Старые дома - Аркадий Макаров 9 стр.


При таком состоянии нам крайне досадны были даже подозрения в склонности к монашеству от студентов-товарищей; особенно негодовали мы, когда иные из них, видя нас идущими к отцу Вениамину, прямо с насмешками говорили вслух: "Вот они, будущие монахи, назидаться идут".

Это всё заставляло нас ходит и реже, и как-нибудь незаметно от других…

Но ходить мы не переставали до самого окончания курса. Отец Вениамин был человек достойный, и монах незаурядный, его доброта и ласка нас привлекали. Только мы были какие-то оголтелые в духе монашества, и, в одебелелом сердце и ушами слушали, но не слышали, и очами смотрели, но не видели.

Так, к общему студенческому удовольствию, тамбовские студенты и не выручили монашество. С окончанием нашего курса, в котором ни одного монаха-студента не было, прекратилось надолго дальнейшее поступление.

Студенческая жизнь в академии была во всех отношениях достаточная. По крайней мере, я был ею доволен, как человек, воспитавшийся в семинарии на медные деньги, в простой и суровой обстановке.

Только трудно было учиться, вследствие многих недостатков семинарского образования в Тамбове. Там мало до крайности сообщали нам общих сведений по наукам и не давали никаких удобств к чтению нужных книг. О многих книгах мы и не слыхали, между тем как студенты других семинарий их могли знать и читать ещё в семинарии и от того проявляли больше развития и знания.

Этот недостаток почувствовал я с большей тяжестью душевной; и должен был взяться всеми силами за восполнение его, чрез добывание нужных книг и усиленное их чтение, не упуская и прямых студенческих занятий.

Студенческие занятия трудны были особенно в том отношении, что иные профессоры читали лекции в классе и требовали, чтобы студенты для репетиций сами составляли записки о том, что было прочитано, и лекций от себя не сдавали. Другие сдавали записки перед экзаменами, и студенты должны были их списывать себе; литографирования у нас не существовало и в помине; много было дум, забот и труда по составлению сочинений, которые сдавались ежемесячно, и по которым собственно и оценивался студент в своём научном достоинстве. Дума об этих сочинениях – и дума тяжёлая – занимала студента постоянно, и в комнате, и в классе, и в церкви, особенно когда до срока немного уже оставалось времени.

Тут между студентами происходило какое-то пустынное разъединение и уединение, точно бес проскочил между ними и унёс жизнерадостное общение.

Одни сидят за чтением книг, набираясь сведениями для заданной темы. Другие с пером в руке исписывают листы бумаги; иные где-нибудь ходят взад и вперёд, занятые одной думой. И всё это мрачно, серьёзно, задумчиво и ужасно сердито; так что, смотря на них со стороны, невольно подумаешь, что в мозги их забито по крепкому гвоздю.

Эта срочная ежемесячная работа ума была для студентов своего рода страдной порой.

Не менее тяжёлым временем была готовка к экзаменам, которых тогда полагалось два в год, перед Рождеством и после Пасхи в мае-июне, частных, да по одному в год экзаменов публичных, после частных.

Трудность этого приготовления возрастала от отсутствия печатных учебников и от малого количества сдаваемых профессорами записок, которые списывать студенты не успевали каждый для себя, а писали группами.

В таких постоянных трудах проходила вся жизнь студента, монотонно, однообразно, сухо и отвлечённо. Никаких развлечений для разнообразия и обновления не полагалось: не было ни музыки, ни пения, ни гимнастики – всё это считалось пустой забавой, а танцы – безнравственным и предосудительным делом.

Немудрено, что иные студенты не выдерживали такой удручающей жизни и тайком крепко запивали, а иные впадали часто в хандру, от которой не скоро отделывались.

Заведение было закрытое, под строгой монашеской опекой; стояло вне города на Арском поле, почти одиноко; в город ходить далеко, да и мало дозволялось: надо указать, к кому и для чего, а было не к кому.

Иные студенты, чтобы походить по городу и развлечься, выдумывали себе знакомых и на имя их записывались в книге для разрешения отлучки от начальства.

Так у нас, тамбовских, часто фигурировали для отлучки в город фамилии чиновников – Писарева и Язвицева, у которых мы, как незнакомые, никогда и не бывали, но о которых знали только, что они наши земляки – тамбовские.

Некоторое развлечение давал нам летом маленький академический сад, в котором мы иногда играли в мяч и чушки, но этот сад был недавно рассажен, и в нём ещё не было тени.

Ещё развлекались мы летом в свободное каникулярное время в так называемой "Швейцарии" против академии. Это довольно большая роща, служившая местом загородного гулянья и маленькой летней дачей казанского губернатора, где он иногда и жил в тиши. В ней был и ресторан и распивные.

Здесь можно было с удовольствием погулять, а иные студенты со свободными деньжонками могли чего-нибудь и распить с предосторожностью, чтобы не узнали.

В этой "Швейцарии" припомнился мне такой случай: я и один из моих товарищей, Васильков Степан Иванович, вместе шли как-то раз летом, к реке Казанке купаться, проходя чрез "Швейцарию по главной её аллее". Шли и о чём-то философском с ним рассуждали, и в отвлечении и увлечении не заметили, как поравнялся с нами какой-то старик навстречу, прошёл, и, моментально обратившись назад, свирепо окрикнул нас такими словами: "Шапки надо снимать, дураки, когда генерал идёт".

В испуге мы моментально остановились, как чем-то ошеломлённые, хватаясь за свои картузы, и едва-едва нашлись сказать: "Извините, ваше превосходительство, мы вас не узнали".

Моментально генерал поворотил назад и пошёл своей дорогой. А мы потащились далее своей, но уже не в прежней бодрости, а чем-то подавленные и растерянные.

Стали догадываться, кто это такой грозный генерал, и, наконец, догадались, что это сам генерал-губернатор Баратынский, которого мы никогда прежде не видали и не знали; да и при встрече с ним мы никак не могли узнать и просто генерала в нём шедшем попросту с купанья, и без всякой генеральской видимости; мы долго побаивались, как бы этот николаевский генерал не довёл до сведения нашего начальства о нашем преступлении.

Но, вероятно, наше ошеломлённое состояние от грозного крика генерала произвело на него приятное впечатление, и он на нём с удовольствием успокоился.

Этот случай дал нам возможность в первый раз узнать казанского генерал-губернатора Баратынского и никогда его не забывать.

Доходили до студентов слухи и о Казанском театре, в котором давали хорошие представления. В наше время славились, как знаменитость, в театральной труппе: Милославский – трагик и драматург, Дудкин – комик, Стрелкова, в балетах Шмитгоф. Все студенты рвались хоть раз побывать для развлечения.

О дозволении на то начальства и мыслить было нельзя.

Но за невозможностью легального пути мы ухитрялись проникать в театр путём нелегальным и делали так ловко, что начальство не могло знать об этом.

У студентов всегда были преданные друзья – два давнишних служителя академии – юркий ветеран Кирьякович, придверник, или швейцар, и Егор Власович – студенческий цирюльник.

Между ними и студентами издавна существовала традиционная близость и искренняя взаимная любовь. С помощью их всегда можно было в позднее вечернее время уходить и приходить в театр и из театра самым потаённым образом, – всё гладко и тихо устроят и никогда не выдадут.

На случай предосторожности от чуткого носа и четырёх глаз отца Вениамина, помощника инспектора, о котором говорено выше, сами уже студенты поступали, в видах выручки, так: Вениамин, в целях надзора, часто приходил в студенческую столовую, когда все обедали или ужинали, и в спальни во время ночи, когда все студенты спали; как в столовой по пустым местам за столом, так и в спальнях по пустым койкам, он дознавался, кого нет дома.

Студенты, в случае запустения местного, предварительно уже озабочивались, для выручки товарищей, так разместиться за столом, чтобы нигде не оказывалось пустоты, а в спальнях койки пустые взбудораживали так, что человек с них как будто только встал и вышел, а то и чучелу делали, или клали кого-либо из служителей.

Вениамин этого не замечал, а если что иногда и казалось ему подозрительным, то, по деликатности своей, стыдился далее что-либо дознавать.

Таким-то нелегальным порядком и мне удалось несколько раз побывать в Казанском театре.

В первый раз я ушёл в театр из больницы, где находился в разряде выздоравливавших, где Вениаминовских глаз не боялись, и ушёл даже с незажившей мушкой на груди. Но зато пришёл в совершенной безопасности и был в таком подъёме духа, весёлом и восторженном, что едва бы почувствовал боль и от нарвавшей мушки.

Я в первый раз в жизни увидел театральные представления и вообще, а тут удалось вдруг видеть знаменитого Милославского и не менее гремевшую славой Стрелкову в ролях Гамлета и Офелии, получить живое понятие о Шекспировском творении.

В нескольких других удобных и безопасных случаях мне удалось видеть представление "Фауста", "Жизнь игрока", русскую оперу "Жизнь за Царя", и разные балеты, где производили фурор балерины Шмитгоф, воспитанницы С.-Петербургских школ Императорских театров, и в первый ещё театр Казанский поступившая в юном цвете лет.

Эти театральные развлечения, хоть и очень редкие, оживляли надолго монотонную, однообразную и мрачно серьёзную студенческую жизнь, и выгоняли из неё въедавшуюся хандру и тоску.

Великими стимулами поднятия духа, оживления и возбуждённого настроения послужили в академической нашей жизни случившиеся в то время великие события – Крымская война, смерть императора Николая и воцарение Александра II с отрадными слухами об обновлении России.

Живо представляется мне теперь – через 36–37 лет, – с какой энергией студенты добывали газеты и с каким живым интересом собирались в кружки, читали передовые статьи, корреспонденции и разные реляции о ходе войны, в которых смело заявлялось, что российской силе вся вооружённая Европа не страшна, что мы врагом шапками закидаем, что наши войска везде – и на суше и на море – победоносно бьют врагов.

От таких реляций все приходили в радостное воодушевление и особенно возликовали, когда пришло известие о поражении турецкого флота при Синопе адмиралом Нахимовым.

Долго такое восторженное настроение занимало нас, студентов.

В этом настроении мы выучивали наизусть появлявшиеся в то время патриотические стихотворения, декламировали их и распевали. Из них особенно часто слышался мотив, всем даже впоследствии надоедавший: "Вот в воинственном азарте"…

Но восторженность студентов продолжалась недолго. Она сменилась, для разнообразия, иным возбуждённым состоянием.

Пришло известие, что при речке Альме целая армия с кремнёвыми плохими ружьями и дырявыми сапогами пала от новых и метких ружей французов и других европейцев, и в бухте Севастопольской Меншиков сам добровольно потопил знаменитый уже по Синопу русский Черноморский флот; враги разгромили адским огнём из своих невиданных нами пушек Севастопольскую крепость…

Что это такое? Как могли допустить такие оплошности? В негодующем возбуждении волновалось юношество, в простоте сердца веря прежним донесениям газет о нашей непобедимой силе, и ещё нисколько не зная, что вся наша сила была фиктивная, в пустом самомнении и самовосхвалении.

Затем скоро, как громом, поразила всех внезапная смерть императора Николая.

Все мы с любопытством читали и даже списывали многочисленные в газетах статьи и корреспонденции иностранные, в которых высказывалась похвала рыцарской честности почившего и великим его заслугам России, и выражалась глубокая скорбь о тяжёлой утрате: "Плачь, русская земля, не стало у тебя отца!.."

Напечатанная в газетах речь Глинки читалась и перечитывалась с неподдельной грустью. Все слухи о причинах смерти императора Николая ловились нами с жадностью и перечитывались с таинственностью.

Когда вышла брошюра, подробно излагающая ход болезни и смерти, мы все постарались приобрести каждый себе, и посылали, как дорогую книжку, почтой в родные захолустья.

Много занимали нас в это время, как утешение в печальных событиях, ходившие в рукописи по рукам интеллигентным "письма о восточных и западных славянах" Погодина, который в славянах хотел найти великую силу для России в Крымской войне, и будил славян к соединению с русскими против врагов всего славянства.

Эти письма, под секретом, доставали где-то – кажется у профессоров – юркие студенты и давали читать другим тайком от начальства.

Многие студенты успели списать их и как запрещённый плод сохранять у себя в секрете. Письма эти запрещённого не заключали в себе ничего; в них Погодин выражал по большей части свои мечтания, и о них скоро и забыли, но таково уже было время, когда и безопасное могли принять за ужасное.

Со смертью Николая и со вступлением на престол Александра II тревожное время миновало. Пошли слухи о мире. В газетах печатались речи императора при представлении ему дипломатического корпуса и переговоры об условиях примирения; явился Парижский трактат, который грустное впечатление произвёл на нас. Но последовавшие за тем известия о твёрдом решении нового императора приступить к преобразованию внутреннего положения России наполнили юные наши сердца радостью.

Это всё происходило перед окончанием нами курса академического учения.

Между тем студенческие наши занятия шли своим чередом неослабно.

На экзамены летом приезжал к нам архиепископ Григорий, который, будучи постоянным членом Синода, зиму всю и половину осени проживал в С.-Петербурге и на летние месяцы приезжал в епархию в Казань.

На этих экзаменах мы им были всегда довольны. Он был очень расположен к студентам и академии, и обращался как добрый дедушка с внучатами, оказывая им любовь и снисхождение. Говорили, что в семинарии на экзамене он был строг; его все боялись и трепетали, потому что часто сердился, бранился на семинаристов. Но в академии я не видел и не слышал ничего подобного. Он даже сам помогал студенту выйти из затруднения какого-либо в ответах, не желая ставить его в тупик. На одном экзамене по литературе мне приходилось перед ним отвечать "о вдохновении поэтов". Много я читал заученное, и отвечал на вопросы, даваемые Григорием, но как только он заметил, что я стал путаться и не знал далее, что говорить, он сейчас же добродушным: "Хорошо – довольно" покончил дело, сказав мне в шутку: "Пусть их ждут", отвечая этим на сказанные мной слова, что поэты не пишут свои произведения, как вздумается, но ждут себе на это вдохновения.

Архиепископ Григорий, бывший впоследствии митрополитом С.-петербургским, по смерти Никанора, был крепкого ума и очень учёный; с митрополитом московским Филаретом он находился в дружбе, и действовали по Синоду заодно, и прокурора Протасова оба недолюбливали.

Учёной специальностью его было изучение русского раскола в его истории и лжеучении. Поэтому им издана в печати большая книга под названием: "Истинно древняя и истинно православная церковь – учение против раскола". В рукописи были в употреблении у студентов составленные им подробные записки по истории раскола.

В академии он положил начало и основание миссионерскому противораскольническому отделению и заставил студентов, по своему желанию – добровольно, заниматься изучением раскола. Для этого он старался снабдить академию всеми нужными пособиями. Так, кроме своих сочинений и записок по расколу, он снабдил академию секретными тогда отчётами по своевременному состоянию раскола в России, особенно в Нижегородской и Саратовской губерниях, хранившимися во многих томах при министерстве внутренних дел. Он сам выхлопотал взять из секретного хранения, и сам привёз их с собой в Казань; дал для прочтения ректору, который через студентов все их списал для себя, а студенты при этом постарались и себе списать.

Сведения в отчётах были самые живые – современные, никому неизвестные тогда, – сведения из самого внутреннего быта раскольников, из потайной их жизни и деятельности в дебрях своих скитов.

Отчёты были составлены чиновником министерства внутренних дел, нарочно командированным для изучения раскола на месте, известным Мельниковым, знаменитым писателем в современной литературе под псевдонимом "Андрей Печерский".

По его же ходатайству поступила во владение академии обширная библиотека Соловецкого монастыря, в которой хранились все раскольнические книги и рукописи редкие и дорогие по ценности и древности.

Эта Соловецкая библиотека в академии послужила богатейшим источником сведений по расколу и обильным материалом для учёных сочинений по изучению раскола.

Наш курс немного изучал раскол, и то в последнее только время. Но некоторые из товарищей, как Щапов и Добротворский, даровитейшие из студентов, занимались им специально и тщательно, и составляли, по выходе из академии, в печати капитальные сочинения.

В продолжение всего нашего учения в академии, вероятно по отдалённости её от С.-Петербурга, мы не видали почти никаких высокопоставленных лиц – в качестве грозных ревизоров и не ревизоров.

Раз только, зачем – не знаю, ректор водил по нашим комнатам какого-то ходившего индейским петухом петербургского чиновника, и, как надо думать, влиятельного потому, что ректор держал себя перед ним подобострастно, а он обращался к нему "свысока", да и на нас смотрел как-то презрительно и свирепо, точно мы перед ним не стоящая ничего тварь. И слышали мы от него одни слова, сказанные нам мимоходом в обращении к ректору: "Волосы у них длинны, надо остричь под гребёнку".

До того противен нам показался этот разжиревший чиновник, надутый, как клещ, своей гордостью, что мы очень рады были, когда он ушёл, и более мы уже никогда его не видали.

После мы узнали, что надутая особа была не что иное, как директор духовно-учебного управления, по фамилии Карасевский, имевший тогда, как говорили, такую силу у обер-прокурора графа Протасова, что в духовно-учебном ведомстве действовал как полновластный министр.

Впрочем, в духовном ведомстве и вообще имели силу, и всеми и всем ворочали, как хотели, и от того сильно наживались и другие канцелярские директора, под покровом всемогущего Протасова.

Этих директоров страшно боялись даже архиереи. Неугодивший им архиерей терпел от них большую невзгоду; его лишали наград, могли перевести, ни за что ни про что, из лучшей епархии в худшую, а то и совсем удалить на покой. Зато каждый живший с ними в дружбе награждался, и благоденствовал, и возвышался ни за что, и не в пример другим. Рассказывали тогда, что архиереи, получившие через них хорошие доходные епархии, обязательно в продолжение многих лет платили условленную большую сумму денег.

Доселе ещё жива злая память о тогдашних знаменитостях – директорах Карасевском, Гаевском, Войцеховиче, Сербиновиче. Они оставили в управляемых ими учреждениях до того глубоко свои традиции, что живучесть их не прекращалась и при обновлении реформами администрации и суда гражданского в России.

Приезжал раз в Казанский университет министр народного просвещения Норов, славившийся тогда своими сочинениями в печати; суеты было много везде по поводу этого приезда.

Несколько дней ждали его и в нашу академию, которую он обещался посетить, но не дождались, – уехал и почему-то не хотел побыть.

Ещё помню, проезжал из Сибири в Ярославль архиепископ Нил через Казань.

Назад Дальше