Не все их с охотой читают, потому что требуют особого внимания и углубления.
Знаю, что незадолго до смерти своей А.И. Бухарев готовился напечатать капитальное и обширное сочинение, вполне им оконченное, под заглавием: "Иисус Христос в своём слове".
Покойный известный Михаил Петрович Погодин, уважавший архимандрита Феодора и А.И. Бухарева, по его смерти заявил желание издать все не напечатанные сочинения его, но сам скоро умер.
По сложении монашеского сана и женатый, Александр Иванович Бухарев несколько лет жил с женой на собственные средства весьма скромно, и только не бедно. Все знавшие его люди, его окружающие, уважали его и посещали почасту для умных бесед. Многие из почитателей присылали ему и денег, зная его недостаточные средства. Однажды один знакомый, зайдя к нему побеседовать, между прочим, спросил, отчего ныне чудес нет, как в древнее время. "Как нет? – ответил А.И. Бухарев, – есть, и много, близ и около нас. Вот вам моё положение, средств у меня вовсе нет, чтобы жить, как я теперь живу, достаточно, а между тем я уже несколько лет живу, и средства текут ко мне невидимо и даются таинственной рукой Промыслителя. Случалось так, что всё иссякало – нечем жить, а тут внезапно получаю пакет или письмо с почты денежные, и так вот постоянно и в нужное время. Не чудо ли?"
Но жить для него было – работать, а он работал над сочинениями непрерывно, до самой смерти, которая уже стучалась к нему почасту и давно. Многострадальная его жизнь, при непрерывных трудах, поселила в нём злую болезнь – чахотку, в которой он долго страдал и постепенно угасал. Во всё время болезни жена его ухаживала за ним с удивительным самоотвержением, как истинная сестра милосердия; читала ему по его указанию разные места из книг, и особенно из священного писания; когда близка была смерть, он непрестанно требовал читать псалмы Давида, – те, где Давид сетовал среди врагов своих и взывал к Богу о помощи, и последние речи Спасителя. И умер на руках жены истинно христианской кончиной, прожив не более 50 лет, если не менее…
Тот факт, что архимандрит Феодор, учёный профессор, и уже заслуженный человек, получивший немало служебных отличий, до ордена святой Анны 2 степени, – снял с себя монашеский сан и затем женился, в своё время наделал много шуму, особенно в среде духовной.
И писали, и говорили о нём, как о скандале в монашеском мире, и позор этого скандала, кто по невежеству, кто по фарисейской злонамеренности, возлагали на одну бедную голову Бухарева.
Факт этот – один, в голом своём виде, действительно и не мог произвести иного впечатления в поверхностном общественном мнении; но, взятый в историческом и органическом смысле, получал иное значение и производил иное впечатление. Так и приняли его все благонамеренные люди, более или менее знавшие дело в сути, и никак не могли бросить камня в достойную личность Бухарева, и придали факту истинное значение, назидательное и вразумительное для всего монашества, и особенно учёного. Такому монаху, как Феодору, не могло быть удобного места. Он смотрел на монашество идеально и хотел идти к идеалу чистым путём, и осуществлять в себе по мере сил в труде аскетического учёного.
Практической сноровки в видах дипломатических и карьеристских у него никакой не было, как у раба Христова. Всё его внутреннее отражалось и вовне, всегда просто и естественно, без всякой двойственности и искусственности. Всё в нём было убеждённое, выработанное глубоким размышлением по совести и руководству учения Христа, о котором он постоянно размышлял, и который у него всегда был главным и неистощимым предметом изучения по обширному слову Божию и Ветхого и Нового завета, особенно Евангелия. И за свои убеждения, так дорого ему доставшиеся, он крепко стоял и никогда не соглашался на уступки, которых требовали от него какие-либо фальсификации сторонние из видов своекорыстных и под видом мнимого блага попирающих любимую им Христову истину. В этих случаях он смело готов был идти на все неприятности от всякой сильной лжи, твёрдо держась и исповедуя истину.
Во внешней жизни он тоже аскет; для утоления голода и поддержания сил, и в каком-либо кулинарном искусстве был полный профан; об одежде не заботился, довольствовался самой простой и дешёвой, лишь бы не была грязна и худа. Лёгкую праздную жизнь терпеть не мог, и болтать в компаниях и гостиных "о том о сём" не любил, но в беседах дельных был неистощим и энергичен.
Вся цель его земной жизни клонилась в своей деятельности к тому, чтобы изучить Христа и воплощать Его в себе, пропагандируя Его слово и дело в других людях.
Монашеские подвиги он сосредоточил в учёном и учебном труде, к которому присоединял непрестанно и подвиг молитвы, особенно умной-созерцательной.
Вот какой истинный монах обитал в великой душе Феодора! Скажите по совести и откровенно: мог ли он уложиться в современной монашеской форме, и могла ли выйти для него польза, если бы уломали его в эти узкие рамки!?
Ещё монашествующими наставниками в академии, в продолжение моего учения в ней, были: архимандрит Паисий, иеромонах Вениамин, иеромонах Григорий и иеромонах Диодор.
Паисий оставил память во мне о том только, что всегда производил забавное впечатление в нас, студентах, всем складом своих речей и действий. При виде его нельзя было не рассмеяться. Был какой то всклоченный, как будто только встал со сна – не успел хорошенько умыться, причесаться, и наскоро, кое-как, оделся в первую попавшую под руку одежду, с клобуком широким и низким, из-под которого в беспорядке торчали растрёпанные волосы, и говорил глухим басом, языком напыщенным.
Взгляд имел какой-то диковатый и казался как бы чем ошеломлённым. Походка развалистая, мужицкая.
Нельзя сказать, чтобы он был не умен. Иногда он высказывал и высокие мысли. Но в мышлении его не было строя, и много хаотического. И лекции его были крайне беспорядочны. Он составлял их из переводов иностранных книг, и так писал, что сам терялся во множестве исписанных листов, которые собирались им в одну беспорядочную кучу, из которой он, идя в класс на лекцию, захватывал горстью, что под руку попадалось, и читал преспокойно по этим листам, не обращая никакого внимания и нисколько не интересуясь, слушают его студенты или нет.
Дома в квартире он большей частью сидел или ходил, всё о чём-то мечтая, и если кто приходил к нему, не скоро мог обратить на себя его внимание и разговориться.
Да разговаривать он ни о чём и не умел и не хотел, и если заговаривал о чём, то это было что-то заоблачное, чего в толк никак не возьмёшь. Всем казался он чем-то тронутым, в чём-то помешанным.
И такого человека долго терпели в академии, и послали потом в ректора Тобольской семинарии, где он и стал неизвестен в дальнейшей судьбе.
Иеромонах Вениамин долго служил в академии и поступил в монашество, будучи ещё студентом той же Казанской академии. С начала был бакалавром, а к концу службы профессором в сане архимандрита.
Эта личность очень умная и трудолюбивая. Все свои труды и занятия с усердием отдавал на пользу академии – студентам.
Он постоянно исполнял ещё обязанности помощника инспектора и имел ближайший хлопотливый надзор за поведением студентов, так что инспекторам за ним было легко и нечего делать.
По характеру тихий, скромный и аккуратный – он тихонько и легонько, везде бывая и всё, усматривая хоть подслеповатыми и в очках глазами, умел заставлять всех студентов – и самых рьяных и задорных – вести себя смирно, хотя студенты вообще и недолюбливали его за сования носа всюду, а особенно за преследование табакокурения. Читал церковную историю по Неандеру, и лекции составлял тщательно, перерабатывая в них взгляды немецкого учёного на православный тон.
Чрез несколько лет – около восьми своей службы в академии – его перевели в ректора семинарии в Томск, затем был викарным селенгинским в Иркутске, где оказался деятельным на миссионерском поприще. Потом состоял архиепископом иркутским.
Иеромонах Григорий, когда я ещё учился в академии на старшем курсе, поступил бакалавром, приняв монашество вслед за окончанием курса.
Я его знал ещё студентом, учившимся на старшем курсе.
Учился он в академии успешно, был по списку первым; считался даровитым, но выглядел каким-то бурсаком, злого и задорного характера. Звали его: Лев Петрович Полетаев.
Соперником ему по учению был Сергей Васильевич Керский, имевший виды на первенство и преимущество пред Полетаевым, не менее него даровитый и при том благовоспитанный и политичный, и за это всегда нравившийся начальству. Керский мог бы скорее быть оставлен при академии бакалавром, если бы Полетаев, предвидя это, не предупредил его принятием монашества. Ну, монаху и сделали предпочтение.
А Керский поступил в Лысково смотрителем, не желая быть монахом, и пошёл по части чиновнической в С.-Петербурге, состоя теперь помощником директора канцелярии Синода.
Полетаев же, в должности бакалавра, под именем Григория, определён преподавать Священное Писание в академии.
Преподавание его было бесцветное и бесплодное, по крайней мере, в наше время в продолжение двух или около того лет. А после он, за переводом из академии Вениамина, сделан был ещё и помощником инспектора, и на этой должности постоянно был в злобной ссоре со студентами. И до того им насолил, что терпеть его не могли, называя его не иначе, как "Гришкой", и нередко возмущались, вызывая вмешательство ректора для усмирения обеих сторон.
Из академии его скоро постарались сбыть на высшую должность куда-то ректором семинарии, откуда угодил в монастырь в число братства, затем был опять в семинарии рядовым наставником – и уже в последнее время оказался в Иркутске в семинарии ректором.
Ректуру эту выхлопотал ему уже протежор его Вениамин, с которым близок был ещё в Казанской академии, когда Вениамин сделался архиепископом иркутским.
Из Иркутска он оказался в С.-Петербурге членом духовно-цензурного комитета.
И вот только ныне, в 1891 году, после тридцатилетнего мытарства по России и Сибири российской, в продолжение которого испарились было и все мечты его об архиерействе, удалось ему, наконец, быть епископом викарным в Литве, куда он назначен от 26-го января.
Об иеромонахе Диодоре можно сказать только, что он "не расцвёл и отцвёл в утре пасмурных дней".
Год один пробыл бакалавром в нашей Казанской академии и постоянно запивал. Прислан был из академии С.-Петербургской прямо со скамейки и уже монахом. Человек – юноша, кровь с молоком, красивый. Запил от тоски по жизни – живой взят был для обновления опять в С.-Петербург, где не переставал пить, отчего и умер 25–26 лет.
Грустное впечатление производит судьба этих двух молодых монахов, которые оказались в монашестве, совершенно к тому непризванные и увлечённые лишь приманками карьеры.
Они не совладели со своими натурами и не могли уломать их в узкие формы учёного монашества тогдашнего склада.
Один Полетаев по отсутствию безусловного послушания в угоду начальства, другой, Диодор Ильдомский – по кипучей крови и порывам молодости.
Тогда существовала и господствовала жалкая система вербовки в монашество студентов по всем академиям.
Начальствующее монашество считало как бы своей непременной обязанностью теми или другими способами располагать студентов к монашеству, и успех в этом ставился ему в заслугу. И студенчество улавливалось часто легко на пускаемые для этого разные приманки, и иные личности даже в продолжение учения становились монахами-студентами задолго до окончания курса.
Таким монахам и жилось вольготнее, под особым к ним благоволением начальства, которое давало им удобные помещения каждому, где они жили отдельным хозяйством, уже не как студенты-школьники, а как какие должностные особы, и кушали отдельно каждый у себя, и кушанья готовили им академические повара, принося в их комнаты. И в ученье им снисходили и всегда повышали пред другими лучшими их, и уже непременно, будь они из самых посредственных, окончат академический курс успешнее других, и выдут все с высшей учёной степенью магистра, а затем непременно иные – получше, предпочтительно пред другими, останутся при академии бакалаврами, а другие, не в пример прочим, прямо посылаются инспекторами в семинарии, затем скоро и в ректоры, а далее при небольшой сноровке и искусстве терпенья не алеко и до вожделенного архиерейства, этого апогея мечтаний и упований во всю жизнь свою каждого такого монаха до гробовой доски.
Счастливы были, по-своему конечно, те из них, которые сильно охватывались мечтой об отдалённом в перспективе архиерействе, и тем могли уламывать все неподобающие им стремления молодого и развитого человечества к живой деятельности ума и сердца.
Они смирно, подобострастно и раболепно подвигались ладно и чинно всё дальше, и добирались благополучно и скоро до предмета своих вожделений, к которым и направляли все свои тихенькие подходы.
Но что было делать монахам – Григорию Полетаеву и Диодору Ильдомскому, и многим им подобным, в которых натурные идеалы засели крепко и до того ими овладели, и пред ними становилась бессильной и умолкала и вожделенная мечта об обаятельной перспективе к архиерейству? В разочаровании, тоске и раздражении оставалось влачить свою жизнь. И вот один должен был пройти по всем мытарствам – встречая в жизни до старости всюду одни "терния и волчцы". И только благодаря своей дубовой натуре и силе твёрдого бурсацкого закала не сломился, и хоть на склоне старости, и то при помощи высоких товарищей и однокашников по академии – экзарха Грузии Палладия и архиепископа иркутского Вениамина, добился архиерейства, маленького, викарного.
Но таким натурам, как Диодор – мягкого сердца, воспитанного в прекрасном семействе своего отца, известного в Рязани протоиерея и инспектора семинарии Ильдомского, – приходилось ломаться и преждевременно умирать от тоски запойной.
Участь Диодора напомнила мне о его товарище в Петербургской академии – такой же жертве монашеского увлечения, – бакалавре этой академии, иеромонахе Валериане, даровитом, увлекательного дара слова, молодом, цветущим и красивом джентльмене. О нём я слышал уже на должности в семинарии от товарищей по службе, воспитанников Петербургской академии, у него, Валериана, учившихся. Они рассказывали о нём с увлечением, в восхищении от его преподавания, как о редком явлении со всеми увлекательными достоинствами. Он недолго держался в узкой по его натуре монашеской академической раме – запил горькую, будучи уже архимандритом, ушёл из академии, снял монашество и погиб в бедственном положении.
И много таких неудачников сгубила несчастная вербовка в монашество раннее, незрелое.
Не приносила она пользы и разным удачникам, хоть и доводила их до высших степеней в видимом почёте и власти. Она портила их нравственно до того глубоко, что от этой порчи и сами они страдали не Христовым страданием – не во спасение, и другим причиняли много зла, особенно около стоящим и подчинённым.
Да и не могло быть иначе.
Эти удачники насквозь пропитывались карьеризмом. В самом начале карьеры они должны были сделать рискованный скачок – своего рода salto mortale, – такое трудное дело подвижничества, на которое решаются с великим страхом и люди умудрённые опытами жизни в старости: это принятие великого иноческого пострижения с клятвенным отречением от мирских благ и, конечно, от карьеризма.
Пройти эту процедуру едва ли легко и легкомысленному юношеству, как бы ни поднимало его разное мечтательное увлечение – и ему при этом неизбежно приходится много передумать тяжёлых дум и много потрудиться над обработкой и податливой, способной на все компромиссы выгодные в удобном достижении себе того, от чего отрекался клятвенно при пострижении.
И удачники, по-видимому, благополучно всё это проходят. Но здесь уже в них закладывается прочное и глубокое начало той нравственной язвы, которая, иссушая благотворные начала христианской любви, развивала самолюбие – эгоизм, и благую совесть обрабатывала в лукавую, доводя часто и до совести сожжённой, по выражениям апостольским.
Эта язва, как болезнь, не могла не производить в них внутренних страданий, по свойству язвы, каковые страдания не во спасение терпят, а в карьеристском мечтании о благоприятном исходе к вожделенному.
А ввиду благоприятного исхода неизбежно было проходить тяжёлую процедуру всех видов грешного человекоугодия – ухаживания, низкопоклонства, пресмыкательства, раболепства и всяческого лакейства; и на этом грязном пути привыкать к его грязи в постыдном равнодушии к добру и злу, но неравнодушии к одной своей карьере. Последнее злокачество до того бывает напряжённо, что всякий удачник чутко следит и зорко сторожит за всеми моментами, где чуется повышение, отличие, награды, чтобы не прозевать, и почасту в тайне проливать горькие слёзы, если обошли, а почти постоянно в страхе, как бы чем не обошли.
Находясь в такой удушливой атмосфере и проделывая постоянно разную опасную эквилибристику, можно ли не искалечиться нравственно, когда удаётся подняться на высоту и очутиться среди безответственных подчинённых, от которых приятно встречать низкопоклонство, раболепство. А известно, что нет хуже господина из вчерашнего раба. И если возмутительно рабство перед властями мирскими, то неизмеримо возмутительнее видеть рабство перед владыками духовными.
В Казанской академии, самой младшей из других академий, в продолжение многих лет от начала было очень немного студентов – не более 60 на обоих курсах, по 30 в каждом.
Несмотря на это число, почти в каждый курс оказывалось по одному и по два монаха, поступавших в монашество во время учения, или вслед за окончанием его. И все они, за исключением одного, были тамбовские, по месту происхождения.
Это обстоятельство объясняли в академии тем, что у тамбовских студентов состоял при академии бакалавр и помощник инспектора земляк иеромонах Вениамин, о котором была речь выше; к нему, как земляку, тамбовские студенты ходили в гости – пить чай, которым он радушно их угощал, а при этом имел обыкновение тонко, беседой, располагать их и к монашеству – в этом он находил особое удовольствие.
Благодаря этому влиянию на тамбовских студентов и стали смотреть все, как на кандидатов в монашество, и поговаривали об этом в насмешливом тоне, – надо заметить, что всё тогдашнее академическое монашество не пользовалось репутацией у корпорации наставников – не монахов. Последние недружелюбно относились к своим товарищам-монахам, подозревали их в лукавстве и говорили дурно, мало чем стесняясь. Особенно глумились над монашеским карьеризмом.
Это всё знали студенты и составляли о монашестве все невыгодные понятия, теряя всякое к нему расположение.
Обучаясь на младшем курсе, я и мой земляк товарищ Дубровский нередко ходили к Вениамину; жил он в одном корпусе со студентами в нижнем этаже, и часто слышали от него душеспасительные беседы. Но они не производили на нас ожидаемого им влияния, и он от того становился всё менее и менее к нам расположенным.
Общий антимонашеский дух, бывший в это время уже в силе и у студентов, парализовал возможные в нас поползновения к монашеству, при тонких и искусных склонениях к тому. Да и в натуре своей в нас не было ничего подходящего. Мы были юноши с кипучей кровью, помышлявшие более всего о том, как бы поскорее по окончании учения жениться – да на хорошенькой – по любви.