и если змея ужалит меня – путь жалит, и если скорпион укусит – пусть кусает. Нет мне жизни. Столько лет я на чужбине среди нормальных людей. Все они построили себя дома, обустроили судьбу, только я – как выродок". Шел Хананиэль дальше, оказался в сосновой роще, у медленно текущей реки, и в этом чудном месте увидел раненую женщину в разорванных одеждах. Попытался помочь ей, привести в чувство, ибо была она без сознания. Явились люди, увидели его над нею, передали полицейским, мол, вот он, насильник. Хананиэль и не собирался оправдываться. Считал ниже своего достоинства доказывать, что всего лишь собирался спасти ее. Посадили его в тюрьму. Женщина была еще слаба, и не было у нее сил припомнить, что с ней произошло. Хананиэль тем временем сидел в тюрьме, и страшное обвинение нависло над ним. И не мог доказать свою невиновность, ибо не было у него свидетеля …"
"Нет, Элимелех, нет и нет! – закричал я. – Ты должен доказать свою невиновность!"
"Как?"
"Придешь на обсуждение?"
"Если позовут – приду"…
Стучат в железный рельс. Моя пустая квартира полна этого звона. Воспоминания, записанные мной в течение недели, точность которых была семь раз мною проверена, внезапно взрываются, как лава из кратера, и душу мою потрясают эти забытые мною бездны.
Столовая в тот день была пуста после обсуждения. Чашки, чайники, кофейники, жестяные коробки с сахаром, в беспорядке были разбросаны по столам. На деревянном полу валялись бумаги и окурки. Так оно в кибуце – во время беседы все пьют постоянно чай. Узкий проход между столами превращается в прогулочную. Люди слоняются по этому проходу, в кухню и обратно, в то же время участвуя в разговоре. И чем напряженней беседа, тем больше на столах чашек и чайников. При обсуждении дела Элимелеха в кухне почти не осталось чистых чашек.
Многим эта беседа отличалась от остальных собраний. Прогулочная была пуста. Машенька забилась в угол, сидела в обществе моего брата Иосефа, бледная, сконфуженная. Рта не раскрыла в течение всей беседы, хотя дело-то касалось ее. Кстати, имя ее ни разу не было упомянуто. Словно дело это вовсе ее не касалось. Мой брат сидел рядом с ней. Обычно он садился рядом со столом, за которым сидел секретарь кибуца. На этот раз он тоже был оттеснен в угол и также рта не раскрыл, хотя на всех предыдущих собраниях любил поговорить. В этой беседе не было у него в этом необходимости. За него говорил Шлойме Гринблат собственной персоной.
Я тоже не сидел нам своем обычном месте. Элимелех попросил меня сидеть с ним рядом за столом, близким к выходу. У него вообще не было постоянного места в столовой. Все годы он работал ночным сторожем, и почти не участвовал в этих собраниях. Амалия тоже не сидела на своем месте и на этот раз не являла собой центр всех вяжущих женщин. Во время обсуждения ни одна из них не орудовала иглой или спицами. Пришла очередь Амалии записывать протокол собрания, и она сидела за столом секретаря, заполняя листы мелким почерком.
Занавеси колышутся под ветром. Все кончилась. Все разошлись. Циферблат больших круглых часов над входом в столовую показывает час ночи. Обсуждение дела было долгим. Только завершилось, как в столовую ворвались ватаги кошек. Двое остались в столовой – Болек и я. Перед нами книга протоколов собраний кибуца. Книга эта и сегодня находится в архиве кибуца. Каракули Амалии на не очень грамотном иврите выглядят сегодня как некий трудно разбираемый шифр.
Пробило час. Рука Болека поигрывает карандашом, которым писали протокол. Пальцы мои постукивают по столу. Болек говорит:
"Ну?"
Не было мне, что ему ответить. Из всех углов выползали сказанные членами кибуца слова.
Вывод один: человек в кибуце не живет в мире фактов и понятий, а в мире слов. "Диктатура слов" преследует нас точно так же, как написано в "Коммунистическом манифесте". Я вновь познаю, что есть слова, которые рождают нервные реакции людей. Есть понятия, которые перестают выражать свое истинное значение. Люди воспринимают их по-особому, лишь эмоционально. Они привыкают видеть в словах не понятия, а лозунги, не проблемы, а выкрики пропаганды. Ибо если это не так, мне непонятно, как выступление такой многогранной личности, как Элимелех, вызвала столь тяжкие подозрения у многих членов кибуца…
Шлойме начал длинную речь, возбуждая сердца против подозрительной личности Элимелеха. Добрые намерения Шлойме – защитить кибуц от Элимелеха. По мнению Шлойме и его товарищей, Элимелех пришел в кибуц сбивать с пути наивных и простосердечных кибуцников и ставить подножки слепым. Он уверен, что выражает мнение многих, и если, не дай Бог, не будет с этого человека сорвана маска, пострадает весь кибуц. Шлойме выпячивал грудь, бил по ней кулаком:
"Свобода общества! Свобода личности! Элимелех замыкается в своей пещере, и его "я" сжимается все больше и больше, общественная его мораль слабеет. Доказательства! Вот же, на работу выходит, когда ему заблагорассудится. Паразит. Если и не паразит, у него паразитическое отношение к делу. Ко всему он подходит с личной своей меркой: отделить личность от общества… И это очень опасно. В кибуцном обществе есть четкие ограничения свободы личности. И мы верим в то, что та свобода личности, которую знаменует Элимелех, не может быть свободной, пока не будет свободным весь эксплуатируемый рабочий класс. Второе ограничение – это возможности кибуца. Пока мы не достигли изобилия, потребности личности ограничены. Девиз "от каждого по возможности, каждому по потребности" звучит по-иному в кибуце – "от каждого по возможности, каждому по возможности кибуца". И потому повторяю: первым делом – рабочие руки!"
Я тоже выступил с речью. Всеми силами боролся за друга. Если разрешено мне цитировать себя, упомяну лишь немного из того, что сказал Шлойме Гринблату:
"Шлойме, в отношении личности я хочу всем напомнить, что именно она остается той грядущей целью, к которой мы все стремимся. Цель эта – в свободе личности в обществе. Да, конечно, чтобы дойти до этого идеала, надо одолеть целый ряд этапов. Но мы не должны ни на миг забывать эту цель в обычных буднях, чтобы лишь вспомнить в конце дней. Кто полагает, что в один из дней услышит поступь горных вершин, заблуждается и других вводит в заблуждение. Такой человек, как Элимелех, помогает нам спастись от забвения окончательной цели, очистить ее от пыли этого забвения и представить во всем блеске. Без таких людей жизнь наша будет пуста".
Но все, очевидно, зависит от везения. Шлойме повезло с его речью. От моей же кибуц только возбудился. Обвинили меня в том, что, защищая свободу личности, я выражаю пренебрежение к обществу, к человеку, который не играет на скрипке, не высекает скульптуры из камня и не пишет стихи. Ну, что ж, верно и то, что в кибуце есть два вида свободы. Свобода, чье строение сложно, и свобода, чье строение просто, и все о ней могут говорить. Апологетом второго вида и был Шлойме, и вся столовая вторила ему эхом.
Поднимается Болек со своего места, как всегда, медленно-медленно, берет книгу протоколов и карандаш и, прощаясь со мной, опять произносит:
"Ну".
Я бегу к Элимелеху. Ветер продирается сквозь ветви и листву эвкалипта. Элимелех за столом, пишет. Говорю:
"Вся эта история забудется. Поговорили и успокоятся. Быть ненавистным большинству – большая честь, Элимелех". Опустил голову, говорит:
"Да, все говорили и говорили, а она – ни слова".
"Ну, что она могла сказать на собрании?"
"Не на собрании, а мне. Я ждал этого. Все эти дни ждал. Сидел здесь, словно в длинной очереди, где солнце съедает меня днем, а холод грызет ночью. Хватит, Соломон, хватит".
"Что хватит? Что ты собираешься делать?"
Он не ответил. Книги, кисти, инструменты для резки камня, скульптурки, бумагу для рисования, тетрадь с записями – все сложил в истрепанный свой чемодан. Взял в руки скрипку и начал спускаться по качающейся лестничке, а я за ним:
"Что ты задумал, Элимелех?"
Он посмотрел на палатку Машеньки, погруженную в утренний туман. Ночь Элимелеха пришла к концу. Мы стоим посреди поля колючек и чертополоха. Внезапно утренний свет в полной силе блеснул над ее палаткой. Элимелех схватил чемодан и, как безумный, помчался к коровнику. Там в это время грузили бидоны с молоком на грузовик, собирающий эти бидоны во всех кибуцах долины, чтобы везти их в город. Я бежал за ним, но не мог его догнать. Когда я добежал до коровника, Элимелех уже сидел на бидонах, опустив голову, не поднимая взгляда ни на кибуц, ни на меня. Машина выехала за ворота, увозя Элимелеха навсегда из нашей жизни.